355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Никколо Макиавелли » Государь. Искусство войны » Текст книги (страница 23)
Государь. Искусство войны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:57

Текст книги "Государь. Искусство войны"


Автор книги: Никколо Макиавелли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Вы, Козимо, помнится, говорили мне, что не понимаете, как это я, восторженный почитатель древности и порицатель тех, кто не следует ей в важнейших делах, вместе с тем никогда не подражал ей в военном искусстве, которому посвящена моя жизнь. Я ответил, что всякий, замысливший какое-нибудь дело, должен сначала к нему подготовиться, чтобы он мог осуществить его, когда представится случай. Теперь вы долго меня слушали и можете судить сами, нашел ли бы я в себе силу создать войско на древних началах или нет. Вы теперь знаете, сколько времени я продумывал эти мысли, и можете, конечно, себе представить, как велико мое желание их осуществить.

Нетрудно ответить и на другой вопрос – мог ли я здесь что-нибудь сделать и представлялся ли для этого подходящий случай. Однако чтобы убедить вас окончательно и вполне перед вами оправдаться, я перечислю вам все имеющиеся возможности и кстати отмечу, как и обещал, все трудности подобного преобразования в настоящее время.

Из всех человеческих учреждений легче всего восстановить на античных началах установления военные, но это по силам только таким князьям, владения которых достаточно обширны, чтобы выставить собственное войско в 15 000 – 20 000 новобранцев. С другой стороны, для государя, не имеющего таких преимуществ, это самое трудное из всех возможных преобразований.

Чтобы пояснить свою мысль, должен напомнить, что полководцы приобретают славу двумя различными путями. Одни, располагая издавна хорошо обученными и вполне благоустроенными войсками, совершали с их помощью великие дела. Таковы были, главным образом, римские полководцы и другие, начальствовавшие над такими войсками, в которых надо было только поддерживать порядок и разумно ими распоряжаться.

Другим путем шли те, кому предстояло не только одолеть врага, но еще задолго до встречи с ним создать и устроить свои силы заново. Они, несомненно, заслуживают большей похвалы, чем те, кто совершал блестящие подвиги, командуя старыми и опытными войсками. Таковы были Пелопид и Эпаминонд, Тулл Гостилий, Филипп Македонский, отец Александра, Кир, царь персов, римлянин Семпроний Гракх.


Все они должны были сначала образовать свое войско и только после этого могли начинать войну. Предприятие их удалось отчасти по мудрости их, отчасти потому, что они располагали достаточным количеством людей, которых можно было призвать под знамена. Никто из этих мужей, каким бы выдающимся человеком он ни был, не мог бы сделать ничего, если бы ему пришлось действовать в чужой стране, среди развращенных людей, не имеющих понятия о том, что значит честно повиноваться.

В Италии недостаточно быть хорошим руководителем готового войска, надо сначала уметь его создать, а потом научиться им повелевать. Это возможно только для князей с большими владениями и многочисленным населением. Я к их числу не принадлежу, ибо всегда командовал и могу командовать только чужими войсками и людьми, зависящими от других, а не от меня.

Предоставляю вам решить, возможны ли в этой среде какие-нибудь задуманные мною улучшения. Могу ли я заставить нынешних солдат носить другое, более тяжелое оружие, кроме трехдневного запаса продовольствия и кирки? Как заставлю я их рыть окопы или каждый день обучаться по нескольку часов в полном вооружении, чтобы сделать из них настоящих воинов, годных для большой войны? Как могу я отучить их от игры, разврата, богохульства и ежедневных безобразий?

Можно ли подчинить этих людей такой дисциплине и воспитать в них такое чувство повиновения и уважения, чтобы они, как те древние солдаты, о которых мы постоянно читаем у историков, не смели тронуть яблони, растущей в середине лагеря? Могу ли я обещать им нечто такое, что внушит им ко мне уважение, любовь или страх, если по окончании войны мы все разойдемся в разные стороны?

Какими средствами могу я пристыдить людей, родившихся и выросших без понятия о чести? Почему они должны меня уважать, когда они меня не знают? Какими богами и святыми заставлю я их клясться – теми, которых они чтут, или теми, над которыми кощунствуют? Не знаю, кого они чтут, но кощунствуют они над всеми. Можно ли вообще верить клятвам, данным перед существом, над которым они издеваются? Как могут они, глумясь над богом, уважать людей?

Мыслимо ли вообще отлить в какую-нибудь форму подобный материал? Не возражайте мне ссылками на швейцарцев или на испанцев. Я согласен, что они не в пример лучше итальянцев. Но если вы вспомните все, что я вам сказал, и сопоставите мои слова с военными порядками той и другой армии, то вы увидите, как им еще далеко до вершин античного мира.

Швейцарцы, по причинам, о которых я говорил, – хорошие солдаты от природы; испанцев же создала необходимость – они воюют в чужой стране, где им остается только победить или умереть, потому что отступать некуда, и неудивительно, что они стали храбрецами. Однако при всех качествах этим войскам очень многого не хватает, и превосходство их сказывается больше всего в том, что они привыкли подпускать неприятеля на расстояние меча или пики. Обучить их тому, чего им недостает, не может никто, тем более если он не знает языка.

Вернемся, однако, к итальянцам, которые, по неразумию своих князей, не получили настоящего военного устройства и не создали его сами, так как их не вынуждала к этому необходимость, тяготевшая над испанцами; поэтому они и являются посмешищем мира. Виноваты в этом, конечно, не народы, а властители, заслуженно наказанные за свое невежество унизительной и позорной потерей владений. Хотите убедиться в истине моих слов?

Посмотрите, сколько войн разразилось над Италией со времени вторжения Карла VIII до наших дней. Войны обычно воспитывают в людях боевой дух и приносят им признание других, но в Италии чем крупнее и более жестокой была война, тем больше бесславила она и вождей, и солдат. Это может объясняться только тем, что принятые военные установления никуда не годятся, а новых никто не сумел ввести.

Поверьте, что восстановить славу итальянского оружия можно только на пути, мной указанном, и доступно это лишь крупнейшим властителям, так как предлагаемый мной порядок осуществим только среди людей простых и грубых, притом коренных жителей страны, а не среди развращенных и распущенных чужеземцев. Ни один хороший скульптор не станет лепить прекрасную статую из куска мрамора, испорченного другим, а потребует себе никем не тронутую глыбу.

Пока ваши итальянские князья еще не испытали на себе ударов войны, нагрянувшей с севера, они считали, что правителю достаточно уметь написать ловко составленное послание или хитрый ответ, блистать остроумием в словах и речах, тонко подготовить обман, украшать себя драгоценностями и золотом, есть и спать в особенной роскоши, распутничать, обирать и угнетать подданных, изнывать в праздности, раздавать военные звания по своему произволу, пренебрегать всяким дельным советом и требовать, чтобы всякое слово князя встречалось как изречение оракула.

Эти жалкие люди даже не замечали, что они уже готовы стать добычей первого, кто вздумает на них напасть.

Вот откуда пошло то, что мы видели в 1494 году – весь этот безумный страх, внезапное бегство и непостижимые поражения; ведь три могущественнейших государства Италии были несколько раз опустошены и разграблены. Но самое страшное даже не в этом, а в том, что уцелевшие властители пребывают в прежнем заблуждении и живут в таком же разброде. Они никогда не подумают о примерах людей древнего мира, которые в своем стремлении к власти делали сами и заставляли других делать все, о чем мы сегодня говорили, закаляли свое тело и приучали свою душу ничего не бояться.

Цезарь, Александр и все великие люди и полководцы античности сражались всегда в первых рядах, шли пешком в полном вооружении и если лишались власти, то только вместе с жизнью. Поэтому они жили и умирали со славой. Их можно отчасти упрекнуть в чрезмерном властолюбии, но в них не было никогда и тени дряблости, изнеженности или робости. Если бы наши князья когда-нибудь прочли их жизнеописание и прониклись их примером, они не могли бы не изменить своего образа жизни, а с этим, конечно, изменились бы и судьбы их стран.


В начале нашего разговора вы жаловались на свою милицию, а я утверждаю, что жалобы эти были бы верны только в том случае, если бы вы ее сначала устроили по моим указаниям и убедились бы на деле, что опыт не удался. Теперь же, когда она не благоустроена и не обучена по моим правилам, не вам жаловаться на нее, а ей на вас за то, что вы родили недоноска, а не полноценное существо. Венецианцы и герцог Феррарский оба приступили к преобразованию войска, но не сумели его довершить; виноваты в этом они, а не их войска[232]232
  Имеются в виду попытки Венецианской республики и герцогов Феррары из дома д’Эсте создать в самом начале XVI в. национальную пехоту.


[Закрыть]
.

Я утверждаю, что тот итальянский князь, который первым вступит на мой путь, будет властелином всей страны. Государство его получит значение Македонии под правлением Филиппа, который научился у фиванца Эпаминонда искусству создавать войско, воспринял его военные порядки и правила обучения солдат и стал так силен, что, пока Греция пребывала в праздности и увлекалась комедиями, он в несколько лет покорил ее всю и заложил основы такого могущества, что сын его мог уже стать повелителем мира.

Кто пренебрегает этими мыслями, равнодушен к своей власти, если он князь, и к отечеству, если он гражданин республики. Я считаю себя вправе роптать на судьбу, потому что она должна была либо отказать мне в возможности познания таких истин, либо дать мне средства осуществить их в жизни.

Теперь, когда я стар, случая к этому, конечно, больше не представится. Я потому-то и откровенен с вами, что вы молоды, занимаете высокое положение и, если согласитесь со мной, можете в нужный момент воспользоваться благосклонностью к вам князей и быть их советниками в преобразовании военного дела. Не бойтесь и не сомневайтесь, ибо наша страна как бы рождена для воскрешения всего, что исчезло, и мы видели это на примере поэзии, живописи и скульптуры.

Возраст мой уже не позволяет питать подобные надежды, но если бы судьба в прошлом дала мне необходимую власть, я в самое короткое время показал бы всему миру непреходящую ценность античных воинских установлений. Верю, что мог бы вознести свою родину на высоты могущества или, по крайней мере, погибнуть без позора.



А. К. Дживелегов. НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ

Doloroso Machiavelli Maturava il pio desir… G. Carducci

Чистую вынашивал мечту Макиавелли скорбный. Дж. Кардуччи

I

Едва ли случайно, что мы не знаем буквально ничего о молодости Макиавелли. В 1498 году, двадцатидевятилетним зрелым человеком, поступил он на службу республики. До этого он ничего не писал. До этого он нигде не выступал. И до такой степени сразу в своих служебных донесениях и в неслужебных писаниях он обретает манеру обстоятельного чиновника и язык опытного литератора, что начинает казаться, будто ничем другим в жизни он так и не был.

А молодым вообще не был никогда. Представить себе Макиавелли юным, с гибким телом, со свежими красками на лице, с искрящимися глазами, с беззаботным смехом, всегда готовым на любую сумасбродную проделку, – необыкновенно трудно. Его единственный, по-видимому не фантастический, портрет[233]233
  Приложен к изданию «Discorsi» 1540 г., воспроизведен при собрании сочинений 1550 г. («La Testina»).


[Закрыть]
показывает его совсем другим.


Бюст костлявого, чуть сгорбленного человека. Лицо худое. Плохо выбритые, впалые щеки. Утомленные глаза сидят глубоко, смотрят рассеянно и беспокойно, но в них много затаенной думы, и они способны загораться порывами решимости и энергии. Много думы и под высоким морщинистым лбом, лысеющим спереди зализами. Рот большой, окружен бесчисленными складками, в которых прячутся большие и малые душевные боли, тоска, разочарование.

Губы чувственные; если на них заиграет улыбка, она будет насмешливая, недоверчивая, злая, циничная, едва ли часто добродушная. Hoc – длинный, крючковатый, с тонким висящим концом. Голова мыслителя и человека дела, невеселого эпикурейца, Мефистофеля в миноре. На гравюре нет красок, и так становится жалко, что лицо одного из величайших людей Италии и Европы не увековечила кисть большого мастера: сколько их было кругом него во все моменты его жизни!

Каков был Макиавелли в пожилые годы, таков должен был быть и в молодости. Знакомясь с его жизнью и с его произведениями, особенно с самыми интимными, с его замечательными письмами, нельзя отделаться от одного впечатления. На протяжении тридцати лет, что мы его знаем, всегда, при всех обстоятельствах – в делах, в творчестве, в развлечениях, в моменты серьезные и радостные, – сидело в нем что-то больное, не растворяющийся ни при каких условиях осадок горечи. Откуда он?

Момент поступления на службу делит жизнь Макиавелли на две почти равные половины. Вторая известна нам хорошо. Первую мы не знаем совсем, а знаем только то, что служило ей фоном. Бурные были времена, и в то же время самые блестящие в истории его родного города. В 1478 году, девятилетним мальчуганом, Никколо видел, как обезумевший народ гонялся по улицам за членами семьи Пацци и их сторонниками, как висели в окнах Дворца Синьории архиепископ Сальвиати в лиловой рясе, Франческо Пацци совсем голый, с окровавленной ногою, и трое Якопо: два Сальвиати, родственники архиепископа, и один Браччолини, сын Поджо.

Четвертый Якопо, Пацци, повешенный тоже спустя два дня и похороненный в Санта Кроче, был удален из церкви и закопан где-то под стенами. Его вырыли из второй могилы, и мальчишки, захлестнув труп за шею веревкою, волокли его по городу, подтащили к собственному его дому, громко крича, чтобы отворили хозяину. Потом бросили в Арно. Маленький Никколо если и не был свидетелем всего этого, то не мог не слышать разговоров. Порукою необыкновенная даже в «Истории Флоренции» пластичность рассказа о заговоре Пацци[234]234
  Заговор Пацци, в котором участвовало несколько членов этого известного флорентийского семейства, возник в 1478 г. Описанию заговора и его политических последствий посвящена VIII книга «Истории Флоренции» Макиавелли.


[Закрыть]
.

Подрастая, Никколо наблюдал режим Лоренцо, необыкновенный блеск культуры и быта: празднества, турниры, процессии, карнавальные шествия с мифологическими фигурами, в устройстве которых соперничали Сандро Боттичелли и Пьеро ди Козимо. Он ходил смотреть в Санта Мариа Новелла только что открытые, сверкавшие свежими красками фрески Гирландайо и слушал около них разговоры о том, как похожи изображенные художником Анджело Полициано, Марсилио Фичино, Кристофоро Ландино[235]235
  Фичино (Ficino) Марсилио (1433–1499) – итальянский гуманист и философ-неоплатоник, оказавший значительное влияние на богословскую и гуманистическую мысль и художественную культуру Возрождения.
  Полициано (Poliziano) Анджело (наст. фам. Амброджини, Ambrogini; 1454–1494) – итальянский поэт, гуманист. Автор драмы в стихах «Сказание об Орфее» (постановка 1480 г.). Член Флорентийской академии, возглавлявшейся Фичино.
  Ландино (Landino) Кристофоро (1424—ок. 1504) – итальянский писатель-гуманист. Член Флорентийской академии, комментатор Овидия, Вергилия, Данте.


[Закрыть]
.

Наблюдательность понемногу становилась острее, и он начинал понимать, что под этим блеском уже кое-где проступают признаки упадка, что торговля и промышленность больше не поднимаются, а идут к уклону, что тирания Лоренцо жестче, чем тирания его деда, что республика крепко зажата в кулак, а свобода существует только в льстивых панегириках, расточаемых Лоренцо гуманистами. И чем лучше понимал это Никколо, тем меньше нравились ему пышные процессии и тем меньше хотелось ему веселиться под звуки карнавальных песен.


Ему было двадцать три года, когда смерть Лоренцо резко покончила с этим обманчивым покоем. При Пьеро Медичи флорентийская тирания, поглупевшая и обнаглевшая, стала быстро катиться к пропасти. Не успело успокоиться ликование, вызванное падением Пьеро, как в город явились французы.

Диалог между Карлом VIII и Пьеро Каппони: «Я прикажу ударить в барабаны». – «А мы ударим в колокола», – короткий, как звон скрестившихся клинков, заставил город целые дни трепетать от тревоги и ярости. Но король испугался, и французские барабаны вместо атаки забили отступление. Никколо переживал со всеми эту встряску. И все думал.

Потом пришло царство монаха. Революционные пророчества гремели под куполом Брунеллеско. Конституция переделывалась по указаниям библейских текстов и благочестивых видений. Очистительные костры зловещим заревом освещали городские площади. Вериги и власяница истязали под нарядами тела женщин. Савонарола попал в круг зрения Никколо, когда его дела решительно пошли хуже. И не покорил его, как других.

Никколо ни на одну минуту не был увлечен бурным, экстатическим красноречием его проповедей и был даже непрочь смотреть на него как на вульгарного обманщика[236]236
  Lettere familiari di N. Machiavelli pubblicate per cura di Ed. Alvisi (ed. integra). 1883. [Семейная переписка Н. Макиавлли, опубликованная Эд. Альвизи (без правки)]. Письмо 3 (цифра здесь и далее означает порядковый номер письма в сборнике Альвизи).


[Закрыть]
. Он не мог не видеть костра, на котором сгорел неистовый пророк, и если стоял не очень далеко, видел и то, как сверху «падал дождь из крови и внутренностей». Когда бросили в Арно пpax Савонаролы, Никколо поступил на службу к республике, спешно секуляризировавшейся под успокоенные благословения Папы Александра VI.

Поводов для размышления было достаточно, а голова – хорошая. Не хватало только настоящей подготовки. В семье не было избытка, и образование Никколо получил самое суммарное. Греческого он, по-видимому, все-таки не знал[237]237
  Хотя много потрачено ученого остроумия для доказательства противного.


[Закрыть]
, а в латинском не мог угнаться за матерыми гуманистами.

На юридическом факультете перенесенного во Флоренцию Пизанского студио, где учился Гвиччардини, ему побывать не пришлось. Он не имел даже нотариального стажа. Его учитель друг Адриани носил классическое имя – Марчелло Вирджилио, но совсем не был для него тем, чем для Данте его Вергилий. Он слегка учил его латыни и помог потом устроиться на службу.

Настоящею школою Никколо была флорентийская улица, этот удивительный организм, где формировалось столько больших умов. Дома он читал древних и Данте. Бродя по улице, получал среднее и высшее образование. И проходил курс политики. Ибо в Италии, а значит и во всем мире, не было города, где политику можно было бы изучать с большим успехом. У венецианцев опыта и умения политически рассуждать было, конечно, не меньше. Но в Венеции политика была уделом немногих: для большинства она находилась под строжайшим запретом.

Во Флоренции политиками были все. Только там можно было видеть на улице живые хранилища политического опыта, важные фигуры в разноцветных кафтанах и плащах, в капюшонах с длинными концами, обвивавшими шею и перекинутыми через плечо, носителей самых громких имен славного республиканского прошлого, модели Беноццо, Гирландайо, Филиппино. Они любили стоять на площадях перед большими церквами, торжественные, с серьезными, неулыбающимися лицами, со стиснутыми губами, которые словно боялись разомкнуться, чтобы не выдать тайну, с тихой скупой речью.

Не всегда во Флоренции политический опыт накапливался в спокойной обстановке, иногда его приходилось усваивать под звон мечей, под грохот разрушаемых зданий, под жуткое гудение набата, в дыму пожаров: среди заговоров и революций. А в мирное время политика сплеталась с весельем, ей вторили карнавальные песни и хороводные припевы. Политика пропитывала все. Макиавелли ею опьянялся.

И все-таки капля горечи отравляла его дух уже в молодости. Происхождение и способности открывали ему дорогу к широкой политической карьере: не было нужных связей. Для преуспевания в обществе он обладал всеми данными: не хватало средств. Успеху у женщин мешала несчастная наружность. А когда наконец удалось устроиться – поздно, в двадцать девять лет, – место было отнюдь не блестящее: наиболее доходные доставались по традиции людям с хорошим гуманистическим стажем.

В канцеляриях Дворца Синьории на лучших постах корпело над бумагами сколько угодно таких надутых, бездарных гуманистических павлинов. Никколо был принят в канцелярию Синьории – канцлером на месте Салютати, Бруни и Поджо сидел его учитель Адриани – и откомандирован в качестве секретаря в Коллегию десяти, ведавшую иностранными и военными делами. Должность хлопотливая, утомительная, требовавшая огромной работоспособности, быстрого, точного, красивого пера и совершенно исключительной физической неутомимости.

А вдобавок не давала ни достаточной самостоятельности, ни хорошего дохода, ни надежды выдвинуться. Где Никколо сел в 1498 году, после аутодафе Савонаролы, там и прижала его в 1512 медичийская реставрация. Когда новые хозяева Флоренции прогнали его с места, он ни деньгами, ни положением не был богаче, чем четырнадцатью годами раньше. А горечи накопилось много.

У секретаря Коллегии десяти были обязанности двух родов: он управлял канцелярией Коллегии и должен был исполнять дипломатические миссии, которые почему-либо считалось неудобным поручать аккредитованному послу, «оратору»[238]238
  В данном случае «оратор» – это посол, тот, кто «озвучивает», воспроизводит, без каких-либо добавлений, мнение своего правительства.


[Закрыть]
республики. Никколо не имел полномочий вести переговоры и решать вопросы[239]239
  За исключением разве наименее ответственных миссий, вроде пьомбинской.


[Закрыть]
. Он должен был добиваться приема, разговаривать, убеждать, собирать сведения и о результатах доносить Десяти, или самой Синьории.

За четырнадцать лет таких поездок набралось около двух десятков. Никколо их не любил и должен был сильно морщиться, когда получал очередной наказ. Все они начинались более или менее одинаково. «Niccolò, tu anderai infino а…» Или: «Niccolò, tu cavalcherai in poste а…» Или: «Niccolò, tu cavalcherai in ogni celerita a trovare…» «Ты отправишься…», «Ты поедешь на почтовых…», «Ты поскачешь как можно скорее…», «Ты поедешь!», «Ты поскачешь!» – слова, которые, казалось, подчеркивали, что он человек маленький и подневольный.

Денег при этом отпускали ему в обрез, так что частенько приходилось приплачивать из собственного кармана, надоедать сослуживцам просьбами о присылке денег и обременять дипломатические донесения аналогичными постскриптумами. Купцы, правившие республикой, не любили раскошеливаться без крайней нужды. Между тем у Никколо расходы росли. Он женился, пошли дети. Требования представительства становились больше.

И хотелось не так скупо тратить на жизнь и на удовольствия: ибо Никколо – мы увидим – не был ни стоиком, ни аскетом. Средств решительно не хватало. Накопление опыта и коллекционирование политических наблюдений было единственной радостью, какую давала служба. А годы шли. Волос на голове становилось меньше, прибавлялись морщины на лбу, складки вокруг рта и горечь внутри.

В 1512 году разразилась катастрофа: сначала лишение службы, потом привлечение по делу о заговоре против Медичи, тюрьма, пытка веревкою. Потом – чистилище после ада – долгое прозябание в деревне, бесплодные попытки устроиться вновь и ощущение бесповоротно разбитой жизни. Ибо в глазах самого Макиавелли создание гениальных произведений было ничто по сравнению с тем, что ему не удалось вновь и по-настоящему выбиться на дорогу.

Горечи стало так много, что она превратилась в мрачный пессимизм.

Один из приятелей писал ему однажды: «Если бы я знал, куда обратиться с такой молитвою, я бы просил, чтобы скорее все беды этого мира свалились мне на голову, чем та, моровой язве подобная, отвратительная, гнилая (pestiferissimo e dispiatatissimo et putrefato) болезнь, которая зовется меланхолией и которая, я знаю, гнетет одного любимейшего нашего друга. Да избавит его от нее природа»[240]240
  Lett. fam. 88, от Филиппо Казавеккиа, о котором будет речь ниже.


[Закрыть]
.

Макиавелли это отлично чувствовал и знал, что от такой болезни нет лекарства. В одном из писем к Веттори[241]241
  Lett. fam. 122.


[Закрыть]
, пересыпанном шутками, он вспомнил стихи Петрарки:

 
Però se alcuna volta io rido e canto
Faccio perchе́ non ho se non quest’una
Via da sfogare il mio angoscioso pianto
И если иногда смеюсь я иль пою,
То потому, что мне лишь этот путь остался,
Чтоб горькую слезу не показать свою[242]242
  Последний терцет сонета Петрарки 70–81, причем третий стих процитирован неточно. У Петрарки: не sfogare – облегчить, a celare – скрыть. Впрочем, и слово sfogare, которое Стендаль находил таким многомысленным и удивительным, стоит тут же, в восьмой строке сонета. Стендаль превосходно чувствовал горечь, пропитывавшую все существо Макиавелли. Про «Мандрагору» он говорил, что она была бы превосходной комедией, если бы автор ее был более веселым человеком («Histoire de la peinture en Italie». 1868. Vol. II).
  «История живописи в Италии» (фр.).


[Закрыть]
.
 
II

Однажды, когда Макиавелли, находившемуся в командировке, грозила некая неприятность, Биаджо Бонаккорси, его приятель, служивший у него в канцелярии, в взволнованном письме сообщал ему обстоятельства дела и, рассказывая, как он старался ликвидировать инцидент, писал: «У вас так мало людей, которые хотели бы прийти к вам на помощь; я не знаю почему»[243]243
  Lett. fam. 106, 27 декабря 1509 г.


[Закрыть]
.

Простодушный Биаджо поставил вопрос, который и сейчас еще не перестает интересовать всякого, кого интересует судьба Макиавелли. Действительно, почему никогда не имел Никколо настоящего друга, который готов бы был не то что чем-нибудь для него пожертвовать, а просто сделать для него что-то, требующее серьезных усилий?

Такие, как сам Биаджо или их общие приятели, Бартоломео Руффини и Агостино Веспуччи, конечно не в счет. Их связывали с Никколо канцелярия, интересы общей службы, зависимость от него, и близость их характеризуется больше непристойностями, которыми полна их переписка, чем настоящими душевными отношениями[244]244
  Никколо нисколько не смущали в письмах Биаджо ласковые cazo v’in culo по его адресу или сердитые li venga il cacasangue nel forame, сопровождавшие рассказ о товарище, из-за которого канцелярия получила разнос от Синьории, или подробные донесения ему о том, какие опустошения производит среди общих знакомых французская болезнь. Никколо отвечал своим «страдиотам», по– видимому, тем же. Руффини пишет ему (Lett. fam. 29): «Ваши письма к Биаджо и к другим доставили всем огромное удовольствие, а словечки и шуточки (li mocti et facetie) заставили нас хохотать так, что мы чуть не вывернули себе челюстей». Душевнее других относился к нему Биаджо.
  Пошел в задницу […] кровавый понос тебе в рот (итал.)..


[Закрыть]
.

Он знал, что это – великие друзья на малые услуги, и не обольщал себя. После катастрофы 1512 года они, как тараканы, расползлись во все стороны, забились каждый в свою щель и бесследно исчезли. И именно теперь, когда для Никколо дружеская поддержка была по-настоящему вопросом существования, вокруг него образовалась пустота.

Остался один Франческо Веттори, его товарищ по миссии в Германию, в это время «оратор» Флоренции при курии Льва X. Он два года поддерживал с ним переписку, все кормил его обещаниями, но, имея все возможности, пальцем о палец не ударил, чтобы ему помочь. В конце 1517 года Никколо получил доступ в общество садов Ручеллаи. Молодежь образовала там вокруг больного Козимино Ручеллаи нечто вроде вольной академии[245]245
  «Литературная академия», в которую входил Макиавелли, собиралась в саду дома известного флорентийского семейства Ручеллаи в начале 1520-х гг. В 1522 г., прекратила свое существование, из-за подозрения в антимедичийском заговоре.


[Закрыть]
. Кто-то привел Никколо, и он очень скоро сделался душою кружка, потому что никто не умел лучше него поддерживать живую и содержательную беседу.

Молодежь была богатая и знатная, с большими связями: Дзаноби Буондельмонти, Филиппо деи Нерли, поэт Луиджи Аламанни, его тезка – кузен, философ Якопо Диачето, Баттиста делла Палла. Козимино был родственник Медичи, Филиппо – близкий им человек. Пока в 1522 году дело о новом заговоре не разбило кружка, члены его очень помогли Никколо. Именно они, по– видимому, выхлопотали ему заказ на «Историю Флоренции». Но их отношение к Никколо была не дружба, а почитание учениками учителя.

Около этого же времени Макиавелли сошелся с человеком очень крупным, родным ему по духу и равным по уму, вполне способным его понять, – с Франческо Гвиччардини. Однако и тут не было настоящей дружбы. Гвиччардини был важный сановник и большой барин, Макиавелли – бедный литератор и опальный чиновник. Гвиччардини очень ценил ум и талант Никколо, охотно принимал его советы и услуги, но Никколо ни разу не мог забыть, какое отделяло их друг от друга расстояние[246]246
  Гвиччардини это немного даже обижало, особенно под конец. В одном из писем он просит Никколо прекратить пышное титулование, шутливо угрожая, что будет отвечать ему тем же. «Бросьте же титулы, – пишет он, – и мерьте мои теми, каких вы хотели бы для себя» (Lett. fam. 193, август 1525).


[Закрыть]
.

Таковы факты. Друзей Никколо не имел. Его не любили. Об этом свидетельствует современник, которому можно поверить, – Бенедетто Варки, историк. Рассказывая о смерти Никколо, Варки говорит[247]247
  Storia Fiorentine / Ed. le Monnier. 1888. Т. I. Кн. IV. Гл. 15. С. 200.


[Закрыть]
: «Причиной величайшей ненависти, которую питали к нему все, было, кроме того, что он был очень невоздержан на язык и жизнь вел не очень достойную, не приличествовавшую его положению, – сочинение под заглавием “Государь”[248]248
  Так в настоящем издании и далее. В авторском тексте главный труд Макиавелли «Il Principe» переведен как «Князь».


[Закрыть]
». Но, конечно, главная причина «ненависти» была не в том, что Макиавелли писал вещи, которые разным людям и по-разному не очень нравились.

Дело было в том, что Варки считал обстоятельством второстепенным: в личных свойствах Никколо. Такой, каким он был, для своей среды он был непонятен и потому неприятен. Его, не стесняясь, ругали за глаза. Верный Биаджо не раз сообщал ему об этом с сокрушением сердечным[249]249
  Lett. fam. 55 и 79.


[Закрыть]
. Что же делало его чужим среди своих?

Итальянская буржуазия не приходила в смущение от сложных натур. Наоборот, сложные натуры в ее глазах приближались к тому идеалу, который не так давно формулировали по ее заказу гуманисты, – к идеалу широко разностороннего человека, uomo universale. Но была некоторая особенная степень сложности, которую буржуазия переносила с трудом. Ее не пугали ни сильные страсти, ни самая дикая распущенность, если их прикрывала красивая маска.

Она прощала самую безнадежную моральную гниль, если при этом соблюдались какие-то необходимые условности. Гуманисты научились отлично приспособляться ко всем таким требованиям. За звонкие афоризмы, наполнявшие их диалоги о добродетели, им спускали все что угодно. Макиавелли наука эта не далась. Он не приспособлялся и ничего в себе не прикрашивал.

Во всяком буржуазном обществе царит кодекс конвенционального лицемерия. Тому, кто его не преступает, заранее готова амнистия за всякие грехи. Макиавелли шагал по нему, не разбирая, а иной раз и с умыслом топтал его аккуратные предписания. Он был не такой, как все, и не подходил ни под какие шаблоны.

Была в нем какая-то нарочитая, смущавшая самых близких прямолинейность, было ничем не прикрытое, рвавшееся наружу даже в самые тяжелые времена нежелание считаться с житейскими и гуманистическими мерками, были всегда готовые сарказмы на кончике языка, была раздражавшая всех угрюмость, манера хмуро называть вещи своими именами как раз тогда, когда это считалось особенно недопустимым.

Когда «Мандрагора» появилась на сцене, все смеялись: не смеяться было бы признаком дурного тона. Но то, что лица «Мандрагоры» были изображены как типы, а сюжет был разработан так, что в нем, как в малой капле воды, было представлено глубочайшее моральное падение буржуазного общества, раздражало. Сатира была более злая, чем допускала лицемерная условность.

Если его осуждали за дурной характер и пробовали хулить за то, что он выходит из рамок, он всем назло делал вдвое, не боясь клепать на себя, и выдумывал себе несуществующие недостатки сверх имеющихся. Гвиччардини – правда, ему одному, потому что он был уверен, что будет понят им до конца, – Никколо признавался с некоторым задором: «Уже много времени я никогда не говорю того, что думаю, и никогда не думаю того, что говорю, а если мне случится иной раз сказать правду, я прячу ее под таким количеством лжи, что трудно бывает до нее доискаться»[250]250
  Lett. fam. 179.


[Закрыть]
.

И эта бравада, по поводу которой Гвиччардини мог бы заметить, что она вполне подпадает под действие софизма об Эпимениде-критянине, и все остальные, которые так бесили его общество, имели источником своим полупренебрежительный, полупессимистический взгляд Макиавелли на ближнего своего. В последней, восьмой песне неоконченного «Золотого осла» он вкладывает в уста свиньи грозно хрюкающую филиппику против человека, в которой разоблачаются недостатки, свойственные его природе.

И сатире «Осла» вторят общие положения больших трактатов: «люди злы и дают простор дурным качествам своей души всякий раз, когда для этого имеется у них легкая возможность»; «люди более наклонны ко злу, чем к добру»; «о людях решительно можно утверждать, что они неблагодарны, непостоянны, полны притворства, бегут от опасностей, жадны к наживе»[251]251
  Discorsi. Кн. I. Гл. 3 и 9; Principe. Гл. 17. Оговорка (Discorsi. Кн. I. Гл. 27), что «люди чрезвычайно редко бывают или совсем дурными, или совсем хорошими» (по поводу Джан Паоло Бальони), имеет, как увидим ниже, особый смысл и не ограничивает основного суждения.


[Закрыть]
.

Люди не стоят того, чтобы быть с ними искренними. Люди не стоят того, чтобы из-за них терпеть невзгоды и огорчения. Люди не стоят того, чтобы задумываться об их участи, когда им грозит несчастье. А если они провинились и заслуживают наказания, не стоит их жалеть. Когда Паоло Вителли, кондотьер на службе у Флоренции, руководивший осадою Пизы, стал вести себя подозрительно и в руки комиссаров республики попали уличающие его документы, Макиавелли был в числе тех, кто требовал его казни (1499), а когда она была совершена, громко ее оправдывал.

Когда Ареццо, летом 1501 года восставший и на некоторое время отложившийся от Флоренции, был приведен к покорности, Макиавелли в качестве секретаря [Коллегии] десяти писал комиссару с требованием выслать во Флоренцию главарей восстания: «Пусть их будет скорее двадцатью больше, чем одним меньше. И не задумывайся над тем, что опустеет город»[252]252
  Цит. по: Villari. Vol. I. P. 377.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю