Текст книги "Дело о бананах. Выпуск 4"
Автор книги: Николай Агаянц
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
ГЛАВА XII
У него затекла нога: противно покалывало в кончиках пальцев и в стопе, а выше – полная онемелость. Исель повернулся на левый бок, откинул край простыни и осторожно выскользнул из теплой постели. Клодин спала, свернувшись калачиком, разметав по подушкам густые длинные волосы, которые пахли морем, горными фиалками, солнечным пляжем, смолистыми пальмами, радугой – всем, чем пахнут волосы любимой…
Набросив короткий, похожий на куртку борца-дзюдоиста, халат, капитан, прихрамывая, поплелся умываться. Проходя наполненную смутным предутренним светом гостиную, задержался. Сколько раз бывал здесь Прьето – правда, вечно урывками, впопыхах, – он как-то не обращал внимания на эту просторную комнату, заставленную случайной мебелью, заваленную книгами. Книги были везде: на полке среди каменных мексиканских, а может быть, гватемальских статуэток (он не поленился взглянуть и тихо рассмеялся. Надпись гласила: “Сделано в Японии”); среди деревянных божков неизвестного происхождения, где стоял недорогой проигрыватель; на приземистом, неудобном, кривоногом диване. Стены тоже были достаточно живописны: афиша из кабаре “Каса Лома”; плохонькие репродукции Тулуз-Лотрека и Поллака; плакат, с которого хмурился исполненный люминесцентными красками Иисус Христос; повисшая на одной кнопке большая фотография. Исель подошел поближе: заросший, длинноволосый, долговязый юнец на фоне лозунга “Мейк лав, нот уор!”[3]3
“Занимайтесь любовью, а не войной!”
[Закрыть] довольно-таки нагло обнимал хорошенькую простоволосую Клодин. Он – по пояс обнажен, с увесистой цепью на шее. Она – в обтрепанных, обрезанных у колен джинсах, в мужской рубашке навыпуск и в кедах. Прьето нагнулся, взял наугад первую попавшуюся в свалке книгу: Режи Дебре, парижское издание “Революция в революции”. Вытащил ещё несколько, тоже на французском: “Эрос и цивилизация” Маркузе; “Левизна. Сильнодействующее средство против старческой болезни коммунизма” братьев Кон-Бендитов; Бакунин, Ницше… Ага! Вот штуковина, выпущенная в Штатах: Джерри Руби “Сделай это”.
Исель придвинул кресло к окну, устроился поудобнее и принялся за чтение. В предисловии сообщалось, что автор “исторического труда” является одновременно основателем и лидером наиреволюционнейшей “Международной молодежной партии”, теоретическое кредо которой – “действие ради действия”, что левее его “йиппи”,[4]4
Члены ультралевацкой молодежной организации в США.
[Закрыть] как называют себя члены этой странноватой партии, никого нет и быть не может… “Боже правый, какой ахинеей забивает свою голову Клодин!” – подумал капитан, но продолжал вчитываться в текст, силясь понять, чего не хочет и что предлагает молодежи апостол американских ультралевых Джерри Руби: “Любая идеология – болезнь мозга”, “йиппи желают бегать голыми по Капитолийскому холму и в стенах конгресса!”, “йиппи – это длинноволосый, бородатый, сумасшедший ублюдок (перечитал еще раз: да, так и сказано – ублюдок, и к тому же сумасшедший), для которого жизнь – театр, каждый момент создающий новое общество, в то же время разрушающий старое”, “йиппи за сексуальную свободу, за свободу курения наркотиков”, “сначала действуйте, думайте потом!”.
Прьето отложил книжку, закурил. “Бред шизофреника! Или розыгрыш? А может, тонко рассчитанная провокация? Ведь кто-то издает эти “откровения” крикунов-ультрареволюционеров. Кому-то это на руку. Кому?!”
За завтраком, нет, всё-таки это уже скорее был обед, Клодин, которая только что смеялась над забавной историей, рассказанной Иселем, с неподдельной тревогой спросила:
– Ты правда так сильно любишь меня, как говоришь?
– Неужели всё ещё сомневаешься? Конечно, люблю…
– Да я не то чтобы сомневаюсь. Просто находит неожиданно тоска, и идиотские мысли лезут в голову. Я очень боюсь, милый, что скоро у нас с тобой всё кончится. Оборвется.
– Что за чепуха?! Почему?
– Не знаю. Я страшно невезучая. Кажется, вот оно, о чём мечтаешь, близко, совсем рядом. Протянешь руку, схватишь, разожмешь кулак, а там – пусто. – Слезы навернулись на глаза. Чтобы не расплакаться, девушка прикусила губу.
– Перестань, родная! Не выдумывай. Мы вместе Мы любим друг друга. От нас самих зависит будущее, а всё будет отлично.
– Дай-то бог.
– Даст, даст! Надо только очень захотеть. А кто тот тип на фотографии в гостиной?
– Люсьен Лакасс. Я познакомилась с ним в Монреале на ЭКСПО-67.
– Как, ты разве была в Канаде?
– Семь месяцев. Продавала сувениры в павильоне Тринидада и Тобаго. Администрации ЭКСПО требовались девушки со знанием французского и английского, а у меня ещё был испанский.
– Ну а при чём этот Люсьен?
– Он франкоканадец из Труа-Ривьер, учился в Монреальском университете. С апреля, когда открылась Всемирная выставка, стал подрабатывать на ней “велорикшей”, так мы называли ребят, которые катали посетителей на специальных пассажирских трехколесных велосипедах. По вечерам Люсьен приглашал меня на Ля-Ронд, это у них было что-то вроде Луна-парка, где допоздна работали всякие аттракционы, бары. Мы пили пиво, стреляли в тире, кружились на “чертовом колесе”, ездили в “Тоннель страха”…
– И?
– Что “и”? Разумеется, целовались – я влюбилась без памяти.
– Сколько тебе тогда было?
– Подобные вопросы задавать бестактно, мой ревнивый капитан, но я отвечу: шестнадцать. А Люсьен, к сожалению, моя первая любовь. Ты сам задел эту щекотливую и неприятную для нас обоих тему, поэтому не сиди с панихидным видом, налей ещё кофе, дай мне сигарету и слушай.
Клодин происходила из знатного рода виконтов д'Амбруаз, которые верой и правдой служили королевской короне. Её дальние предки первыми среди французских колонистов пересекли Атлантику и осели на Гаити, где уже в конце XVII века им принадлежали обширные плантации сахарного тростника, сизаля и табака, входившего в моду в Старом Свете. Сто с лишним лет спустя, когда на острове началось восстание черных рабов, прапрапрапрабабка вместе с прапра – и так далее – дедом Клодин, прихватив фамильные драгоценности и сундучок, набитый золотыми луидорами и наполеондорами, на императорском фрегате бежали в Новый Орлеан. Там состояние д'Амбруазов довольно скоро стало таять (огромный дом, шикарный выезд, слуги и бесконечные балы стоили денег), а новые хозяева города, мужланы-янки (почище всяких вольтерьянцев и санкюлотов) бесили утонченных высокомерных аристократов. Поэтому, как только в 1815 году англичане по Венскому договору вернули Мартинику французам, прапрапрапрародителк Клодин переехали туда, приобрели плантации кофе и какао (плюс ромовый заводик в Форт-де-Франсе) и зажили в мире и согласии, не заметив, как между тем обзавелись кучей наследников.
Морис-Матье, урожденный д'Амбруаз, обладатель солидного состояния, в годы второй мировой войны сражался в рядах армии генерала де Голля, куда пошел добровольцем. Освобождал Париж, был ранен, получил орден Почетного легиона и осенью сорок пятого, обласканный славой, вернулся на родную Мартинику. Он ловко повел дела, приумножив свой капитал. Женился. Стал уважаемым на острове гражданином и даже однажды избирался от этой заморской территории Франции депутатом Национального собрания Пятой республики. 3 февраля 1951 года у него родилась дочь, которую нарекли Клодин – в честь прапрапрабабушки. Девочка, единственный и поздний ребенок в почтенном семействе д'Амбруазов, росла в неге и холе, не зная отказа ни в чём. В пятнадцать лет она закончила привилегированную католическую школу в Форт-де-Франсе, и родители стали подумывать, не отправить ли Клодин для дальнейшего обучения к тётке в Париж, когда девушка заявила, что всё решено и она едет в Монреаль, чтобы работать на ЭКСПО-67. “В такую даль? Одна?” – всплеснула руками мама. “Никогда!” – вышел из себя отец. “Но, папочка, это же так интересно! Посмотри, что пишет газета: “…миллионы туристов из разных стран посетят Всемирную выставку, нашу планету в миниатюре…” И это совсем недалеко. Собирались же вы послать меня одну в Париж!” – сказала дочь. “Положим, не одну, сюда бы приехала тетка Жанна, и там за тобой был бы глаз да глаз, – отбивался боевой Морис-Матье, но в конце концов сдался: – Вот чек на полторы тысячи долларов. Хватит на билет и на первое время. Дальше поступай как знаешь – живи на свой заработок”. “Па-а-а-а-пуля!!! Ты самый лучший из всех пап в мире! Когда я вернусь домой…”
Домой Клодин не вернулась.
Встреча с Люсьеном Лакассом перевернула вверх дном все её планы, все представления о жизни, морали, любви, о добре и зле, об отношении к родителям и законам… Она съехала с квартиры и поселилась в студенческой “коммуне” – грязном полуподвале, где на брошенных на пол матрацах вповалку спали человек двадцать ниспровергателей “общества сытых”. Перестала бывать на работе. Вещи распродала, а вырученные деньги отдала Люсьену. Сидя в забитом до отказа молодежью, прокуренном насквозь кафе на Кот-де-Неж, Клодин не сводила влюбленных глаз со своего божества, стараясь вникнуть в смысл разговоров. Она ничего не понимала в их сбивчивых, путаных речах, в бьющих по нервам выкриках: “Грабь награбленное!”, “Ни бога, ни хозяина!”, “Разрушать – значит созидать!”, “Демократия – торжество слабых над сильными”, “Даешь бунт!” – но сердце радостно сжималось от сознания причастности к великому делу борьбы против всех и вся. “Вот свершилась моя мечта, – думала Клодин, – я свободна! Я сбросила цепи условностей, ханжества, лицемерия, которые нам с пеленок прививают родители, государство, религия. Я свободна от унизительного рабства вещей и чужих догматов. Какое счастье – со мной рядом мой Люсьен. Он самый умный, самый бесстрашный. Как он говорит! С какой убежденностью!” А Лакасс гремел: “Нам не нужна организация! Наша сила – стихия! Рассуждения о необходимости единства, о каких-то совместных массовых действиях – провокация, происки ревизионистов. В гробу мы видели их единство! Мы пойдем с оружием на улицы. Мы плюнем в лицо властям. Всех, кто уклоняется от бунта, – к стенке! Действие, действие и ещё раз действие! Мы разнесем этот заблёванный демагогами никчемный мир вдребезги. Пусть будет хаос, сплошная неразбериха!” Лакасс звал “истинно левых” браться за бомбы, с гневом обрушивался на “пацифистиков”, участвовавших в антивоенных демонстрациях. Он жаждал “штурма правительственных учреждений”, “немедленного взятия революционной власти в свои руки” и оказался… провокатором, платным агентом ЦРУ. Но Клодин узнала об этом гораздо позже, уже в Париже, куда поехала следом за своим кумиром. Первые три месяца после приезда во Францию (они поселились на площади Мальзерб в тесной квартирке знакомого по ЭКСПО студента Сорбонны) Люсьен вел себя смирно, обложился книгами, сказав, что будет сдавать экзамены в Парижский университет, и даже намекнул, что не прочь (“Не сейчас, конечно, в будущем”) узаконить их отношения. “Брак, моногамия – гнусные буржуазные выдумки, но у нас ведь могут быть дети, да и вообще – мы любим друг друга”. Им приходилось туго в ту зиму. Непривычная к холодам Клодин часто простужалась и сидела дома. К тетке обращаться ей не хотелось да и стыдно было. Когда немного потеплело, она пошла искать работу: в школе им преподавали курс машинописи и стенографии, так что была надежда устроиться в какую-нибудь контору. Но, как на грех, всюду хватало своих машинисток-стенографисток. Кроме того, и в солидных офисах, и в карликовых (на пять-шесть служащих) учреждениях с подозрением поглядывали на молоденькую “хиппи”, одетую бог знает во что, с распущенными по плечам волосами. Не нужны были и продавщицы. Правда, один толстомясый хозяйчик магазина писчебумажных принадлежностей на улице Прони, сально осклабившись, предложил ей место – “но для этого, мадемуазель, сами понимаете, сначала надо…” – и отпрянул испуганно, увидев в руках Клодин бронзовое пресс-папье. Наконец в марте ей повезло: девушка, возвращаясь на метро домой, задумалась и проехала свою остановку. Вышла на Пляс Пигаль. Количество кабаков, дансингов, кафе, баров и стриптизных ошеломило Клодин. Пьер, владелец “Уазонуар” – небольшого, но охотно посещаемого кабаре, куда она просто так, без всяких надежд заглянула, смерил её взглядом с ног до головы и довольно буркнул: “Подойдешь! Петь умеешь? Впрочем, кто теперь не поет. Приступишь к работе сегодня же вечером. Только учти, без фокусов: никаких договоров, пособий по болезни, забастовок и прочей муры…” Жизнь постепенно налаживалась, тем паче что и Люсьен стал приносить какие-то неожиданные гонорары. А потом грянул май, и полетело всё в тартарары…
ГЛАВА XIII
– Когда начались в Париже студенческие волнения, Люсьен точно с цепи сорвался. Он опять почувствовал себя на коне. Сутками пропадал в Сорбонне и в университете. Шушукался по углам, агитировал, уговаривал. И всюду таскал меня. Какое уж там кабаре! Я три дня не являлась туда, и мсье Пьер отказался от моих услуг. “Жаль, – говорил, – с тобой расставаться, Клодин. Из тебя получилась бы если и не звезда первой величины, то прехорошенькая звездочка обязательно…” Я ведь, Исель, уже выступала с собственным номером.
– Прости, дорогая, я сейчас. – Капитан поднялся, вытряхнул в мусорное ведро полную окурков пепельницу и вернулся к столу. – Так что было дальше?
– Дальше? В разгар событий во Франции объявился Даниэль Кон-Бендит с кучкой своих сторонников и последователей. Он приехал в Париж, и тут мятежные леваки просто с ума посходили. На ступенях Сорбонны, во время одного из многочисленных стихийных митингов, Кон-Бендит провозгласил, что в нынешних условиях единственная движущая сила революции – это студенты, что власть, мол, валяется у них под ногами и что нужно немедленно идти на штурм Елисейского дворца.
– А как же армия? Жандармерия? Вооруженные отряды правых? Разве можно было надеяться на успех один на один против такой силы?
– Понимаешь, тогда об этом никто не думал. Кажущаяся близкая победа кружила головы, опьяняла…
– Не только она, судя по всему.
– Ты можешь, в конце концов, набраться терпения и не перебивать меня? – вскипела Клодин.
– Ладно, не сердись. Больше ни слова не скажу.
– Так вот. По поводу твоей ехидной реплики: да, тогда пили почти все, подогревая воинственный пыл. Многие “взбадривали” себя ещё и наркотиками. Откуда их брали? В университете, в студенческих кафе Латинского квартала появились ушлые, услужливые ребята и по дешевке продавали что хочешь: марихуану, героин, ЛСД… Ну, говори же, говори! Я вижу, у тебя опять на языке вертится какое-нибудь едкое замечание.
– Нет. Мне пришла в голову неожиданная мысль. Не ах какая оригинальная, наверное, но всё же. Я подумал, что кому-то было выгодно, чтобы ваши бунтовщики-студенты, накурившись и наглотавшись наркотиков, не очень соображали, что творят.
– Возможно.
– Я уверен, что так оно и было. Слишком очевиден эффект, двойная выгода подобного замысла. Пьяная, одурманенная толпа неоперившихся мальчишек и девчонок, какие бы самые революционные лозунги они ни выкрикивали, подлинной опасности для властей не представляет. С другой стороны, на них всегда удобно свалить вину за беспорядки, за кровопролитие, если оно произойдет, намекнув обывателю, что вот, дескать, какие они, эти современные Робеспьеры и Мараты… Явная провокация!
– Мне тоже многое стало казаться странным в поведении вожаков взбунтовавшегося студенчества. Они наотрез отказывались от союза с рабочими, которые объявили всеобщую забастовку в поддержку бунтовщиков, поощряли самые дикие хулиганские выходки, призывали начать войну террора… Для меня переломным днем стала пятница, или это был четверг? Не могу сказать точно, да и какая разница. В этот день самые отчаянные из “Комитета немедленного вмешательства”, во главе которого стоял некий Жаки (он потом признался корреспонденту “Монд”, что студентом никогда не был, а воевал в рядах наемников в Катанге), ну, словом, “святое воинство” – с ним, разделившись на кучки, шагали также маоисты, неотроцкисты и анархисты – двинулось на штурм театра “Одеон”. Среди первых туда ворвался мой Люсьен. Когда я притащилась в “Одеон”, всё уже было кончено: погромщики, а иначе как погромом эту свинскую акцию не назовешь, праздновали победу… Над зданием развевались черные флаги. Внутри бедный театр – что он им дался! – представлял подлинную клоаку: зал изгажен, мебель поломана, занавес разодран, люстры разбиты, участники штурма, растащив реквизит, напялили на себя костюмы всех времен и народов и устроили среди этой разрухи какую-то безумную пляску. Один из сторонников “немедленного вмешательства” мочился со сцены в оркестровую яму… Омерзительнейшее зрелище!
– Ну, а твой “мессия”?
– Его я обнаружила в ложе с размалеванной визгливой толстухой, совсем непохожей на студентку. Наверное, из профессионалок. Их много в те дни крутилось в Сорбонне. Впрочем, другие тоже развлекались, кто во что горазд. Ведь у них на этот счет была “теория”: “Чем больше мы занимаемся революцией, тем больше нам хочется заниматься любовью”. Гадость, гадость…
– Скажи мне, Клодин, когда же и каким образом ты попалась на крючок?
– Ты о чём? – Вопрос Иселя застал девушку врасплох. – А-а-а! Понятно, – она нахмурилась, – я так и думала, что рано или поздно ты догадаешься. Или что-то знаешь?
– Знаю! Знаю, что ты связана с ЦРУ. Допускаю, что и со мной познакомилась не случайно. Только не понимаю, что заставило тебя согласиться сотрудничать с ребятами из Лэнгли…
В кухне наступило молчание. Тяжелое. Пружинистое. Жесткое. Оно могло в секунду лопнуть, зазвенеть, заголосить. Или: упруго распрямясь, отшелестеть последними словами и незаметно сойти на нет. Всё зависело от Клодин. Она смело, открыто посмотрела в глаза возлюбленному:
– Я, как тебе известно, не принадлежу к категории дамочек-истеричек. Да? И отнюдь не страдаю склонностью видеть окружающее в черном свете, ныть и стонать по поводу и без повода. Правильно? Ну и прекрасно. Помнишь, сегодня утром я сказала, что предчувствую конец нашей любви! А я так люблю тебя, Исель! Для меня расстаться с тобой – и это не громкие слова – равносильно смерти. – Её красивый чистый голос дрогнул, сломался, сел, и она продолжила хрипловатым шепотом: – Быть в твоих объятиях, ласкать тебя и сознавать, что я ДОЛЖНА шпионить за тобой? Невыносимо! Я не могу… Не могу! Ослушаться их? Они этого никому не прощают и при первой же возможности сведут счеты…
– Глупости! Каким образом?
– Что за наивность, мой капитан! Любым. Пристукнут. С них станется. Или просто выдадут западноберлинским властям…
– А они-то при чём?
– О, это другая история, но я всё расскажу тебе. Только давай ещё закурим.
– Все, Клодин: у нас ничего не осталось. Ни одной сигареты. – Прьето смял пустую пачку. – Я могу сбегать в магазин.
– Обойдемся. Слушай. В начале июня шестьдесят восьмого Люсьен познакомил меня на очередном шумном и бестолковом митинге в Сорбонне с таким же, как он сам, сторонником “решительных действий”. То был могучий блондин с фигурой культуриста, лет тридцати на вид, щеголявший в армейской форме, с которой содрал знаки отличия. Он сносно, хотя и с сильным английским акцентом, объяснялся по-французски. Сказал, что служил на военно-воздушной базе США под Мюнхеном, но дезертировал, так как не желал воевать во Вьетнаме. Что живет у своих друзей-революционеров в Западном Берлине и во Францию приехал с единственной целью – “помочь справедливой борьбе студентов против прогнившего, разложившегося общества”. Звали его Уолтер Джиббс. Приятный такой, улыбчивый парень. Вечно потирал руки, приговаривая: “Скоро, скоро взорвем проклятую планету и на её вонючих обломках построим новую счастливую жизнь!” Люсьен в присутствии Уолтера тушевался, заискивающе смотрел в рот, мельтешил и даже, мне показалось, побаивался его. Как, знаешь, если бы тот был выше по званию. Когда студенческие волнения пошли на убыль и стало ясно, что бунт ничего не дал, все вожаки – Кон-Бендит, Жаки со своими бешеными “катангцами”, Джиббс – в одночасье исчезли, испарились. Сбежал и Люсьен, даже не предупредив меня. Только я его и видела! У меня сохранился телефон и западноберлинский адрес Уолтера. Я решила осенью податься к нему. А что было делать? Не оставаться же в Париже! К родителям, которым я не писала и которые, видно, считали меня погибшей, пути мне не было. Скопила немного денег, подрабатывая уборщицей в общественных туалетах на стадионе. Взяла билет. Меня провожал знакомый студент. И вот на вокзале, за пять минут до отхода поезда, он, помявшись, спросил: “Скажи, Клод, ты знала, что твой Люсьен – агент ЦРУ?” Я как стояла, так чуть не свалилась под колеса. Перед глазами всё поплыло, горло сжало. Помню, схватила я его за ворот битловки и давай трясти: “Врешь, – кричу, – врешь, врешь!!!” Люди на перроне оборачиваются, а он спокойно высвободился и лишь пожал плечами: “Ты свой парень, Клодин. Мы тебя любим и хотим, чтобы ты знала правду. Твоё дело – верить или нет. Мы установили через наших товарищей, что подлинное имя Лакасса – Анри Лувуа. Что он никогда не жил в Труа-Ривьер, а родился и до восемнадцати лет никуда не уезжал из пригорода Оттавы – Халла. С 1966 года Анри – Люсьен – на службе в ЦРУ. Он пытался внедриться в одну из крайне радикальных организаций квебекских сепаратистов, но на чем-то прокололся, был разоблачен и еле унес ноги. Под чужим именем устроился в Монреальском университете, начал там мутить воду, а потом приехал сюда. Его счастье, что он смылся…” Можешь представить, Исель, с каким настроением заявилась я к Уолтеру? Он оказался на месте. Очень удивился, но принял хорошо, сказав, что отныне берется меня опекать, и мы вместе с его друзьями-боевиками займемся настоящим делом… Ты не устал?
– Нет, нет, что ты! Продолжай.
– Осталось совсем немного, – я скоро закругляюсь. В ту пору в Западном Берлине уже вовсю действовало несколько вооруженных ультралевацких группировок. Они совершали налеты на банки, подбрасывали бомбы в кинотеатры и универмаги, похищали в качестве заложников богатых бизнесменов и влиятельных политиканов, требуя за них выкуп или выполнения “политических”, как они заявляли, условий. Это называлось “партизанской войной”. И всё-таки, пожалуй, самой дерзкой и неуловимой была группа Джиббса. Нам удавалось уходить буквально из-под носа полиции в самых, казалось бы, безнадежных ситуациях. Кроме меня и Уолтера в его отряде были ещё трое: анемичный, замкнутый Феликс, бывший печатник из шпрингеровской типографии; желчный, пугливый Ганс, который выдавал себя за преподавателя социологии, хотя в глаза бросалась его дремучая неграмотность, и любовница Джиббса – патологическая нимфоманка-садистка Марлен, она когда-то была натурщицей в дешевом художественном ателье. Кольцо вокруг нас сжималось всё теснее, приходилось по три раза на дню менять явки, прятаться на чердаках и в подвалах. Я жила словно в гипнозе. Мне было всё одно: что свернуть себе шею, убегая по пожарной лестнице от полицейских, что получить пулю в лоб при нападении на бронеавтомобиль с деньгами, который мы отбили во время последней “партизанской” акции. Тут-то я и влипла, Исель. Почему, почему я тогда в перестрелке осталась живой! После операции мы – Уолтер, Ганс и я, погрузив мешок с деньгами в “мерседес”, скрылись, а Марлен и Феликс, раненные, по приказу Джиббса остались прикрывать наше отступление. Позже я узнала, что Феликс умер от потери крови, когда их с Марлен схватили и отвезли под усиленной охраной в городскую тюрьму. Четыре дня мы отсиживались на заброшенной вилле. Уолтер – о, это был жестокий, неумолимый, циничный человек – ни на минуту не сомкнул глаз. Он держал нас на мушке автомата, шагу не давал ступить, следуя неотступной тенью повсюду, и всё время слушал приемник. Радиостанции взахлеб сообщали о “новом преступлении коммунистов”, призывали население к бдительности и предлагали всем, кому хоть что-то известно об участниках ограбления, сообщить об этом полиции (как выяснилось, Марлен отказалась давать показания и добиться от нее ничего не смогли). На пятый день нервы у Ганса не выдержали, он начал паниковать, а потом бросился на Джиббса. Тот хладнокровно прошил ослушника очередью, стащил труп в кладовку и, как ни в чем не бывало, уселся доедать сосиски (вся эта история приключилась во время обеда). Дожевал, выпил вино, вытер губы салфеткой, порылся в мешке с деньгами и, достав оттуда несколько пачек, невозмутимо заговорил: “Отныне, бесценная Клодин, мы связаны одной веревочкой. За соучастие в убийстве тебя ждет хороший срок. Да не горюй! Будешь держать язык за зубами, я тебе, девочка, помогу. Бери деньги! Их хватит, чтобы безбедно прожить несколько месяцев. Дня через три отправим тебя с фальшивым паспортом в Гамбург. Вот адрес – Зеельштрассе, 217. Спросишь Альберта Миттельмана. Это мой дружок – тоже большой революционер. – Уолтер, довольный своей шуткой, расхохотался. – Он возьмет тебе билет на пароход – двигай куда вздумается: в Америку, в Австралию или на твою Мартинику, – обменяет марки на доллары. А то оставайся в Гамбурге, будешь петь в кабаках для матросов. Они обожают таких субтильных кошечек. – Джиббс ткнул дулом в мою сторону и снова залился смехом: – Да не бойся, дурочка. Если бы я надумал тебя пристрелить, мог бы давно уже это сделать. Зачем? Ты ещё нам пригодишься. А за денежки требуется расписаться”. – Он подсунул мне бумагу, и я подмахнула её…
– Ну, и потом?
– А потом всё пошло как по маслу. Уолтеру удалось достать документы на имя какой-то Гертруды Шлипке и без хлопот отправить меня в Гамбург. Там я дождалась рейса на Панаму и, поблагодарив благовоспитанного очкарика Альберта, отплыла от берегов Европы, веруя, что все злоключения позади, что здесь-то меня и днем с огнем не сыщут. Два года жила спокойно, стала петь в “Каса Ломе” и напрочь забыла крикливого Люсьена, жестокого Уолтера. Но мне напомнили. Прошлой осенью в кабаре зашел Майк Петерсон из Зоны. Знаешь ты его – слащавый, с усиками, как у Эролла Флинна. Сейчас он уже в Штатах. По окончании программы пригласил за свой столик, рассыпался в комплиментах, вызвался отвезти домой, а в машине – сухо и внятно – поставил меня в известность: что я, Клодин д'Амбруаз, разыскиваюсь западногерманской полицией по обвинению в убийстве охранника банка и некоего Ганса Дитриха, коего прикончила, чтобы не делиться с ним захваченными во время налета деньгами; что я дала согласие (“вот копия вашего заявления, добровольно подписанного в присутствии нашего агента” – далее следовал номер и неизвестная мне фамилия, принадлежавшая конечно же свинье Джиббсу) “оказывать посильную помощь, где бы ни находилась, сотрудникам Центрального разведывательного управления Соединенных Штатов”, на благо мира, свободы и, естественно, демократии… Так, выражаясь твоим удивительно точным языком, я “попалась на крючок”.
– Часто ты виделась с майором Петерсоном? – спросил Исель. Он был потрясен и подавлен печальной одиссеей своей возлюбленной, тем, как она угодила в ловко расставленные сети шантажа и угроз.
– Нет, всего три раза. Поручали всякую ерунду: присматриваться, кто из офицеров Национальной гвардии часто бывает в кабаре, сколько пьют, как относятся к прекрасному полу Слушать, не проболтаются ли спьяну о важных планах правительства. Когда мы в январе познакомились с тобой и начали встречаться, Майк – он сидел на чемоданах, ждал возвращения в родной Бостон – даже не пытался скрыть свое ликование. Ещё бы! Если бы им удалось заполучить тебя в свои руки – молодого, блистательного офицера контрразведки – или, на худой конец, получить ключ к нужной информации (большинство мужчин разбалтывают своим любовницам гораздо больше, чем те хотят от них знать), это был бы успех, и Майк Петерсон или тот, кто сменил его, получил бы орден “Пурпурное сердце”.
– Его дают только раненным в бою.
– Ну, пусть медаль за храбрость. Не имеет значения. Возможно, так оно и было бы, если бы я не любила тебя. Новый шеф, Гарри Гольдман, пристает с ножом к горлу, обещает бо-о-о-ольшущие неприятности.
– Вот сволочь! – выругался Прьето. – А что ему хочется знать?
– Всё. Куда ты ездишь. С кем встречаешься. О чём думаешь и даже – что хранишь у себя в карманах. Я выворачивалась, ссылаясь на твою скрытность (ты ведь и на самом деле молчишь о своих делах, и слова из тебя, даже если очень захочешь, вытянуть невозможно!), ссылаясь на то, что видимся мы редко (и тоже правда, между прочим), но Гарри недоволен. Им не по душе, что последние недели ты надолго пропадаешь из Сьюдад-де-Панама. Что-то, судя по тому, как взвинчен Гольдман, у них не ладится…
– Ладно, черт с ними. Что-нибудь придумаю, но теперь, Клодин, тебе придется слушаться меня полностью и поступать, как я скажу.
– Да, дорогой.
– Будь очень осторожна и без моего согласия ничего не предпринимай. Любой неверный шаг может быть непоправим.
– Да, дорогой.
– И не махнуть ли нам за город? У нас в запасе целых два дня. Уедем к океану, снимем номер в мотеле. И останемся одни. Совсем одни.
– Ми-и-и-илый! Господи, какое же счастье, что я тебя встретила!