355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Шагреневая кожа. Неведомый шедевр » Текст книги (страница 12)
Шагреневая кожа. Неведомый шедевр
  • Текст добавлен: 30 июня 2017, 01:30

Текст книги "Шагреневая кожа. Неведомый шедевр"


Автор книги: Автор Неизвестен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)

III. Агония

В первых числах декабря по улице Варен шел под проливным дождем семидесятилетний старик; поднимая голову у каждого особняка, он с наивностью ребенка и самоуглубленным видом философа разыскивал, где живет маркиз Рафаэль де Валантен. Борьба властного характера с тяжкой скорбью оставила явственный след на его лице, обрамленном длинными седыми волосами, высохшем, как старый пергамент, который коробится на огне. Если бы какой-нибудь художник встретил эту странную фигуру в черном, худую и костлявую, то, придя к себе в мастерскую, он, конечно, занес бы ее в свой альбом и подписал под портретом: «Поэт-классик в поисках рифмы». Найдя нужный ему номер, этот воскресший Роллен[124]124
  …этот воскресший Роллен… – Шарль Роллен (1661–1741) – французский филолог и педагог, автор «Рассуждения о манере изучать и преподавать изящную словесность».


[Закрыть]
тихо постучал в дверь великолепного особняка.

– Господин Рафаэль дома? – спросил старик у швейцара в ливрее.

– Маркиз никого не принимает, – отвечал швейцар, запихивая в рот огромный кусок хлеба, предварительно обмакнув его в большую чашку кофе.

– Его карета здесь, – возразил старик, показывая на блестящий экипаж, который стоял у подъезда, под резным деревянным навесом, изображавшим шатер. – Он сейчас выезжает, я его подожду.

– Ну, дедушка, этак вы можете прождать до утра, карета всегда стоит наготове для маркиза, – заметил швейцар. – Пожалуйста, уходите, – ведь я потеряю шестьсот франков пожизненной пенсии, если хоть раз самовольно пущу в дом постороннего человека.

В это время высокий старик, которого по одежде можно было принять за министерского курьера, вышел из передней и быстро пробежал вниз, смерив взглядом оторопевшего просителя.

– Впрочем, вот господин Ионафан, – сказал швейцар, – поговорите с ним.

Два старика, подчиняясь, вероятно, чувству взаимной симпатии, а быть может, любопытства, сошлись среди просторного двора на круглой площадке, где между каменных плит пробивалась трава. В доме стояла пугающая тишина. При взгляде на Ионафана невольно хотелось проникнуть в тайну, которою дышало его лицо, тайну, о которой говорила всякая мелочь в этом мрачном доме. Первой заботой Рафаэля, после того как он получил огромное наследство дяди, было отыскать своего старого, преданного слугу, ибо на него он мог положиться. Ионафан заплакал от счастья, увидев Рафаэля, ведь он думал, что простился со своим молодым господином навеки; и как же он обрадовался, когда маркиз возложил на него высокие обязанности управителя! Старый Ионафан был облечен властью посредника между Рафаэлем и всем остальным миром. Верховный распорядитель состояния своего хозяина, слепой исполнитель его неведомого замысла, он был как бы шестым чувством, при помощи которого житейские волнения доходили до Рафаэля.

– Мне нужно поговорить с господином Рафаэлем, – сказал старик Ионафану, поднимаясь на крыльцо, чтобы укрыться от дождя.

– Поговорить с господином маркизом? – воскликнул управитель. – Он и со мной почти не разговаривает, со мной, своим молочным отцом!

– Но ведь и я его молочный отец! – вскричал старик. – Если ваша жена некогда кормила его грудью, то я вскормил его млеком муз. Он мой воспитанник, мое дитя, carus alumnus[125]125
  Сarus alumnus – дорогой питомец (лат.).


[Закрыть]
. Я образовал его ум, я взрастил его мышление, развил его таланты – смею сказать, к чести и славе своей! Разве это не один из самых замечательных людей нашего времени? Под моим руководством он учился в шестом классе, в третьем и в классе риторики. Я его учитель.

– Ах, так вы – господин Поррике?

– Он самый. Но…

– Тс! Тс! – цыкнул Ионафан на двух поварят, голоса которых нарушали монастырскую тишину, царившую в доме.

– Но послушайте, – продолжал учитель, – уж не болен ли маркиз?

– Ах, дорогой господин Поррике, один бог ведает, что приключилось с маркизом, – отвечал Ионафан. – Право, в Париже и двух таких домов не найдется, как наш. Понимаете? Двух домов. Честное слово, не найдется. Маркиз велел купить этот дом, прежде принадлежавший герцогу, пэру. Истратил триста тысяч франков на обстановку. А ведь триста тысяч франков – большие деньги! Зато уж что ни вещь в нашем доме – то чудо. «Хорошо! – подумал я, когда увидел все это великолепие. – Это как у их покойного дедушки! Молодой маркиз будет у себя принимать весь город и двор!» Не тут-то было. Он никого не пожелал видеть. Чудную он ведет жизнь, – понимаете ли, господин Поррике? Порядок соблюдает каллиграфически. Встает каждый день в одно и то же время. Кроме меня, никто, видите ли, не смеет войти к нему в комнату. Я открываю дверь в семь часов, что летом, что зимой. Такой уж странный заведен у нас обычай. Вхожу и говорю: «Господин маркиз, пора вставать и одеваться». Маркиз встает и одевается. Я должен подать халат, который всегда шьется одного и того же покроя из одной и той же материи. Я обязан сам заказать ему другой, когда старый износится, только чтобы маркиз не трудился спрашивать себе новый халат. Выдумает же! Что ж, милое мое дитятко смело может тратить тысячу франков в день, вот он и делает, что хочет. Да ведь я так его люблю, что, ежели он меня ударит по правой щеке, я подставлю левую! Прикажет сделать самое что ни на есть трудное, – все, понимаете ли, сделаю. Ну да на мне лежит столько всяких забот, что и так времени не вижу. Читает он газеты, конечно. Приказ – класть их всегда на то же самое место, на тот же самый стол. В один и тот же час самолично брею его, и руки при этом не дрожат. Повар потеряет тысячу экю пожизненной пенсии, которая ожидает его после кончины маркиза, ежели завтрак не будет – это уж каллиграфически требуется – стоять перед маркизом ровно в десять утра, а обед – ровно в пять. Меню на каждый день составлено на год вперед. Маркизу нечего желать. Когда появляется клубника, ему подают клубнику, первая же макрель, которую привозят в Париж, – у него на столе. Карточка отпечатана, еще утром он знает наизусть, что у него на обед. Одевается, стало быть, в один и тот же час, платье и белье всегда одно и то же, и кладу я платье и белье всегда, понимаете ли, на то же самое кресло. Я должен еще следить за тем, чтоб и сукно было одинаковое; в случае надобности, если сюртук, положим, износится, я должен заменить его новым, а маркизу ни слова про это не говорить. Если погода хорошая, я вхожу и говорю: «Не нужно ли вам проехаться?» Он отвечает: «да» или «нет». Придет в голову прокатиться – лошадей ждать не надо: они всегда запряжены; кучеру каллиграфически приказано сидеть с бичом в руке, – вот, сами видите. После обеда маркиз едет нынче в Оперу, завтра в Италь… ах, нет, в Итальянском театре он еще не был, я достал ложу только вчера. Потом, ровно в одиннадцать, возвращается и ложится. Когда он ничем не занят, то все читает, читает, и вот что, видите ли, пришло ему на ум. Мне приказано первому читать «Вестник книготорговли» и покупать новые книги – как только они поступят в продажу, маркиз в тот же день находит их у себя на камине. Я получил распоряжение входить к нему каждый час – присматривать за огнем, за всем прочим, следить, чтобы у него ни в чем не было недостатка. Дал он мне выучить наизусть книжечку, а там записаны все мои обязанности, – ну, прямо катехизис! Летом у меня уходят целые груды льда, так как воздух в комнатах должен быть всегда одинаково прохладный, а свежие цветы должны у нас повсюду стоять круглый год. Он богат! Он может тратить тысячу франков в день, может исполнять все свои прихоти. Бедняжка так долго нуждался! Никого он не обижает, мягок, как воск, никогда слова не скажет, – но зато уж, правда, и сам требует полной тишины в саду и в доме. Так вот, никаких желаний у моего господина не бывает, все само идет к нему в руки и попадает на глаза, и баста! И он прав: если прислугу не держать в руках, все пойдет вразброд. Я ему говорю, что он должен делать, и он слушается. Вы не поверите, до чего это у него доходит. Покои его идут анф… ан… как это? Да, анфиладой! Вот отворяет он, положим, дверь из спальни или из кабинета – трах! – все двери отворяются сами: такой механизм. Значит, он может обойти дом из конца в конец и при этом не найдет ни одной запертой двери. Это ему удобно и приятно, и нам хорошо. А уж стоило это нам!.. Словом, дошло до того, господин Поррике, что он мне сказал: «Ионафан, ты должен заботиться обо мне, как о грудном младенце». О грудном младенце! Да, сударь, так и сказал: о грудном младенце. «Ты за меня будешь думать, что мне нужно…» Я, выходит, как бы господин, понимаете? А он – как бы слуга. И к чему это? А, да что там толковать: этого никто на свете не знает, только он сам да Господь Бог. Каллиграфически!

– Он пишет поэму! – вскричал старый учитель.

– Вы думаете, пишет поэму? Стало быть, это каторжный труд – писать-то! Только что-то не похоже. Он часто говорит, что хочет жить простительной жизнью[126]126
  …простительной жизнью… – Ионафан, естественно, имеет в виду растительную жизнь; Бальзак обожал каламбуры, как намеренные, так и нечаянные, и охотно вкладывал подобные каламбурно звучащие оговорки и ошибки в уста своих героев (такими неправильностями, в частности, пестрит речь вдовы Воке из романа «Отец Горио»).


[Закрыть]
. Не далее как вчера, господин Поррике, он, когда одевался, посмотрел на тюльпан и сказал: «Вот моя жизнь… Я живу простительной жизнью, бедный мой Ионафан!» А другие полагают, что у него мания. Каллиграфически ничего не поймешь!

– Все мне доказывает, Ионафан, – сказал учитель с наставительной важностью, внушавшей старому камердинеру глубокое уважение к нему, – что ваш господин работает над большим сочинением. Он погружен в глубокие размышления и не желает, чтобы его отвлекали заботы повседневной жизни. За умственным трудом гениальный человек обо всем забывает. Однажды знаменитый Ньютон…

– Как? Ньютон?.. Такого я не знаю, – сказал Ионафан.

– Ньютон, великий геометр, – продолжал Поррике, – провел двадцать четыре часа в размышлении, облокотившись на стол; когда же он на другой день вышел из задумчивости, то ему показалось, что это еще вчерашний день, точно он проспал… Я пойду к нему, к моему дорогому мальчику, я ему пригожусь…

– Стойте! – крикнул Ионафан. – Будь вы французским королем – прежним, разумеется! – и то вы вошли бы не иначе, как выломав двери и перешагнув через мой труп. Но вот что, господин Поррике: я сбегаю сказать, что вы здесь, и спрошу: нужно ли впустить? Он ответит «да» или «нет». Я никогда не говорю: «Не угодно ли вам?», «Не хотите ли?», «Не желаете ли?» Эти слова вычеркнуты из разговора. Как-то раз одно такое слово вырвалось у меня, он разгневался: «Ты, говорит, уморить меня хочешь?»

Ионафан оставил старого учителя в прихожей, сделав знак не ходить за ним, но вскоре вернулся с благоприятным ответом и повел почтенного старца через великолепные покои, все двери которых были отворены настежь. Поррике издали заметил своего ученика – тот сидел у камина. Закутанный в халат с крупным узором, усевшись в глубокое мягкое кресло, Рафаэль читал газету. Крайняя степень меланхолии, которою он, видимо, был охвачен, сказывалась в болезненной позе его расслабленного тела, отпечатлелась на лбу, на всем его лице, бледном, как чахлый цветок. Какое-то женственное изящество, а также странности, свойственные богатым больным, отличали его. Как у хорошенькой женщины, руки его были белы, мягки и нежны. Белокурые поредевшие волосы утонченно-кокетливо вились у висков. Греческая скуфейка из легкого кашемира под тяжестью кисти сползла набок. Он уронил на пол малахитовый с золотом нож для разрезания бумаги. На коленях у него лежал янтарный мундштук великолепной индийской хука[127]127
  Хука – кальян (прибор для курения).


[Закрыть]
, эмалевая спираль которой, точно змея, извивалась на полу, и он уже не впивал в себя освежающее ее благоухание. Общей слабости его юного тела не соответствовали, однако, его глаза; казалось, в этих синих глазах сосредоточилась вся его жизнь, в них сверкало необычайное чувство, поражавшее с первого взгляда. В такие глаза больно было смотреть. Одни могли прочесть в них отчаяние, другие – угадать внутреннюю борьбу, грозную, как упреки совести. Такой глубокий взор мог быть у бессильного человека, скрывающего свои желания в тайниках души, или же у скупца, мысленно вкушающего все наслаждения, которые могло бы доставить ему богатство и отказывающего себе в них из страха уменьшить свои сокровища; такой взор мог быть у скованного Прометея или же у свергнутого Наполеона[128]128
  …у свергнутого Наполеона… – Имеется в виду эпизод, последовавший за поражением французской армии при Ватерлоо; Наполеон, возвратившийся в Париж, хотел вновь собрать войска и продолжить вооруженную борьбу, но встретил сопротивление парламента.


[Закрыть]
, когда в 1815 году, узнав в Елисейском дворце о стратегической ошибке неприятеля, он требовал, чтоб ему на двадцать четыре часа доверили командование, и получил отказ. То был взор завоевателя и обреченного! Вернее сказать – такой же взор, каким за несколько месяцев до того сам Рафаэль смотрел на воды Сены или же на последнюю золотую монету, которую он ставил на карту. Он подчинял свою волю, свой разум грубому здравому смыслу старика крестьянина, чуть только тронутого цивилизацией за время пятидесятилетней его службы у господ. Почти радуясь тому, что становится чем-то вроде автомата, он отказывался от жизни для того, чтобы только жить, и отнимал у души всю поэзию желаний. Чтобы лучше бороться с жестокой силой, чей вызов он принял, он стал целомудренным наподобие Оригена[129]129
  Ориген (178–254) – греческий христианский богослов, оскопивший себя, по преданию, чтобы иметь возможность проповедовать женщинам, не испытывая соблазна.


[Закрыть]
, – он оскопил свое воображение. На другой день после того, как он внезапно получил богатое наследство и обнаружил сокращение шагреневой кожи, он был в доме у своего нотариуса. Там некий довольно известный врач совершенно серьезно рассказывал за десертом, как вылечился один чахоточный швейцарец. В течение десяти лет он не произнес ни слова, приучил себя дышать только шесть раз в минуту густым воздухом хлева и пищу принимал исключительно пресную. «Я буду как он!» – решил Рафаэль, желая жить во что бы то ни стало. Окруженный роскошью, он превратился в автомат. Когда старик Поррике увидел этот живой труп, он вздрогнул: все показалось ему искусственным в этом хилом, тщедушном теле. Взгляд у маркиза был жадный, лоб нахмурен от постоянного раздумья, и учитель не узнал своего ученика, – он помнил его свежим, розовым, по-юному гибким. Если бы этот простодушный классик, тонкий критик, блюститель хорошего вкуса читал лорда Байрона, он подумал бы, что увидел Манфреда там, где рассчитывал встретить Чайльд-Гарольда[130]130
  Чайльд-Гарольд – юный путешественник, герой поэмы Байрона «Странствование Чайльд-Гарольда» (1812–1818); Манфред, герой одноименной драматической поэмы Байрона (1817), погубивший влюбленную в него женщину, страдает не только от раскаяния, но и от метафизической скорби. В отличие от Чайльд-Гарольда Манфред – человек поживший и много испытавший.


[Закрыть]
.

– Здравствуйте, дорогой Поррике, – сказал Рафаэль, пожимая ледяную руку старика своей горячей и влажной рукой. – Как поживаете?

– Я-то недурно, – отвечал старик, и его ужаснуло прикосновение этой руки, точно горевшей в лихорадке. – А вы?

– По-моему, я в добром здравии.

– Вы, верно, трудитесь над каким-нибудь прекрасным произведением?

– Нет, – отвечал Рафаэль. – Exegi monumentum…[131]131
  Exegi monumentum… – Памятник я воздвиг… (лат.), начало оды Горация «К Мельпомене» (Оды, III, 30).


[Закрыть]
Я, дорогой Поррике, написал свою страницу и навеки простился с наукой. Хорошо не знаю даже, где и рукопись.

– Вы позаботились о чистоте слога, не правда ли? – спросил учитель. – Надеюсь, вы не усвоили варварского языка новой школы, которая воображает, что сотворила чудо, вытащив на свет Ронсара?

– Моя работа – произведение чисто физиологическое.

– О, этим все сказано! – подхватил учитель. – В научных работах требования грамматики должны применяться к требованиям исследования. Все же, дитя мое, слог ясный, гармонический, язык Массильона, Бюффона, великого Расина – словом, стиль классический ничему не вредит… Но, друг мой, – прервав свои рассуждения, сказал учитель, – я позабыл о цели моего посещения. Я к вам явился по делу.

Слишком поздно вспомнив об изящном многословии и велеречивых перифразах, к которым привык его наставник за долгие годы преподавания, Рафаэль почти раскаивался, что принял его, и уже готов был пожелать, чтобы тот поскорее ушел, но тотчас же подавил тайное свое желание, украдкой взглянув на висевшую перед его глазами шагреневую кожу, прикрепленную к куску белой ткани, на которой зловещие контуры были тщательно обведены красной чертой. Со времени роковой оргии Рафаэль заглушал в себе малейшие прихоти и жил так, чтобы даже легкое движение не пробегало по этому грозному талисману. Шагреневая кожа была для него чем-то вроде тигра, с которым приходится жить в близком соседстве под постоянным страхом, как бы не пробудить его свирепость. Поэтому Рафаэль терпеливо слушал разглагольствования старого учителя. Битый час папаша Поррике рассказывал о том, как его преследовали после Июльской революции. Старичок Поррике, сторонник сильного правительства, выступил в печати с патриотическим пожеланием, требуя, чтобы лавочники оставались за своими прилавками, государственные деятели – при исполнении общественных обязанностей, адвокаты – в суде, пэры Франции – в Люксембургском дворце; но один из популярных министров короля-гражданина обвинил его в карлизме и лишил кафедры. Старик очутился без места, без пенсии и без куска хлеба. Он был благодетелем своего бедного племянника, платил за него в семинарию св. Сульпиция, где тот учился, и теперь он пришел не столько ради себя, сколько ради своего приемного сына, просить бывшего своего ученика, чтобы тот похлопотал у нового министра – не о восстановлении его, Поррике, в прежней должности, а хотя бы о месте инспектора в любом провинциальном коллеже. Рафаэль находился во власти неодолимой дремоты, когда монотонный голос старика перестал раздаваться у него в ушах. Принужденный из вежливости смотреть в тусклые, почти неподвижные глаза учителя, слушать его медлительную и витиеватую речь, он был усыплен, заворожен какой-то необъяснимой силой инерции.

– Так вот, дорогой Поррике, – сказал он, сам толком не зная, на какой вопрос отвечает, – я ничего не могу тут поделать, решительно ничего. От души желаю, чтобы вам удалось…

И мгновенно, не замечая, как отразились на желтом, морщинистом лбу старика банальные эти слова, полные эгоистического равнодушия, Рафаэль вскочил, словно испуганная косуля. Он увидел тоненькую белую полоску между краем черной кожи и красной чертой и испустил крик столь ужасный, что бедняга учитель перепугался.

– Вон, старая скотина! – крикнул Рафаэль. – Вас назначат инспектором! И не могли вы попросить у меня пожизненной пенсии в тысячу экю, вместо того чтобы вынудить это смертоносное пожелание? Ваше посещение не нанесло бы мне тогда никакого ущерба. Во Франции сто тысяч должностей, а у меня только одна жизнь! Жизнь человеческая дороже всех должностей в мире… Ионафан!

Явился Ионафан.

– Вот что ты наделал, дурак набитый! Зачем ты предложил принять его? – сказал он, указывая на окаменевшего старика. – Для того ли вручил я тебе свою душу, чтобы ты растерзал ее? Ты вырвал у меня сейчас десять лет жизни! Еще одна такая ошибка – и тебе придется провожать меня в то жилище, куда я проводил своего отца. Не лучше ли обладать красавицей Феодорой, чем оказывать услугу старой рухляди? А ему можно было бы просто дать денег… Впрочем, умри с голоду все Поррике на свете, что мне до этого?

Рафаэль побледнел от гнева, пена выступила на его дрожащих губах, лицо приняло кровожадное выражение. Оба старика задрожали, точно дети при виде змеи. Молодой человек упал в кресло; какая-то реакция произошла в его душе, из горящих глаз хлынули слезы.

– О моя жизнь! Прекрасная моя жизнь!.. – повторял он. – Ни благодетельных мыслей, ни любви! Ничего! – Он обернулся к учителю. – Сделанного не исправишь, мой старый друг, – продолжал он мягко. – Что ж, вы получите щедрую награду за ваши заботы, и мое несчастье по крайней мере послужит ко благу славному, достойному человеку.

Он произнес эти малопонятные слова с таким глубоким чувством, что оба старика расплакались, как плачут, слушая трогательную песню на чужом языке.

– Он эпилептик! – тихо сказал Поррике.

– Узнаю ваше доброе сердце, друг мой, – все так же мягко продолжал Рафаэль, – вы хотите найти мне оправдание. Болезнь – это случайность, а бесчеловечность – порок. А теперь оставьте меня, – добавил он. – Завтра или послезавтра, а может быть, даже сегодня вечером, вы получите новую должность, ибо сопротивление возобладало над движением[132]132
  …сопротивление возобладало над движением… – Рафаэль обыгрывает названия двух политических группировок, на которые после Июльской революции разделились сторонники нового режима: к партии сопротивления принадлежали люди более умеренные, к партии движения – политики, настроенные более радикально.


[Закрыть]
Прощайте.

Объятый ужасом и сильнейшей тревогой за Валантена, за его душевное здоровье, старик удалился. Для него в этой сцене было что-то сверхъестественное. Он не верил самому себе и допрашивал себя, точно после тяжелого сна.

– Послушай, Ионафан, – обратился молодой человек к старому слуге. – Постарайся наконец понять, какие обязанности я на тебя возложил.

– Слушаюсь, господин маркиз.

– Я нахожусь как бы вне жизни.

– Слушаюсь, господин маркиз.

– Все земные радости играют вокруг моего смертного ложа и пляшут передо мной, будто прекрасные женщины. Если я позову их, я умру. Во всем смерть! Ты должен быть преградой между миром и мною.

– Слушаюсь, господин маркиз, – сказал старый слуга, вытирая капли пота, выступившие на его морщинистом лбу. – Но если вам не угодно видеть красивых женщин, то как же вы нынче вечером поедете в Итальянский театр? Одно английское семейство уезжает в Лондон и уступило мне свой абонемент. Так что у вас отличная, великолепная, можно сказать, ложа в бенуаре.

Рафаэль впал в глубокую задумчивость и перестал его слушать.

Посмотрите на эту роскошную карету, снаружи скромную, темного цвета, на дверцах которой блистает, однако, герб старинного знатного рода. Когда карета проезжает, гризетки любуются ею, жадно разглядывают желтый атлас ее обивки, пушистый ее ковер, нежно-соломенного цвета позумент, мягкие подушки и зеркальные стекла. На запятках этого аристократического экипажа – два ливрейных лакея, а внутри, на шелковой подушке, – бледное лицо с темными кругами у глаз, с лихорадочным румянцем, – лицо Рафаэля, печальное и задумчивое. Фатальный образ богатства! Юноша летит по Парижу, как ракета, подъезжает к театру Фавар; подножка кареты откинута, два лакея поддерживают его, толпа провожает его завистливым взглядом.

– И за что ему выпало такое богатство? – говорит бедный студент-юрист, который за неимением одного экю лишен возможности слушать волшебные звуки Россини.

Рафаэль неспешным шагом ходил вокруг зрительного зала; его уже не привлекали наслаждения, некогда столь желанные. В ожидании второго акта «Семирамиды» он гулял по фойе, бродил по коридорам, позабыв о своей ложе, в которую он даже не заглянул. Чувства собственности больше не существовало в его сердце. Как все больные, он думал только о своей болезни. Опершись о выступ камина, мимо которого, расхаживая по фойе, сновали молодые и старые франты, бывшие и новые министры, пэры непризнанные или же мнимые, порожденные Июльской революцией, множество дельцов и журналистов, – Рафаэль заметил в толпе в нескольких шагах от себя странную, сверхъестественную фигуру. Он пошел навстречу необыкновенному этому существу, бесцеремонно прищурив глаза, чтобы рассмотреть его получше. «Вот так расцветка!» – подумал он. Брови, волосы, бородка в виде запятой, как у Мазарини, которою незнакомец явно гордился, были выкрашены черной краской, но так как седины, вероятно, у него было очень много, то косметика придала его растительности неестественный лиловатый цвет, и оттенки его менялись в зависимости от освещения. Узкое и плоское его лицо, на котором морщины были замазаны густым слоем румян и белил, выражало одновременно и хитрость и беспокойство. Ненакрашенные места, где проступала дряблая кожа землистого цвета, резко выделялись; нельзя было без смеха смотреть на эту физиономию с острым подбородком, с выпуклым лбом, напоминающую те уморительные фигурки, которые в часы досуга вырезают из дерева немецкие пастухи. Если бы какой-нибудь наблюдательный человек всмотрелся сначала в этого старого Адониса, а потом в Рафаэля, он заметил бы, что у маркиза – молодые глаза за старческой маской, а у незнакомца – тусклые стариковские глаза за маской юноши. Рафаэль силился припомнить, где он видел этого сухонького старичка, в отличном галстуке, в высоких сапогах, позвякивающего шпорами и скрестившего руки с таким видом, точно он сохранил весь пыл молодости. В его походке не было ничего деланного, искусственного. Элегантный фрак, тщательно застегнутый на все пуговицы, создавал впечатление, что обладатель его по-старинному крепко сложен, подчеркивал статность старого фата, который еще следил за модой. Валантен смотрел на эту ожившую куклу как зачарованный, словно перед ним появился призрак. Смотрел на него как на старое, закопченное полотно Рембрандта, недавно реставрированное, покрытое лаком и вставленное в новую раму. Это сравнение навело его на след истины: отдавшись смутным воспоминаниям, он вдруг узнал торговца редкостями, человека, которому он был обязан своим несчастьем. В ту же минуту на холодных губах этого фантастического персонажа, прикрывавших вставные зубы, заиграла немая усмешка. И вот живому воображению Рафаэля открылось разительное сходство этого человека с той идеальной головой, какою живописцы наделяют гетевского Мефистофеля. Множество суеверных мыслей овладело душой скептика Рафаэля, в эту минуту он верил в могущество демона, во все виды колдовства, о которых повествуют средневековые легенды, воспроизводимые поэтами. С ужасом отвергнув путь Фауста, он вдруг пламенно, как это бывает с умирающими, поверил в Бога, в Деву Марию и воззвал к небесам. В ярком, лучезарном свете увидел он небо Микеланджело и облака Санцио Урбинского[133]133
  …Санцио Урбинского… – Имеется в виду Рафаэль Санти, или Санцио (1483–1520); по-видимому, Бальзак не называет его, как принято обычно, Рафаэлем, поскольку так же зовут главного героя «Шагреневой кожи».


[Закрыть]
; головки с крыльями, седобородого старца, прекрасную женщину, окруженную сиянием. Теперь он постигал эти изумительные создания: фантастические и вместе с тем столь близкие человеку, они разъясняли ему то, что с ним произошло, и еще оставляли надежду. Но когда взор его снова упал на фойе Итальянской оперы, то вместо Девы Марии он увидел очаровательную девушку, презренную Евфрасию, танцовщицу с телом гибким и легким, в блестящем платье, осыпанном восточным жемчугом; она неторопливо подошла к нетерпеливому своему старику, – бесстыдная, с гордо поднятой головой, сверкая очами, она показывала себя завистливому и наблюдательному свету, чтобы все видели, как богат купец, чьи несметные сокровища она расточала. Рафаэль вспомнил о насмешливом пожелании, каким он ответил на роковой подарок старика, и теперь он вкушал всю радость мести при виде глубокого унижения этой высшей мудрости, падение которой еще так недавно представлялось невозможным. Древний старик улыбнулся Евфрасии иссохшими устами, та в ответ сказала ему что-то ласковое; он предложил ей свою высохшую руку и несколько раз обошел с нею фойе, с радостью ловя страстные взоры и комплименты толпы, относящиеся к его возлюбленной, и не замечая презрительных улыбок, не слыша злобных насмешек по своему адресу.

– На каком кладбище девушка-вампир выкопала этот труп? – вскричал самый элегантный из романтиков.

Евфрасия усмехнулась. Остряк был белокурый, стройный усатый молодой человек, с блестящими голубыми глазами, в куцем фраке, в шляпе набекрень; бойкий на язык, он так и сыпал модными словечками из романтического лексикона.

«Как часто старики кончают безрассудством свою честную, трудовую, добродетельную жизнь! – подумал Рафаэль. – У него уже ноги холодеют, а он волочится…»

– Послушайте! – крикнул он, останавливая торговца и подмигивая Евфрасии. – Вы что же, забыли строгие правила вашей философии?..

– Ах, теперь я счастлив, как юноша, – надтреснутым голосом проговорил старик. – Я неверно понимал бытие. Вся жизнь – в едином часе любви.

В это время зрители, заслышав звонок, направились к своим местам. Старик и Рафаэль расстались. Войдя к себе в ложу, маркиз как раз напротив себя, в другом конце зала, увидел Феодору. Очевидно, она только что приехала и теперь отбрасывала назад шарф, открывая грудь и делая при этом множество мелких, неуловимых движений, как подобает кокетке, выставляющей себя напоказ; все взгляды устремились на нее. Ее сопровождал молодой пэр Франции; она попросила у него свой лорнет, который давала ему подержать. По ее жесту, по манере смотреть на нового своего спутника Рафаэль понял, как тиранически поработила она его преемника. Очарованный, по всей вероятности, не менее, чем Рафаэль в былое время, одураченный, как и он, и, как он, всею силою подлинного чувства боровшийся с холодным расчетом этой женщины, молодой человек должен был испытывать те муки, от которых избавился Валантен. Несказанная радость озарила лицо Феодоры, когда, наведя лорнет на все ложи и быстро осмотрев туалеты, она пришла к заключению, что своим убором и красотой затмила самых хорошеньких, самых элегантных женщин Парижа; она смеялась, чтобы показать свои белые зубы; красуясь, поворачивала головку, убранную цветами, переводила взгляд с ложи на ложу, издевалась над неловко сдвинутым на лоб беретом у одной русской княгини или над неудачной шляпой, безобразившей дочь банкира. Внезапно она встретилась глазами с Рафаэлем и побледнела; отвергнутый любовник сразил ее своим пристальным, нестерпимо презрительным взором. В то время как все отвергнутые ею поклонники не выходили из-под ее власти, Валантен, один в целом свете, освободился от ее чар. Власть, над которой безнаказанно глумятся, близка к гибели. Эта истина глубже запечатлена в сердце женщины, нежели в мозгу королей. И вот Феодора увидела в Рафаэле смерть своему обаянию и кокетству. Остроту, брошенную им накануне в Опере, подхватили уже и парижские салоны. Укол этой ужасной насмешки нанес графине неизлечимую рану. Во Франции мы научились прижигать язвы, но мы еще не умеем успокаивать боль, причиняемую одной-единственной фразой. В ту минуту, когда все женщины смотрели то на маркиза, то на графиню, она готова была посадить его в один из каменных мешков какой-нибудь новой Бастилии, ибо, несмотря на присущий Феодоре дар скрытности, ее соперницы поняли, что она страдает.

Но вот и последнее утешение упорхнуло от нее. В упоительных словах: «Я всех красивее!», в этой неизменной фразе, умерявшей все горести уязвленного тщеславия, уже не было правды. Перед началом второго акта какая-то дама села в соседней с Рафаэлем ложе, которая до тех пор оставалась пустой. По всему партеру пронесся шепот восхищения. По морю лиц человеческих заходили волны, все внимание, все взгляды обратились на незнакомку. Все: и стар и млад, так зашумели, что, когда поднимался занавес, музыканты из оркестра обернулись, желая водворить тишину, – но и они присоединились к восторгам толпы, так что гул еще усилился. Во всех ложах заговорили. Дамы вооружились лорнетами, старички, сразу помолодев, стали протирать лайковыми перчатками стекла биноклей. Но постепенно шум восторга утих, со сцены раздалось пение, порядок восстановился. Высшее общество, устыдившись того, что поддалось естественному порыву, вновь обрело аристократически чопорный светский тон. Богатые стараются ничему не удивляться; они обязаны с первого же взгляда отыскать в прекрасном произведении недостаток, чтобы избавиться от изумления – чувства весьма вульгарного. Впрочем, некоторые мужчины так и не могли очнуться: не слушая музыки, погрузившись в наивный восторг, они, не отрываясь, смотрели на соседку Рафаэля. Валантен заметил в бенуаре, рядом с Акилиной, омерзительное, налитое кровью лицо Тайфера, одобрительно подмигивавшего ему. Потом увидел Эмиля, который, стоя у оркестра, казалось, говорил ему: «Взгляни же на прекрасное создание, сидящее рядом с тобою!» А вот и Растиньяк, сидя с г-жой де Нусинген и ее дочерью, принялся теребить свои перчатки, всем своим видом выдавая отчаяние оттого, что прикован к месту и не может подойти к божественной незнакомке. Жизнь Рафаэля зависела от договора с самим собой, до тех пор еще не нарушенного: он дал себе зарок не смотреть внимательно ни на одну женщину и, чтобы избежать искушения, завел лорнет с уменьшительными стеклами искусной выделки, которые уничтожали гармонию прекраснейших черт и уродовали их. Рафаэль еще не превозмог страха, охватившего его утром, когда из-за обычного любезного пожелания талисман так быстро сжался, и теперь он твердо решил не оглядываться на соседку. Он повернулся спиной к ее ложе и, развалившись, пренагло заслонил от красавицы половину сцены, якобы пренебрегая соседкой и не желая знать, что рядом находится хорошенькая женщина. Соседка в точности копировала позу Валантена: она облокотилась о край ложи и, вполоборота к сцене, смотрела на певцов так, словно позировала перед художником. Оба напоминали поссорившихся любовников, которые дуются, поворачиваются друг к другу спиной, но при первом же ласковом слове обнимутся. Минутами легкие перья марабу в прическе незнакомки или же ее волосы касались головы Рафаэля и вызывали в нем сладостное ощущение, с которым он, однако, храбро боролся; вскоре он почувствовал нежное прикосновение кружева, послышался женственный шелест платья – легкий трепет, исполненный колдовской неги; наконец, вызванное дыханием этой красивой женщины неприметное движение ее груди, спины, одежды, всего ее пленительного существа передалось Рафаэлю, как электрическая искра; тюль и кружева, пощекотав плечо, как будто донесли до него приятную теплоту ее белой обнаженной спины. По прихоти природы эти два существа, разлученные светскими условностями, разделенные безднами смерти, в один и тот же миг вздохнули и, может быть, подумали друг о друге. Вкрадчивый запах алоэ окончательно опьянил Рафаэля. Воображение, подстрекаемое запретом, ставшее поэтому еще более пылким, в один миг огненными штрихами нарисовало ему эту женщину. Он живо обернулся. Испытывая, должно быть, чувство неловкости из-за того, что она прикоснулась к чужому мужчине, незнакомка тоже повернула голову; их взгляды, оживленные одной и той же мыслью, встретились…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю