355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Смотри на Арлекинов ! » Текст книги (страница 3)
Смотри на Арлекинов !
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 13:30

Текст книги "Смотри на Арлекинов !"


Автор книги: Автор Неизвестен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

8.

– Ирис, я должен сделать признание, касающееся моего душевного здоровья.

– Погодите минутку. Надо стянуть эту проклятую штуку как можно ниже – так далеко, как дозволяют приличия.

Мы лежали с ней на причале, я навзничь, она ничком. Она содрала с себя шапочку и возилась, пытаясь стащить плечные бретельки мокрого купальника, чтобы подставить солнцу целую спину; вспомогательные бои развернулись вблизи от меня, рядом с ее аспидной подмышкой, – бесплодные усилия не обнаружить белизны маленькой груди в месте ее мягкого слияния с ребрами. Как только она, извиваясь, добилась удовлетворительного декорума, она полуприподнялась, придерживая черный лиф у груди, и свободная ее рука закопошилась в очаровательном шустром поиске, напоминающем обезьянью поческу, – обычном у девушки, выкапывающей что-то из сумки, – в данном случае, лиловую пачку дешевых Salammbos и дорогую зажигалку; затем она снова притиснула грудью расстеленное полотенце. Мочка уха пылала в черных свободных прядях "медузы", как называлась в ранних двадцатых ее прическа. Лепная коричневая спина с латкой родинки под левой лопаткой и с длинной ложбинкой вдоль позвоночника, искупающей все оплошности эволюции животного мира, болезненно отвлекала меня от принятого решения предварить предложение особенной, невероятно важной исповедью. Несколько аквамариновых капель еще поблескивало снутри ее коричневых бедер и на крепких коричневых икрах, и несколько камушков мокрого гравия пристало к розовато-бурым лодыжкам. Если в моих американских романах ("A Kingdom by the Sea", "Ardis") я так часто описывал невыносимую магию девичьей спины, то в этом главным образом повинна моя любовь к Ирис. Плотные маленькие ягодицы, – мучительнейший, полнейший, сладчайший цвет ее мальчишеской миловидности, – были как еще не развернутые подарки под рождественской елкой.

Вернув после этих недолгих хлопот на место терпеливо ожидавшее солнце, Ирис выпятила полную нижнюю губу, выдохнула дым и наконец сообщила: "По-моему, с душевным здоровьем у вас все в порядке. Вы иногда кажетесь странноватым и мрачным, часто дуетесь, но это в природе гения ce qu'on appelle".

– А что такое по-вашему "гений"?

– Ну, способность видеть вещи, которых не видят другие. Или, вернее, невидимые связи вещей.

– В таком случае, я говорю о состоянии жалком, болезненном, ничего общего с гениальностью не имеющем. Давайте начнем с живого примера, взятого в доподлинной обстановке. Пожалуйста, закройте глаза ненадолго. Теперь представьте аллею, ведущую к вашей вилле от почтовой конторы. Видите, как сходятся в перспективе платаны, и между двумя последними – калитка вашего сада?

– Нет, – сказала Ирис, – последний справа заменен фонарным столбом, – его не так-то легко разглядеть с деревенской площади, но это фонарь, обросший плющом.

– Ну пусть, не важно. Главное, вообразите, что мы глядим из деревни, отсюда, сторону садовой калитки – туда. В этом упражнении необходима особая тщательность в определении наших "здесь" и "там". Покамест "там" – это прямоугольник солнечной зелени за полуоткрытой калиткой. Теперь пойдем по аллее. Справа на втором стволе мы замечаем остатки какого-то местного объявления.

– Это Ивор его налепил. В нем говорилось, что обстоятельства изменились, и что подопечным тети Бетти следует прекратить их еженедельные посещения.

– Отлично. Продолжаем идти к садовой калитке. Между платанами виднеются с обеих сторон кусочки пейзажа. Справа от вас виноградник, слева церковь и кладбище, вы различаете его длинную, низкую, очень низкую стену...

– У меня мурашки от вашего тона. И еще я хочу что-то добавить. Мы с Ивором нашли в ежевике горбатое надгробье с надписью "Dors, Medor!" и с единственной датой – смерти 1889-й; скорее всего, могила приблудной собаки. Это перед самым последним деревом слева.

– Итак, мы добрались до калитки. Мы уж было вошли, но тут вы внезапно остановились: оказывыается, вы забыли купить красивые новые марки для своего альбома. И мы решаем вернуться на почту.

– Можно открыть глаза? А то я боюсь заснуть.

– Напротив: самое время закрыть их покрепче и сосредоточиться. Мне нужно, чтобы вы вообразили, как вы разворачиваетесь, и "правое" становится "левым", и вы вмиг воспринимаете "здесь" как "там", и фонарь уже слева от вас, а мертвый Медор справа, и платаны сходятся к почтовой конторе. Можете это сделать?

– Сделано, – сказала Ирис. – Поворот кругом выполнила. Теперь я стою лицом к солнечной дырке с розовым домиком в ней и с кусочком синего неба. Могу отправляться назад?

– Вы-то можете, да я не могу! В этом весь смысл нашего опыта. В действительной, телесной жизни я могу повернуться так же просто и быстро, как всякий другой. Но мысленно, с закрытыми глазами и неподвижным телом, я не способен перейти от одного направления к другому. Какой-то шарнир в мозгу, какаято поворотная клетка не срабатывает. Я, разумеется, мог бы сжулить, отложив мысленный снимок одной перспективы и не спеша выбрав противоположный вид для прогулки назад, в исходную точку. Но если не жульничать, какая-то пакостная помеха, которая свела бы меня с ума, начни я упорствовать, не дает мне вообразить разворот, преобразующий одно направление в другое, прямо противоположное. Я раздавлен, я взваливаю на спину целый мир, норовя зримо представить себе, как я разворачиваюсь, и заставить себя увидеть "правым" то, что вижу "левым", и наоборот.

Мне показалось, она заснула, но прежде чем я утешился мыслью, что она не услышала, не поняла ничего из того, что убивает меня, она шевельнулась, вернула бретельки на плечи и села.

– Во-первых, – сказала она, – давайте договоримся оставить такие опыты. Во-вторых, признаем, что сама наша затея сродни попыткам решить дурацкую философскую головоломку – вроде того, что значат "правое" и "левое" в наше отсутствие, когда никто не смотрит, в пустом пространстве, да заодно уж и что такое пространство; вот я в детстве считала, что пространство – это внутри нуля, любого нуля, нарисованного мелом на доске, пусть не очень опрятного, но все же хорошего, отчетливого нуля. Мне не хочется, чтобы вы сходили с ума и меня сводили, – ведь эти сложности заразительны, – так что лучше нам попросту перестать крутить ваши аллеи. Я бы с удовольствием скрепила наш договор поцелуем, но придется его отложить. Вот-вот появится Ивор, он хочет покатать нас в своей новой машине, но поскольку вы, наверное, кататься не захотите, давайте встретимся на минутку в саду перед самым обедом, пока он будет под душем.

Я спросил, о чем говорил с ней Боб (Л.П.) в моем сне. "Это был не сон, – сказала она. – Он просто хотел узнать, не звонила ли его сестра насчет танцев, на которые они нас троих приглашают. Ну, если и звонила, дома все равно было пусто."

И мы отправились в бар "Виктории" перекусить и выпить, и там встретили Ивора. Он сказал, глупости, на сцене он отменно танцует и фехтует, но в личной жизни – медведь-медведем, и потом ему противно, когда всякий rastaquouere с Лазурного берега получает возможность лапать его невинную сестру.

– Между прочим, – добавил он, – меня тревожит маниакальная одержимость П. ростовщиками. Он едва не пустил по миру лучшего из имевшихся в Кембридже, но только и знает, что повторять о них традиционные гадости.

– Смешной человек мой брат, – сказала Ирис, обращаясь ко мне, будто на сцене. – Нашу родословную он скрывает, cловно сомнительную драгоценность, но стоит кому-то назвать кого-то другого Шейлоком, как он закатывает публичный скандал.

Ивор продолжал балабонить: "Сегодня у нас обедает Морис (его наниматель). Холодное мясо и маседуан под кухонным ромом. Еще я разжился в английской лавке баночной спаржей, – она намного лучше той, что вырастает здесь. Машина, конечно, не "Ройс", но все ж и у ней имеется руль-с. Нынче утром я встретил Мадж Титеридж, она уверяет, что французские репортеры произносят ее фамилию как "Si c'est richt". Никто не смеется сегодня."

9.

Слишком взволнованный для моей обычной сиесты, я провел большую часть полудня, трудясь над любовным стихотворением (ставшим последней записью в моем карманном дневничке 1922-го года, – сделанной ровно через месяц после приезда в Карнаво). В ту пору у меня, казалось, было две музы: исконная, истеричная, истинная, мучившая меня неуловимыми вспышками воображения и ломавшая руки над моей неспособностью усвоить безумие и волшебство, которыми она дарила меня, и ее подмастерье, девчонка для растирания красок, маленькая резонница, набивавшая в рваные дыры, оставляемые госпожой, пояснительную или починявшую ритм начинку, которой становилось тем больше, чем дальше я уходил от начального, непрочного, варварского совершенства. Обманная музыка русских рифм лицемерно выручала меня, подобно тем демонам, что нарушают черную тишь художнического ада подражаниями греческим поэтам или доисторическим птицам. Еще один и уже окончательный обман сопутствовал беловику, в котором чистописание, веленевая бумага и черная тушь на краткий срок приукрашивали мертвящие вирши. И подумать только – почти пять лет я упорствовал и попадал в западню, пока, наконец, не выгнал эту размалеванную, забрюхатевшую, покорную и жалкую служанку.

Одевшись, я спустился вниз. Французское окно, выходящее на террасу, стояло раскрытым. Старик Морис, Ирис и Ивор сидели, смакуя мартини, в партере изумительного заката. Ивор кого-то изображал – обладателя престранного выговора и преувеличенных жестов. Изумительный закат не только сохранился в виде декорации к сцене, перевернувшей всю мою жизнь, но, возможно, дожил и до предложения, годы спустя сделанного мной моим английским издателям: выпустить настольного формата альбом восходов и закатов, добившись сколь можно более правдивых цветов, – собрание, которое имело бы и научную ценность, ибо можно бы было привлечь какого-нибудь дельного целестиолога, чтобы он обсудил образцы, взятые в разных странах, и проанализировал поразительные, никем пока не изученные различия в колористических структурах сумерек и рассветов. Альбом со временем вышел, дорогой и со сносными красками, но текст к нему написала какая-то неудачница, и ее умильная проза и заемная поэзия совершенно испортили книгу (Allan and Overton, London, 1949).

Я простоял пару минут, рассеянно вслушиваясь в скрипучую декламацию Ивора и созерцая огромный закат. По его размывке классических светло-оранжевых тонов – наискось прошаркивали иссиня-черные акульи туши. Особый блеск придавали этому сочетанию яркие, словно уголья, тучки, плывшие в лохмотьях и колпаках над красным солнцем, принимающим форму то ли шахматной пешки, то ли баллюстрадной балясины. "Смотрите, субботние ведьмы!", – едва не воскликнул я, но тут заметил, что Ирис встает и услышал ее слова: "Хватит уж, Ив. Морис его ни разу не видел, ты зря расходуешь порох."

– А вот и нет, – возразил ей брат, – сию минуту они познакомятся тут Морис его и распознает (в глаголе слышались сценические раскаты), в том-то и штука!"

Ирис сошла в сад по ступенькам террасы, и Ивор не стал продолжать своего скетча, который, когда я быстро прокрутил его вспять, обжег мне сознание ловкой карикатурой моего говора и манер. Странное я испытывал чувство: как будто от меня оторвали кусок и бросили за борт, как будто я рванулся вперед, одновременно отваливая в сторону. Второе движение возобладало, и скоро мы соединились с Ирис под дубом.

Стрекотали сверчки, сумрак заливал маленький пруд, и луч наружного фонаря отблескивал на двух застывших машинах. Я целовал ее губы, шею, бусы, губы. Она отвечала мне, разгоняя досаду, но прежде чем ей убежать на празднично озаренную виллу, я ей высказал все, что думал о ее идиотическом братце.

Ивор самолично принес мне ужин – прямо на столик у постели, – с умело упрятанным смятеньем артиста, чье искусство осталось неоцененным, с очаровательными извинениями за причиненную мне обиду и с "у вас вышли пижамы?", а я отвечал, что, напротив, я скорее польщен, и вообще я летом всегда сплю голым, а в сад предпочел не спускаться из опасения, что небольшая мигрень помешает мне встать вровень с его восхитительным перевоплощением.

Спал я урывисто и лишь в первые послеполуночные часы неощутимо впал в более глубокое забытье (без всякой на то причины проиллюстрированное образом моей первой маленькой возлюбленной – в траве, посреди плодового сада), откуда меня грубо вытряхнуло тарахтенье мотора. Я набросил рубашку, высунулся в окно, вспугнув стайку воробьев из жасмина, чья роскошная поросль достигала второго этажа, и со сладостой оторопью увидел, как Ивор укладывает сумку и удочку в машину, что стояла, подрагивая, едва ли не в самом саду. Было воскресенье, и я полагал, что он целый день проторчит дома, ан глядь, – он уже уселся за руль и захлопнул дверцу. Садовник обеими руками давал тактические наставления, тут же стоял и пригожий мальчик садовника с метелкой для пыли из синих и желтых перьев. Вдруг я услышал ее милый английский голос, желавший брату приятного препровождения времени. Пришлось высунуться подальше, чтобы увидеть ее: она стояла на полоске прохладной и чистой травы, босая, с голыми икрами, в ночной сорочке с просторными рукавами, повторяя шутливые слова прощания, которых он расслышать уже не мог.

Через лестничную площадку я проскочил в ватер-клозет. Несколько минут спустя, покидая бурливый, жадно давящийся приют, я увидел ее по другую сторону лестницы. Она входила ко мне в комнату. Моя тенниска, розовато-оранжевая, как семужина, не смогла укрыть моего безмолвного нетерпения.

– Не выношу очумелого вида вставших часов, – сказала Ирис, потянувшись коричневой нежной рукой к полке, на которую я пристроил старенькие песочные часики, выданные мне взамен нормального будильника. Широкий рукав ее соскользнул, и я поцеловал душистую темную впадинку, которую мечтал поцеловать с первого нашего дня под солнцем.

Ключ в двери не действовал, я это знал, но все же сделал попытку, вознаградившую меня дурацким подобием вереницы щелчков, ничего решительно не замкнувших. Чьи шаги, чей болезненный юный кашель доносится с лестницы? Да, разумеется, это Жако, мальчишка садовника, по утрам протирающий пыль. Он может впереться сюда, сказал я, уже говоря с затруднением. Чтобы начистить, к примеру, вот этот подсвечник. Ох, ну что нам за дело, шептала она, ведь он всего лишь усердный ребенок, бедный приблудыш, как все наши собаки и попугаи. А пузико у тебя все еще розовое, точно, как майка. И пожалуйста, милый, не забудь смыться, пока не будет слишком поздно.

Как далеко, как ярко, как нетронуто вечностью, как изъедено временем! В постели попадались хлебные крошки и даже кусок оранжевой кожуры. Юный кашель заглохнул, но я отчетливо слышал скрипы, осмотрительные шажки, гудение в ухе, прижатом к двери. Мне было лет одиннадцать или двенадцать, когда племянник моего двоюродного деда приехал к нему в подмосковную, где и я проводил то жаркое и жуткое лето. С собой он привез пылкую молодую жену – прямо со свадебного обеда. Назавтра, в полуденный час, в горячке фантазий и любопытства я прокрался под окно гостевой на втором этаже, в укромный угол, где стояла, укоренясь в жасминовых джунглях, забытая садовником лестница. Она доставала лишь до верхушек закрытых ставень первого этажа, и хоть я нашел над ними зацепку, какой-то фигурный выступ, я только всего и смог, что ухватиться за подоконник приотворенного окна, из которого исходили слитные звуки. Я различил нестройный рокот кроватных пружин и размеренный звон фруктового ножичка на тарелке рядом с ложем, один из столбов которого мне удалось разглядеть, до последней крайности вытянув шею; но пуще всего меня завораживали мужские стоны, долетавшие из невидимой части кровати. Сверхчеловеческое усилие одарило меня видом семужной рубахи на спинке стула. Он, упоенный зверь, обреченный, подобно многим и многим, на гибель, повторял ее имя с нарастающей силой и ко времени, когда нога у меня соскользнула, он кричал уже в полный голос, заглушая шум моего внезапного спуска в треск сучьев и метель лепестков.

10.

Аккурат перед тем, как Ивор вернулся с рыбалки, я перебрался в "Викторию", и там она ежедневно меня навещала. Этого не хватало, но осенью Ивор отбыл в Лос-Анжелес, чтобы вместе со сводным братом управлять кинокомпанией "Amenic" (для которой через тридцать лет, спустя годы после гибели Ивора над Дувром, мне довелось сочинить сценарий по самому популярному в ту пору, но далеко не лучшему из моих романов – "Пешка берет королеву"), и мы вернулись на нашу любимую виллу в действительно очень приличном "Икаре", подаренном нам на свадьбу рачительным Ивором.

В один из октябрьских дней мой благодетель, уже достигший последней стадии величавой дряхлости, прибыл с ежегодным визитом в Ментону, и мы с Ирис без предупреждения приехали с ним повидаться. Вилла у него была несравненно роскошнее нашей. С трудом поднялся он на ноги, чтобы сжать руку Ирис в своих восково-бледных ладонях, и самое малое пять минут (малая вечность по светским понятиям) обозревал ее мутными голубыми глазами в своего рода ритуальном молчании, после чего обнял меня и медленно перекрестил, по жуткому русскому обычаю, троекратным лобзанием.

– Ваша нареченная, – сказал он, разумея, как я понимал, "невеста" (и говоря на английском, который, как позже отметила Ирис, в точности отвечал моему – в незабываемой версии Ивора), – так же прелестна, как будет прелестна ваша жена!

Я торопливо его уведомил – по-русски, – что месяц назад мэрия Канниццы совершила над нами проворную церемонию, соединившую нас узами брака. Никифор Никодимович вновь воззрился на Ирис и наконец поцеловал ей руку, которую она, к моему удовольствию, подняла положенным образом (несомненно, натасканная Ивором, при всякой возможности учившим ее подавать лапку).

– Меня заморочили слухи, – сказал старик, – но впрочем, я рад свести знакомство со столь очаровательной юной леди. А осмелюсь спросить, в какой же церкви был освящен обряд?

– В храме, который мы выстроим, сэр, – ответила Ирис немного нахально, подумалось мне.

Граф Старов "пожевал губами" по обыкновению стариков из русских романов. Вошла, и очень кстати, мадемуазель ВродеВородина, пожилая кузина, ведавшая хозяйством графа, и увела Ирис в смежный альков (озаренный портретом работы Серова, 1896-й, – прославленная красавица, мадам де Благидзе, в кавказском костюме) на добрую чашку чаю. Граф желал поговорить со мной о делах и располагал всего десятью минутами "перед уколом".

Как в девичестве величали мою жену?

Я ответил. Он обдумал ответ и покачал головой. А матушку ее?

Я назвал и матушку. Та же реакция. А какова финансовая сторона нашего брака?

Я сообщил, что у нее есть дом, попугай, машина и небольшой доход, сколько в точности, я не знаю.

Еще минуту поразмыслив, граф осведомился, не желаю ли я получить место в "Белом Кресте"? Нет, Швейцария тут не при чем. Эта организация помогает русским христианам, раскиданным по свету. Работа предполагает разъезды, интересные связи, продвижение на видные посты.

Я отверг ее так решительно, что он выронил серебрянный коробок с пилюлями, и множество ни в чем не повинных леденчиков усеяло стол вокруг его локтя. Он их смахнул на ковер сердитым выпроваживающим жестом.

Чем же я в таком случае намереваюсь заняться?

Я отвечал, что хотел бы по-прежнему предаваться моим литературным мечтаниям и кошмарам. Большую часть года мы станем жить в Париже. Париж становился средоточием культуры и нищеты эмиграции.

И сколько я думаю зарабатывать?

Что ж, как известно Н.Н., разного рода валюты подрастеряли свою самоценность в водовороте инфляции, однако Борис Морозов, знаменитый писатель, слава которого опередила его изгнание, привел мне несколько "примеров из жизни" при нашей недавней встрече в Канницце, куда он приехал, чтобы читать о Баратынском в местном "литературном кружке". В его случае, четверостишие окупало bifstek pommes, а пара статей в "Новостях эмиграции" снабжала месячной платой за дешевую chambre garnie. Ну и еще чтения, самое малое дважды в год собиравшие немалое количество публики, – каждое могло принести сумму, равноценную, скажем, ста долларам.

Обдумав все это, мой благодетель сказал, что покамест он жив, я буду получать чек на половину названной суммы первого числа каждого месяца, и что в своем завещании он мне откажет кое-какие деньги. Он сказал, какие. Ничтожность их ошеломила меня. То было предвестие огорчительных авансов, которые мне предлагали издатели – после долгих, многообещающих пауз, заполняемых стуком карандаша.

Мы наняли квартирку в две комнаты в 16-м arrondissement'e Парижа, на рю Депрео, 23. Соединявший комнаты коридор выходил передним концом к ванной и кухоньке. Предпочитая (из принципа и по склонности) спать в одиночестве, я уступил Ирис двойную кровать, а сам ночевал на кушетке в гостиной. Стряпать и прибирать приходила консьержкина дочка. Кулинарные способности у нее были скудные, так что мы часто нарушали однообразие постных супов и вареного мяса, обедая в русском "ресторанчике". В этой квартирке нам предстояло прожить семь лет.

Благодаря предусмотрительности моего хранителя и благотворителя (185O?-1927), старомодного космополита со множеством нужных связей, я ко времени женитьбы обратился в подданного уютной иностранной державы и потому был избавлен от унижения "нансеновским паспортом" (вид на бродяжничество, в сущности говоря), как и от пошлой одержимости "документами", вызывавшей столько злого веселья в большевистских правителях, ухвативших определенное сходство между советской властью и бессовестной волокитой, как равно и близость гражданского состояния стреноженных экспатриантов политической обездвиженности красных крепостных. Я мог вывозить жену на любой из курортов мира без того, чтобы неделями дожидаться визы и получить, возможно, отказ в визе на возвращение в случайную страну нашего обитания, в данном случае – Францию, – по причине неких изъянов в наших бесценных и презренных бумагах. Ныне (в 197О-м), когда моему британскому паспорту унаследовал не менее мощный американский, я все еще сохраняю тот 22-го года снимок загадочного молодого человека, каким я был тогда, – с загадочной улыбкой в глазах, при полосатом галстуке и с вьющимися волосами. Помню весенние поездки на Мальту и в Андалузию, однако каждое лето, около 1 июля, мы приезжали в Карнаво и проводили там месяц, а то и два. Попугай помер в 25-м, мальчишка-лакей исчез в 27-м. Ивор дважды навещал нас в Париже, и полагаю, она с ним встречалась также в Лондоне, куда наезжала по крайности раз в год, чтобы провести несколько дней с "друзьями", мне не знакомыми, но по-видимости безвредными хотя бы до некоторой степени.

Мне полагалось быть намного счастливей. Я и планировал быть намного счастливей. Здоровье мое продолжало снашиваться и сквозь его обтрепанные прорехи проступали зловещие очертания. Вера в мои труды стояла неколебимо, но несмотря на трогательные намерения Ирис разделить их со мной, она так и осталась от них в стороне, и чем большего совершенства я достигал, тем более чуждыми становились они для нее. Она брала отрывочные уроки русского, постоянно прерывая их на долгие сроки, и в конце концов выработала устойчивое и вялое отвращение к этому языку. Я скоро приметил, что она оставила попытки казаться внимательной и понимающей, когда в ее присутствии разговаривали по-русски и только по-русски (продержавшись из вежливого снисхождения к ее недостатку минуту-другую на примитивном французском).

В лучшем случае это злило, в худшем – тяжко сжимало сердце, впрочем, не сказываясь на здоровьи, – ему грозило иное.

Ревность, гигант в маске, ни разу не встреченный мной прежде, посреди фривольных затей моей ранней молодости, теперь, сложив на груди руки, вставал предо мной на каждом углу. Кое-что из сексуальных прихотей Ирис, любовная изворотливость, лакомость ласк, легкая точность, с какой она приноравливала свой гибкий остов к любой из построек страсти, – все предполагало обилие опыта. Прежде чем заподозрить настоящее, я почитал обязательным исчерпать подозрения по части прошедшего. Во время допросов, которым я подвергал ее в мои худшие ночи, она отметала ранние романы как вовсе незначащие, не понимая, что такая недоговоренность больше оставляет моему воображению, нежели чудовищно раздутая правда.

Трое любовников, бывших у ней в юности (это число и вымучивал у нее с лютостью пушкинского безумного игрока и с еще меньшей удачливостью), остались безымянными, и значит, призрачными, лишенными личных черт, и значит, тождественными. Они исполнили их краткие па в тени ее одиночной партии, фигуранты кордебалета, годные для приторной гимнастики, но не танца: было ясно, что никто из них не станет премьером труппы. Напротив, она, балерина, была словно темный алмаз, все грани ее таланта готовились вспыхнуть, но под гнетом окружающей гили она пока ограничивалась в жестах и поступи выражениями холодного кокетства, увертливого флирта, ожидая, когда из-за кулис выскочит в громадном прыжке (вслед за приличной прелюдией) мраморнобедрый атлет в блестящем трико. Мы полагали, что я избран на эту роль, однако мы ошибались.

Лишь проецируя эти стилизованные образы на экран моего сознания, мог я умерить муку чувственной ревности, обращенной на призраков. И однако ж, нередко я уступал ей по собственной воле. Французское окно моего кабинета на вилле "Ирис" выходило на тот же крытый красной черепицей балкон, что и окно ее спальни; приоткрыв, створку удавалось установить под таким углом, что возникало два разных вида, вливавшихся один в другой. Стекло наклонно ловило за монастырскими сводами, ведшими от комнаты к комнате, кусочки ее постели и тела волосы, плечи, – каких иначе я не сумел бы увидеть от старинной конторки, за которой писал; но в нем помещалась еще, казалось, только вытяни руку, зеленая реальность сада и шествие кипарисов вдоль его боковой стены. Так, раскинувшись наполовину в постели, наполовину в бледнеющем небе, она писала письмо, притиснув его к моей шахматной доске, к той, что поплоше. Я знал, что если спрошу, она ответит: "А, старой школьной подружке" или "Старенькой мисс Купаловой",и знал, что так или иначе письмо доберется до почтовой конторы без того, чтобы я повидал имя на конверте. Но я позволял ей писать, и она уютно плыла в спасательном поясе из подушек над кипарисами и оградою сада, а я неустанно исследовал – безжалостно, безрассудно – до каких неприглядных глубин достанет щупальце боли.

11.

Русские уроки большей частью сводились к тому, что она относила мое стихотворение или эссе к той или этой русской даме к мадемуазель Купаловой или к мадам Лапуковой (ни та ни другая английского толком не знала) и получала устный пересказ на своего рода домодельном воляпюке. Когда я указывал Ирис, что она зря расходует время на такую пальбу в белый свет, она измышляла еще один алхимический метод, который мог бы позволить ей прочитать все, что я написал. Я уже начал тогда (1925) мой первый роман ("Тамара"), и она лестью выманила у меня экземпляр первой главы, только что мной отпечатанной. Она оттащила его в агенство, промышлявшее переводами на французский утилитарных текстов вроде прошений и отношений, подаваемых русскими беженцами разного рода крысам в крысиных норах различных "комиссарьятов". Человек, взявшийся представить ей "дословную версию", которую она оплатила "в валюте", продержал типоскрипт два месяца и при возвращении предупредил, что моя "статья" воздвигла перед ним почти неодолимые трудности, "будучи написанной идиоматически и слогом, совершенно непривычным для рядового читателя". Так безымянный кретин из горемычной, гремучей и суматошной конторы стал моим первым критиком и переводчиком.

Я знать не знал об этой затее, пока в один прекрасный день не застукал Ирис, наклоняющей каштановые кудри над листками, почти пробитыми люто лиловыми буковками, покрывавшими их без какого бы то ни было подобья полей. В те дни я наивно противился любым переводам, частью оттого, что сам пытался переложить по-английски два или три первых моих сочинения и в итоге испытывал болезненное омерзение – и бешенную мигрень. Ирис, с кулачком у щеки и с глазами, в истомленном недоумении бегущими по строкам, подняла на меня взор – несколько отупелый, но с проблеском юмора, не покидавшего ее и в самых нелепых и томительных обстоятельствах. Я заметил дурацкий промах в первой строке, младенческое гугуканье во второй и, не затрудняясь дальнейшим чтением, все разодрал, – что не вызвало в моей милой упрямице никакого отклика, кроме безропотного вздоха.

Дабы возместить себе недоступность моих писаний, она решила сама стать писательницей. С середины двадцатых годов и до конца ее краткой, зряшной, необаятельной жизни моя Ирис трудилась над детективным романом в двух, в трех, в четырех последовательных версиях, в которых интрига, лица, обстановка – словом, все непрестанно менялось в помрачительных вспышках лихорадочных вымарок – все, за исключеньем имен (из которых я ни одного не запомнил).

У нее не только напрочь отсутствовал литературный талант, ей не хватало даже уменья подделаться под малую толику одаренных авторов из числа процветавших, но эфемерных поставщиков "детективного чтива", которое она поглощала с неразборчивым рвением образцового заключенного. Но как же тогда моя Ирис узнавала, что ей переменить, что выкинуть? Какой гениальный инстинкт велел ей уничтожить целую груду черновиков в канун, да, в сущности, в самый канун ее неожиданной смерти? Только одно и могла представить себе эта странная женшина (и с пугающей ясностью) – кармазиновую бумажную обложку идеального итогового издания, с которой волосатый кулак негодяя тыкал пистолетообразной зажигалкой в читателя, разумеется, не догадывающегося, пока не перемрут все персонажи, что это и впрямь пистолет.

Позвольте мне взять наугад несколько вещих мгновений, до времени ловко замаскированных, незримых в узорах семи зим.

В минуту затишья на великолепном концерте (мы не сумели купить на него смежных мест) я заметил, как Ирис радушно приветствует женщину с тусклыми волосами и тонким ртом; я определенно ее где-то видел и совсем недавно, но сама незначительность ее облика не позволила уловить смутного воспоминания, а Ирис я так о ней и не спросил. Ей предстояло стать последней наставницей моей жены.

Каждый автор при выходе его первой книги уверен, что всякий, кто ее похвалил, – это его личный друг или безликий, но благородный радетель, хулить же ее способны лишь завистливый прощелыга да пустое ничтожество. Без сомнения, мог бы и я впасть в подобное заблуждение, читая разборы "Тамары" в периодических русскоязычных изданиях Парижа, Берлина, Праги, Риги и иных городов, но я к тому времени уже погрузился во второй мой роман – "Пешка берет королеву", а первый ссохся в моем сознании до пригоршни разноцветного праха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю