Текст книги "Анна Герман. Жизнь, рассказанная ею самой"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Я невольно сравнивала, что помнит о Джамбуле мама и что я. Мама помнит голодную жизнь, бесконечный недостаток всего, сообщение о гибели своего брата Вильмара, хождение по чиновничьим инстанциям, борьбу с бедностью по всем направлениям…
А я воркование горлинки ранним ясным утром, тихое и ласковое, крик точильщика во дворе «Точу ножи, ножницы-ы…», шершавый бок спелого персика, говорок текущей в арыке воды, жаркий полдень, когда все, что могло, скрывалось в тени, и крики мальчишек, «бьющих фашистов» в игре…
Мама помнит зиму, я – лето, она – боль и страх, я – радость, она – бедность, почти нищету, я детские игры. Каждая из нас права по-своему, меня ведь мало заботила необходимость общаться с чиновниками, доказывая, что ребенку нужна смена климата, даже прятаться, чтобы не попасть лишний раз на глаза тем, кто может решить твою судьбу одним росчерком пера, вернее, одним подозрением, что ты не вполне лояльна.
Для меня, как для любого домашнего ребенка (я не зря говорю «домашнего», потому что во время и после войны невольно оказалось довольно много «потеряшек», которых отправляли в детские дома, но они сбегали в надежде найти родителей или хотя бы родных), существовала защита от всего плохого и страшного. А у скольких детей такой защиты больше не было? Разлученных семей было очень много, во всем виновата война.
Одного такого мальчика я помню. Как он оказался один в Джамбуле, не знаю, но мы, как могли, подкармливали бедолагу, таская из скудных домашних запасов крохи, а он рассказывал, как я позже поняла, небылицы о своих «подвигах» в борьбе с немцами, о побегах и ужасах оккупации и жизни в детских домах. Дети мало понимали, что перейти через линию фронта мальчишке невозможно, где-нибудь да попался бы, а уж проехать половину Советского Союза на крыше вагона мальчишке лет одиннадцати незамеченным, без еды и воды…
Потом оказалось, что он просто отстал от поезда, в котором эвакуировали их детский дом, а на крыше проделал путь от Ташкента до Джамбула. И через линию фронта, конечно, не переходил, а вот его друг действительно выбрался с оккупированной территории, но другу было пятнадцать. И Ташкенте они намеревались сесть в поезд, идущий на запад, чтобы «вернуться в строй», но наш приятель забрался на крышу не того вагона, а когда понял ошибку, было поздно.
Месяца два он развлекал нас рассказами о борьбе с фашистами, а потом его выловили и снова отправили в детский дом.
Однажды кто-то из ребят сказал, что я знаю немецкий, потому что мама его преподает.
– А ну, переведи!
– Что?
– Хенде хох!
Я удивилась:
– Руки вверх.
– Правильно. А Гитлер капут?
– Гитлеру конец.
– Ты смотри, знает.
Но тут возмутились остальные:
– Да это любой знает! Ты чего-нибудь заковыристое спроси, если в разведку ходил и с немцами разговаривал.
«Заковыристое» спросить не удалось, герой не знал по-немецки больше ни слова. Он упрямо замотал головой:
– Слышать не могу этот язык, и вспоминать ничего не хочу!
Мы согласились.
И все равно это были счастливые годы.
Несмотря на неустроенность, плохое питание, постоянные тревоги, мы были по-детски счастливы. Дом глинобитная мазанка с довольно низкими потолками? Ну и что, крыша же над головой есть, не течет, и хозяева добрые, норовят помочь, чем могут. Кажется, мама сказала, что мы из Великокняжеского, то есть эвакуированы. Тогда лишних вопросов не задавали, все, кто прибыл с территорий, занятых немцами или близких к линии фронта, считались беженцами.
Многие теряли документы или вообще уезжали, уходили безо всего, им выписывали новые, основываясь только на словах. Неудивительно, стоило посмотреть в глаза несчастных, лишенных крова, потерявших родных, а иногда и надежду на возвращение к нормальной жизни людей, как все становилось ясно.
Некоторые бывали в пути обворованы, преступникам нет дела до чужих страданий, таким тоже выписывали документы с их слов. Это все я знала со слов взрослых.
Конечно, находились и обманщики, выдававшие себя за других, как проверить, кто ты, откуда ты? Документы, выписанные в пути, давали возможность получить новые по прибытии, например, в Ташкент. А дальше уж как получится.
Недалеко от нас жила такая семейная пара, однажды их арестовали, потому что они присвоили себе документы попутчиков, отставших от поезда где-то по пул и в эвакуацию. И такое бывало. Но все же абсолютное большинство людей прибыли в Среднюю Азию в эвакуацию вместе со своими заводами, институтами, театрами, государственными учреждениями. Они честно трудились, стараясь внести свою лепту в будущую победу.
Вот это я помню хорошо: даже в самые трудные дни, когда шла Сталинградская битва, когда казалось, что страшная сила с черными свастиками вот-вот одолеет, все верили в победу Красной, а потом Советской армии.
Наверное, будь мама хитрей или изворотливей, она могла бы и нас выдать за беженцев, ведь она училась в Одессе и прекрасно ее помнила. Сознаваться, что они из Великокняжеского, нельзя, село немецкое, оттуда не отправляли в эвакуацию, а отселяли в самом начале войны.
Но мама не умела лгать, все, что она могла – не говорить всей правды, например, где ее муж и брат, где остальные родственники. Выдавать себя за беженцев мама с бабушкой не стали, они не отказались от биографии, но при первой же возможности предпочли покинуть Советский Союз, решив, что в Польше им будет свободней и спокойней.
Иногда я думаю, что было бы, останься мы в СССР? Как сложилась судьба? Стала бы я певицей?
Ну, что не встретила своего Збышека, ясно, польские инженеры не ездили в командировки в Казахстан или Узбекистан.
Но случилось то, что случилось, сначала бабушка и мама, потом я, как могли, боролись с несчастьями, сваливавшимися на нас, каждой хватило сполна, не сдались, победили. Маме досталось в полной мере – сначала страх осиротить меня и оставить без помощи бабушку, бесконечная борьба с чиновничьим произволом, борьба просто за жизнь, потом болезнь, приковавшая к коляске бабушку, а потом страшная катастрофа, превратившая в беспомощную куклу меня.
Сколько раз, просыпаясь ночами, особенно в реабилитационном госпитале, где маме не позволяли оставаться на ночь, чтобы я была вынуждена привыкать к самостоятельности, я боялась, что утром ее не увижу. Вернее, я не спала ночами, не могла закрыть глаза в одиночестве, все казалось, снова очнусь закованной в гипс по уши и никто не придет на помощь. Маме пришлось сделать тяжелый выбор между мной и бабушкой, думаю, ей помогла сама бабушка, понимающая, что мне помощь даже нужней.
Когда бабушка умерла, мне даже не сообщили, хотя, что я могла бы сделать? Ничего, даже проводить ее в последний путь не могла.
Часто повторяла тем, кто знал мою бабушку, что она лучший человек в мире. И несогласных со мной не бывало, Анну Фризен побаивались и любили.
Маме всегда было некогда, она много работала, ведь жили мы на ее небольшую учительскую зарплату, и воспитывала меня бабушка. Воспитала в строгости и скромности, как принято в немецких семьях вообще, и меннонитских в особенности. Девочка должна научиться вести домашнее хозяйство, уметь делать всю домашнюю работу – шить, вязать, готовить, должна быть аккуратной, трудолюбивой, терпеливой, усердной, работящей и при этом хорошо учиться. Ни в коем случае не сквернословить, должна быть скромной и вежливой.
Чистая одежда, чистый дом, чистая душа, все чистое, что довольно сложно в этом мире.
Я никогда не слышала дома грубых слов, не говоря уж о ругани. Конечно, этого не избежать вне дома, но хорошее воспитание как прививка, если дома не допускают мысли о выпивке, то человек и вне дома пить не станет, если родные не сквернословят, и у него язык не повернется произносить ругательства. А уж девочка, девушка тем более.
У меня была хорошая прививка в виде моей бабушки. Мне кажется, она и родилась в своих круглых очках с тонкой оправой, серьезным взглядом и зачесанными назад, аккуратно забранными в пучок волосами. У бабушки был мужской взгляд, поджатые губы, строгость в обращении и добрейшая душа.
Благодаря бабушке и маме мое детство не было босоногим в прямом смысле этого слова, моя обувь всегда была чистой, платья впору и выглажены, ленточки в косах нарядные, хотя и скромные, волосы вымыты. Можно иметь одно-единственное платье, но оно должно быть в порядке.
У нас не было возможности заказывать наряды у портних, мне даже концертные платья долго приходилось шить самой, но это не мешало выглядеть не хуже других. Главное – аккуратно. Это исповедовалось и в Польше, и в далеком Узбекистане. До Джамбула я себя помню плохо, во-первых, была маленькой, во-вторых, частые переезды не способствовали запоминанию лиц, жилья и событий.
В 1979 году я приехала на гастроли, в том числе и в Джамбул. Это было волнительно, хотя я прекрасно понимала, что через три десятка лет не узнаю город и горожане не вспомнят меня саму.
Конечно, не вспомнила и не вспомнили, но я не настаивала, мало ли как аукнется людям знакомство с иностранкой… Для Джамбула я была иностранкой.
И все-таки Узбекистан – это родина, в Ургенче мы прожили недолго, этот город я не могла помнить вообще, Ташкент не помнила, к тому же после землетрясения он отстроен заново и стал еще красивей. Не помню Орловку в Киргизии, там жили недолго. А вот Джамбул в Казахстане помню, там я пошла в школу уже без перерывов и училась до десяти лет, пока мы не уехали после войны в Польшу.
В памяти остался развозчик хлеба, скрип арбы (большой повозки), ажурные кроны деревьев, журчание воды в арыке и напев без слов, который обычно слышался из соседнего дома, там жил сапожник, который напевал, работая.
В памяти остались хорошие люди, добрые и вовсе не считавшие нас врагами народа только из-за того, что родственники расстреляны (а позже реабилитированы). Наверное, детская способность забывать плохое здесь ни при чем, мама и бабушка тоже вспоминали соседей и знакомых добрыми словами, в отличие от чиновников.
Мои песни
Песни и Збышек-маленький – вот главное, что я сделала в жизни.
Песни написаны моими друзьями (тех, чьи песни я пою, я имею право называть друзьями), но они все равно мои, потому что я пропустила песни через себя, через свою душу, иначе петь не умею. Збышек плод большой любви.
Дело не в том, что я люблю петь, я просто не могу этого не делать. Но петь можно у костра под гитару, в компании во время застолья, в самодеятельности и даже просто себе под нос на кухне. Я не могу не петь со сцены, мне кажется, способна сказать людям что-то такое, что им очень нужно, чего они ждут, покупая билеты на мои концерты или пластинки в магазинах, у меня есть что сказать.
Это не самомнение, не гордыня, не самоуверенность, и дело не в том, что я много перенесла, многое преодолела, как раз об этом я стараюсь не напоминать, не подавать вида, что больно, что плохо, что почти каждое движение и сейчас дается с трудом. Я не аду жалости или восторга по поводу своего «героизма», это не позерство, просто действительно не хочу, чтобы на меня смотрели, меня слушали хотя бы в какой-то степени из-за той проклятой аварии.
Нет, я знаю, что могу дать людям то, что им нужно.
Откуда такая уверенность, ведь сотни талантливейших певцов и певиц дают людям то, что их развлекает, помогает отвлечься от повседневной жизни, бывает просто приятно или, наоборот, зовет к борьбе.
Многие исполнители куда популярней меня, собирают большие залы, чаще гастролируют, выпускают пластинки миллионными тиражами, поклонники за ними ездят и летают по всему миру. Почему же я считаю, что делаю все правильно? Вернее сказать, делала.
Когда Збышек подрастет настолько, чтобы оценить мое пение по-настоящему, поймет ли он мою правоту относительно меня самой?
Года три назад у меня брал интервью эстонский журналист Антс Паю. Большое интервью, пространное, разговор, который я назвала исповедью. С того самого дня и начались наши исповеди в письмах друг перед другом.
Но сейчас не о наших отношениях, хотя хочется отмести все домыслы и глупости и сказать, что всего несколько встреч и множество писем тоже могут означать любовь. Бывает любовь на расстоянии, по переписке, любовь-единомыслие, если так можно назвать.
Антс спросил, почему я пою преимущественно о любви.
В ответ хотелось спросить, о чем же еще мне петь, но я невольно задумалась. Действительно, почему я пою о любви? Что я хочу донести до зрителей и слушателей?
Я попробовала объяснить это Антсу, а скорее самой себе.
Меньше всего мы дарим любовь тем, кого любим больше всего. Как это? Больше всего мы любим своих близких, но так ли часто мы им говорим об этом, так ли часто напоминаем им о своей любви. Я не призываю к сюсюканью или экспрессивным объятьям и клятвам, но многие ли обнимают своих вернувшихся с работы мужей или целуют жен не мимоходом, а нежно, потому что любят. Даже любовь к своим детям у нас несколько навязчива, это любовь собственников. Я всегда старалась такого избежать, но и у меня бывало…
А маме или отцу, своим бабушкам и дедушкам часто ли мы говорим о том, что любим их?
Конечно, главное не слова, а дела, но ведь это так просто – обнять, поцеловать, приласкать, сказать, что любишь, ценишь, жить не можешь без любимого, без мамы, без своего ребенка… Это так легко и… трудно одновременно. Мы слишком заняты делами, серьезными, важными, неотложными. Или просто устали. Или в плохом настроении. Или просто невнимательны.
А жизнь проходит минута за минутой, день за днем, год за годом. У страшно занятых взрослых людей не хватает времени и сил (а часто и желания) сказать своим детям, что они любимы, сказать это своим родителям и даже своим любимым. Мы привыкли считать, что объяснения в любви достаточно всего одного, остальное само собой разумеется.
Однажды, еще будучи студенткой, услышала, как парень довольно резко бросил девушке:
– Я же уже сказал, что люблю тебя, чего ты еще хочешь?
По ведь сам-то хочет, чтобы давали понять, что его любят. Каждый человек на Земле хочет, чтобы его не только любили, но и не забывали в повседневной суете говорить об этом.
Поэтому я решила, что если уж люди пришли в зрительный зал и готовы слушать меня два часа, то я должна им в тысячный раз повторить об этом прекрасном чувстве – любви, чтобы они напоминали о нем друг другу. Пусть кто-то другой развлекает публику танцевальными мелодиями или простыми ритмами, сдобренными разными сценическими эффектами вплоть до пиротехнических. Пусть другие поют песни протеста.
Это их поле деятельности, а у меня свое, я напоминаю людям о том, что самое прекрасное в жизни – любовь. Любовь мужчины и женщины, любовь к детям и родителям, ко всем людям на Земле, ко всему, что нас окружает, к самой жизни.
Снова пафосно, и снова иначе нельзя, не получается. Мы умудрились затереть, принизить самые главные слова, потому, когда их произносишь, кажется, будто повторяешь навязшее в зубах, надоедливое или попросту фальшивое. Печально.
Это очень трудно – говорить и петь о том, что словно само собой разумеется или, напротив, поставлено на недосягаемую высот), и при этом не скатиться в пошлость или фальшь. Петь о любви чисто-чисто не так легко, как кажется, для этого в нее нужно верить. А петь вполсилы – значит фальшивить и скатываться в пошлость.
Так что я не выбирала самый легкий путь, хотя не открыла на эстраде ничего нового, не стала иконой нового стиля, мне не будут подражать, как Битлам или «Абба», мои поклонники не ездят за мной из города в город, из страны в страну, не расписывают футболки моим именем, не раскупают какие-то вещицы, со мной связанные, на аукционах. Но если они приходят в залы, чтобы послушать песни о любви, значит, в таких песнях есть потребность.
Это мое место, моя потребность, счастливо совпавшая с потребностью тысяч людей. И я счастлива, что смогла им многое дать.
Одна из самых любимых песен – «Эхо любви».
Актер Евгений Матвеев снимал фильм «Судьба» о войне.
Почему-то он решил, что в фильме должна звучать песня в моем исполнении. Роберт Рождественский и Евгений Птичкин его поддержали, и быстро были написаны текст и музыка. И то и другое просто потрясает.
Увидев клавир и текст, я даже не просто не раздумывала, а ухватилась, как говорят русские, обеими руками. Не спеть это невозможно!
Прилетела в Москву на запись. Режиссер учел мои пожелания, которые, кстати, даже высказывать не пришлось, – записывать «живьем», то есть с оркестром, а не под фонограмму. Оркестр отменный, все подготовлено. У меня слезы в горле комком, само горло сжало так, что не вдохнуть, потому что текст и музыка потрясающие.
Начинается репетиция, и вдруг происходит что-то непонятное – оркестр сбивается. Я решила, что виновата, не вовремя вступила, не ту тональность взяла. Прошу повторить, но повторяют и без моей просьбы. Обычно у меня все проходило хорошо, без сбоев, но на сей раз что-то странное.
Оркестр второй раз играет вступление, я вступаю и… снова сбой. Такого не бывало никогда, я в растерянности, почему не получается? И вдруг вижу на глазах у оркестранток слезы. Кто-то смахивает тайком, кто-то вытирает откровенно. Не я виновата в сбое, а музыка.
С третьей попытки удалось записать.
Выхожу из студии в комнату к звукооператору, где собрались Матвеев, Птичкин и еще множество поддерживающих:
– Евгений Семенович, еще дубль?
Он буквально сгребает меня в объятья, забывая, что я сломанная кукла и обнимать сие хрупкое создание не рекомендуется:
– Какой дубль! Все записано! Лучше не споешь!
Тут я понимаю, что плакали все присутствующие.
Эта песня стала очень популярной, в ней действительно одинаково сильны и текст, и музыка, пробирает до глубины души. Потом мы пели ее со Львом Лещенко на новогоднем концерте, причем Лещенко, который одного со мной роста, но на каблуках я выше, пришлось поставить чуть в отдалении на лестнице на пару ступенек выше.
Где бы и когда ни исполняли, песня всегда вызывала не только аплодисменты, но и слезы. Видеть, как в зале плачут не только пожилые, много пережившие люди, но и молодежь, волнительно.
Значит, можно сказать о главном – о любви, не затерто, так, чтобы до слез трогало за душу? Просто и текст, и музыка, и сам фильм делались с душой.
Вот секрет, чтобы не скатиться к пошлости – делать все с душой, тогда самые привычные, примелькавшиеся, затертые слова вдруг начнут звучать искренне, чисто и по-новому.
Снова пафосно? Зато верно.
Когда я уже едва держалась на ногах, вернее, на одной ноге, на вторую наступить не было никакой возможности, так и пела, стоя, как цапля, на одной ноге, отставив вторую, словно кокетничая, потом с трудом доползла за кулисы с охапкой цветов и услышала:
– Дорого заплатила за эти цветы?
Фраза сакраментальная, потому что я и впрямь заплатила дорого, но не деньгами, а невыносимой болью, однако поняли ее все именно так, как желала произносившая: сколько я дала денег, чтобы цветы преподнесли именно мне?
Да, знаю, у артистов бывает и такое, когда они просто оплачивают несколько букетов, в зале словно срабатывает пусковой крючок, люди, видя, что выступающему дарят цветы, отдают и свои букеты, даже если собирались преподнести совсем другому. При этом выигрывают те, кто любит спускаться в зал и ходить с микрофоном между рядами. Сейчас есть такие микрофоны, которые не привязаны к стойке, это очень удобно. Но даже если бы я любила расхаживать между рядами, это оказалось невозможным из-за моего роста, думаю, зрителям не слишком понравилось бы видеть перед собой мои колени. Я всегда стою, и обычно чуть в стороне от остальных участников концерта.
Даже это считается пренебрежительным отношением к коллегам, но тогда дело было не в моем росте.
Невыносимо болела нога, настолько, что я не могла на нее наступить, распухла, став вдвое, если не втрое толще, но это хоть под платьем скрыть можно, а как быть с тем, что я способна передвигаться только вприпрыжку? Режиссер концерта придумал выход: свет пригасили, и я, опираясь на руку кого-то из музыкантов, проковыляла к своему месту. К тому моменту, когда свет снова зажегся, уже стояла, выставив носок туфли больной ноги в сторону, чтобы ненароком не опереться на нее и не закричать от боли.
Моя нога многострадальная, она столько времени была на вытяжке, столько перенесла операций, что нагружать ее лишний раз не стоило. Больше всего я боялась упасть, это грозило неисчислимыми бедами, потому что последствия 49 переломов во время аварии сказываются до сих пор, я хрупкая фарфоровая ваза, но не по своей воле, а из-за ломаных костей.
После того как я спела положенные по программе песни, следовало уйти, но как?! Наступить на ногу невозможно, даже если я сдержу крик, ковыляющая певица не слишком хорошо смотрится. Свет бы снова пригасить… но об этом просто забыли. Придумали, как мне выйти, но не подумали, как уйти.
Дома Збыславу и маме я рассказывала об этом со смехом, но тогда на сцене была просто в ужасе. По лбу ручьями пот от боли, в глазах ужас от невозможности сделать хоть одно движение, а передо мной зал, который, видя, что я не ухожу, ждет продолжения выступления. Спетые песни криков «бис!» не вызвали, это были новшества, не ставшие сверхпопулярными, к тому же сказывалось мое состояние, пела из рук вон плохо, хотя публика аплодировала (из жалости?). У оркестра нот других песен нет просто потому, что я не рассчитывала их петь.
А ситуация безвыходная, со сцены мне не уйти. Не стоять же столбом, пока за кулисами сообразят снова пригасить свет! И я вдруг объявила, что хотя у меня нет нот песни «Когда цветут сады», зато есть желание ее исполнить, а потому спою без оркестра.
Спела. Овация была долгой, а вот музыканты мой поступок восприняли как вызов. Если я пожелала петь без них, значит, и со сцены смогу уйти тоже без них. Как я добралась до кулис, плохо помню. Потом был врач и приговор: тромбофлебит. Серьезный тромб, который очень опасен.
Но еще тяжелей сознание, что делаю что-то не так.
У оперного певца или певицы большое преимущество перед эстрадными, они поют классику и главное – продемонстрировать свои вокальные данные и актерское мастерство. Если что-то не так со спектаклем или даже репертуаром, это вина режиссера, художественного руководителя театра и прочих. Оперные певцы могут себе позволить годами петь один и тот же репертуар, особенно если они не в антрепризе, а в постоянном составе театра. Конечно, и там немало закулисных склок, проблем и огорчений, но я говорю о репертуаре.
Репертуар эстрадного исполнителя должен постоянно меняться. Публика, которая приходит на концерты, и особенно на большие спортивные арены, на которых теперь модно проводить концерты, ждет новизны. Меняться, оставаясь самой собой, очень сложно, а иногда просто невозможно.
Тембр моего голоса требует определенных песен, не особенных, а именно определенных, я просто не могу петь рок или фолк, как это делает Марыля Родович. И из-за физического состояния скакать по сцене и даже просто быстро двигаться тоже не могу. Думаю, рок не пела бы и без аварии, но двигалась куда легче.
А лирические песни или романсы на аренах спортивных комплексов не поют, условия и настроение не те. В этом тоже моя беда, я камерная певица, лучше всего смотрюсь в небольших залах или вообще на студии записи. Вот почему концерты получаются куда проникновенней в небольших городах, не потому, что там публика душевней, просто там нет стадионных просторов, на которых теряется и лиричность, и даже сам голос.
Я начинала с маленьких городков и поселков, в группе Кшивки пела в сельских клубах, могла бы и сейчас. Но тогда я становлюсь совершенно «нерентабельной», понятно, что сельский клуб не соберет много публики, ее просто взять неоткуда, а переезды и перелеты стоят дорого.
У эстрадного артиста есть три стадии гастролирования. Вначале он ноет там, куда позовут, кто-то, как я, бывает очень рад даже дальним, физически тяжелым посадкам, когда промерзаешь в холодном автобусе, забывая об обеде, ужинаешь булочкой просто потому, что ресторан не по карману, когда рад каждому хлопку в ладоши и мечтаешь о сольном концерте, даже сольных гастролях…
Не все колесят по стране, некоторые предпочитают играть и петь в клубах, например в Варшаве, пусть даже просто за еду и выпивку, поют в прокуренных подвалах, но тоже мечтают о сольниках.
Потом некоторые признания добиваются. Следует участие в конкурсах, возможно, даже победы или хотя бы призы, приглашения на гастроли, свои пластинки и те самые заветные сольники. В идеальном случае свой оркестр или сопровождающая музыкальная группа, свои композиторы и поэты. Это самый верх.
Как долго на нем можно удержаться? Кто-то теряет позицию очень быстро, сезон, другой – и звездочки больше не видно. Кто-то держится несколько лет, кто-то долго. Но постоянно держаться на певческом Олимпе невозможно. Меняются слушатели, меняются вкусы, приходит другая музыка, даже если меняется сам исполнитель, он просто не может нравиться всем и очень долго.
А потом наступает третья стадия. Первыми исчезают сольники на стадионах и больших концертных залах, если в таких местах выступления и есть, то только в сборных концертах. Гастроли по стране, возможно, остаются, но уже не два концерта в день, а в лучшем случае два в одном городе. На телевидение приглашают все реже… А если и физическое состояние подводит, фигура уже не та, движения потяжелели? Голос может не спасти.
Многих выручают пластинки, потому что на обложках пластинок фотографии обычно не соответствуют действительности, там все молодые и красивые. Если голос остался, то можно продержаться еще какое-то время.
Начинающим, тем, кто на взлете или вообще на пике популярности, очень трудно представить, что их тоже ждет эта самая третья стадия. Однажды услышала, как этакая звездочка на час, вспыхнувшая одной-единственной песней и считающая, что теперь Олимп навсегда, раздраженно бросила своему спутнику:
– Как эти старички не понимают, что уходить надо вовремя?
Вообще-то она права, уходить действительно нужно вовремя, кстати, лично ее время в том сезоне и закончилось. Но где оно, это «вовремя»?
Когда я только приходила в себя после аварии и готовила новую программу, чиновница от эстрады посоветовала сменить репертуар, причем в корне.
– Пани Анна, сейчас так не поют. Вы рискуете на первом же выступлении уйти под стук собственных каблуков. Хотя, нет, вас будут слушать из вежливости.
Это удар, хотя произносившая фразу чиновница не понимала, что бьет наотмашь. Хватило сил выдавить улыбку (мне можно было и просто вымученную, все списывали на физическую боль и плохое самочувствие из-за травм):
– А как сейчас поют?
Собеседница заметно оживилась, кажется, решив, что я готова сменить репертуар по ее совету.
– Рок! Сейчас, пани Анна, поют рок. Вы слышали Марылю Родович? Она уверенно берет первые места на конкурсах и занимает первые места при учете зрительских симпатий.
Хотелось поинтересоваться, кто и как учитывает эти самые зрительские симпатии, но я спросила другое:
– А Эва Демарчик разве нет?
– Эва? – на мгновение задумалась чиновница. – Это та, что из кабака?
– Вообще-то из «Пивницы под Баранами», это популярное место в Кракове.
– Я же говорю: кабаре.
– Эва с успехом выступала и в Сопоте, и в Ополе…
– Ну, и где теперь ваша Эва? Поймите, время таких песен прошло, в крайнем случае, будете собирать половину зала старичков, тоскующих по прошлому. Молодежь поет иное.
Заметив мое явное нежелание продолжать дискуссию, она пошутила:
– Впрочем, вы можете оставить все как есть и еще долго рассказывать о катастрофе и петь лирику.
«Лирику» прозвучало как нечто почти презираемое, если не ругательное.
По моему каменному выражению лица чиновница, наконец, догадалась, что была не слишком тактична, и поспешила предложить послушать то, что у меня готово.
Я поняла, что спорить нам с дамой не о чем, но договариваться все же придется, и предложила выход: готовлю новую программу, в которой половина песен будет новых, какие она подскажет, а другая по моему усмотрению, пусть не старых, но тех, что мне по душе. А зрителей спросим, что им больше нравится.
Чиновница согласилась, но поморщилась:
– Сейчас для вас лучшая реклама ваша трагедия, потому постарайтесь не принимать всерьез волну этой популярности.
Ужасно, но не в бровь, а в глаз. Я очень боялась, чтобы на мои концерты не шли посмотреть, на костылях я передвигаюсь или нет, и не стала ли калекой. Была такая опасность, наверняка нашлось немало тех, кто ради этого и приходил на меня посмотреть.
Но куда больше было других, кто вставал при моем появлении на сцене и долго аплодировал, не позволяя начать выступление. Не любопытство толкало этих людей, а желание поддержать, подбодрить, даже просто слышать мои песни.
Вернувшись домой, я первым делом включила радио и убедилась, что в эфире действительно царит Марыля Родович с ее задорным, молодым голосом. Может, редактор права, и я просто устарела?
Как можно устареть за пару лет?
Но я и раньше не пела рок, ведь Родович и Здислава Сосницка обладают иными голосами, Родович может петь с легкой хрипотцой и вызовом, а Сосницка пела в стиле Эллы Фицджеральд. У обеих прекрасные вокальные данные, напористость, мне не свойственная. Может, дело в том, что они обе лет на десять меня моложе?
Но, прислушавшись к себе, я поняла, что даже будь мне сейчас столько же, сколько им, все равно пела бы свои мелодии. Нет, каждому свое, сердце подсказывало, что мне нельзя отказываться от своей манеры исполнения, хотя она уже значительно отличалась от той, что была до аварии. Я словно стала в чем-то мудрей. Трудно не стать, побывав на самом краю, пролежав столько времени без сознания, а потом в гипсе.
Но мне кажется, что куда больше мою манеру исполнения изменил цикл «Человеческая судьба», и вовсе не потому, что это моя мелодия, сам смысл песен иной.
Я не стала петь «современно», исполнять рок, поп или фолк, как Марыля Родович или Здислава Сосницка, и как Эва Демарчик тоже петь не стала, у меня сложился свой стиль. Плохой или хорош, покажет время, нет, даже не через год или два, а через десять лет.
Если через десять лет кто-нибудь вспомнит хотя бы одну из моих песен, значит, я пела не зря. А уж если через два десятка лет у кого-то дрогнет сердце при звуках «Эха любви» или возникнет желание подпеть «Надежде», а может, кто-нибудь споет «Колыбельную» или еще какую-то из песен, если не забудут «Танцующих Эвридик», я буду аплодировать со своей маленькой звездочки там, на небесах.
А тогда меня от новшеств спасли зрители, пожелавшие видеть Анну Герман прежней, а еще «Надежда» и Анна Качалина, приславшая мне клавиры песен советских композиторов. Я не стала исполнять джаз или рок, я пела песни советских композиторов, за что огромное спасибо моей Анечке – Анне Николаевне Качалиной, моему московскому ангелу-хранителю.