Текст книги "ПОСЛЕ ГИППОКРАТА"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
К истории медицины
Были, между прочим, времена, когда и слова-то такого почти не существовало: психотерапия.
Какая психика, если имеется собачья павловская кора, в той или иной мере дефектная? Она же сердце?
И это было не когда-нибудь, а еще лет 25 тому назад..
О психотерапии не заикались ни в неврологии, ни даже в психиатрии. Все это подавалось как-то хитрожопо: дескать, что-то есть, но лучше не любопытствовать.
У нас был огромный мединститут со своей поликлиникой, и вот там имелся один-единственный психотерапевт Муравьев.
На него приходили посмотреть умышленно.
"Очень стремен", – говорили о нем полушепотом.
Я и сам заходил.
В нашей полунаркотической и антисоветской среде он слыл человеком мистическим, даже масоном. Поговаривали, будто он не просто так. Будто он знает нечто, а потому ого-го, и лучше к нему не соваться, это очень опасно. Вполне и зарезать могут в темном переулке, если спросишь слишком о многом.
Он мог и от армии отмазать, и в дурку положить, и опалить василисковым взглядом.
Ну, я и забрел к нему с обычной песенкой про беспричинный плач – мне отчаянно не хотелось ехать в колхоз.
Это был огромный, суровый, усатый мужчина, которому совершенно не шел белый халат. Вида такого, что недолго и в Брежнева выстрелить – мало того: такие планы уже зреют. Глаза навыкате, гробовое молчание, пятнистые руки.
Он выгнал меня на хер. Выписал рецепт на пустырник и выгнал, а мог аминазином ударить..
До сих пор коленки дрожат. Ведь мог же он быть масоном и магистром, носителем тайного знания обо всем.
Конверсия
Для тех, кто не знает – это так раньше называлась истерия. Но истерики– то хитрые бестии и быстро учатся. Как только их мостики в дугу, слепота и параличи перестали производить впечатление, они напридумывали себе кучу новых малопонятных симптомов.
Лежит, бывало, одна подобная в палате, а через неделю у ее соседок уже все такие же симптомы. Да. И у нее, соответственно, ихние.
Очень трудно было с ними работать.
Лаской, лаской – и на выписку.
Но был у меня клиент, которому такая конверсия была ни к чему, ибо его сам Господь наградил-конвертировал в неразменную монету. Здоровый, косая сажень в плечах, наглый донельзя, глаза вытаращены и молодой совсем. Ему вырезали абсцесс мозга, и эта штуковина не повлияла ни на что, кроме левой руки.
Во всем здоровяк, а левая рука – словно плеть. И не придерешься.
Весь прямо лучится здоровьем.
И ведь ничем ему не помочь, рука не заработает.
Конечно, он был первым в очередь на цебребребрезин, и брекекекек, и прочие труднопроизносимые редкие препараты, и бабушек шугал из приемной, гаркал на них: тихо! Доктор работает!
Я его не переносил.
Он приходил без номера, запросто, без приглашения усаживался, швырял кепку на койку.
– Ну что, доктор, как она жизнь? С цебребребрезинчиком как?
Да будет, понятно. Тебе-то будет.
С рукой он своей обращался небрежно, как с девичьей косой. Закинет ее куда-нибудь или демонстративно упакует в карман. С победным при этом видом: вы, доктор, хотя и с рукой, но история нас рассудит...
– Ну, я пошел?
– Ступай, голубчик.
Хрустя яблоком, он выходил.
Сказано, в конце концов: если член тебе какой мешает – отсеки его. Вот ему и отсекли. А так бы мешал. Еще неизвестно, что бы он этой рукой натворил. Зато теперь может жить беззаботно, все несчастья уже позади, а жизнь – она ведь прекрасная, жизнь.
Добро пожаловать
– Можно на прием?
Люди по-разному входят в докторский кабинет.
Иные дожидаются лампочки. И если уже все вышли, и даже сам доктор вышел, никого туда не пускают.
Другие долго стоят перед дверью и читают надпись. Я так и слышал, как у них шевелятся губы. А что тебе в имени моем? Ничего. Пока не отопрешься сам – не войдут. В лучшем случае – осторожное поцарапыванье.
Третьи стучат и спрашивают: к вам можно? Даже если нельзя. Ах, извините.
Четвертых ведут под руки. Сидишь ты, не чуешь беды, считаешь ворон в окне, и вдруг распахивается настежь дверь – и его вводят. Сначала китель с орденами, а потом уже его, под руки. А он выбрасывает пехотные ноги в танковой обуви.
Пятые чего-то там шуршат и скребутся: готовят газетный сверток с коньяком.
Шестые тупо сидят, пока не соберешься домой. Уже запираешь дверь и халат снял, а они сидят. А вы чего? А мы, значится, пришли.
Седьмые входят без стука, распахивают дверь ногой. Они здесь свои.
Восьмых затаскивают коллеги, и это ужасное: посмотри. Неужто я умнее?
Девятые сами являются от коллег, когда их никто не ждал: вот, меня попросили зайти.
Десятые приходят не в тот день и скандалят в очереди. На это действовало одно: я выходил и раздельно объявлял: "Если. Сейчас. Не наступит. Мертвая тишина. То я буду принимать в три раза медленнее!"
И был одиннадцатый.
Он всегда являлся последним, он был безнадежный паркинсоник. Уж лампы погасли, уже шапито взмахнул мягкими крыльями, но вот я что-то такое слышу: кто-то топчется и внимательно читает надпись.
Потом ручка медленно проворачивается. В дверной щели – застывшая маска:
– Можно на прием?
Только он один так выражался: "можно на прием?" Неизменно. Всегда. Являясь последним.
А на что сюда еще можно? На сеанс тайского массажа? На десятиведерную клизму? На ленинский субботник?
– Можно, конечно.
Он никогда ни на что не жаловался.
Ему нужно было просто переписать рецепты. На одни и те же лекарства, которые он пил уже много, много лет – столько, что помнил еще, наверно, Мерлина и Саурона. А уж видел наверняка.
Попытка пейзажа
Вот пейзаж.
Я плохой пейзажист, да и за давностью лет все стирается.
Поезд только что привез меня в Петергоф, к утренней смене. Я выхожу, смешиваюсь с толпой пассажиров, бегу к микроскопическому автобусу, который уже фырчит. Это последнее предупреждение.
Повисаю.
Мне ехать-то две остановки, но они долгие, и дорога все время петляет неприятной кишкой.
Вываливаюсь. Тут-то и постоять, помедлить немного. До поликлиники – двести метров, она еще не видна. Ее, если напрячь фантазию, нет вовсе. Есть кинотеатр, есть рынок, а поликлиники оп – и нету. И первой растворяется регистратура, то есть нижний этаж.
В руке у меня желтый портфель еще школьной поры.
Мороз, но не сильный. Покаркивают вороны, покачиваются да поскрипывают несуразно высокие сосны. Повсеместный кислород, Воздух дрожит от предвкушения дня. Грязноватая утоптанная дорожка, хворый тракт. Отчего бы не постоять и не подышать?
Может быть, именно в это мгновение я просветлюсь и что-то узнаю? О том, например, что могу повернуться и зашагать... Нет, не могу. Я ничего не могу. Я подневольный человек, работник галеры. Мне нужно идти в поликлинику. Там уже сидят люди, трясущие лицами, конечностями и карточками. Они поглядывают на часы и силятся прочитать на двери мое имя.
И я неторопливо иду.
А вокруг все тот же мороз, неотвратимые сосны, далекий непонятный дым. Я дышу полной грудью и думаю: вот, хорошо. Сейчас февраль, такой-то год. Тысяча девятьсот. А что будет дальше?
Вот мне вдруг до смерти интересно: что будет дальше?
Пока мне еще двадцать шесть лет. Мне отчаянно интересно. Ведь что-то же будет дальше – пускай не за поворотом, ибо я уже знаю, что там будет поликлиника и ничего больше, а вот через неделю или год? Ведь что-то случится со мной? Родится кто-нибудь или умрет, начнется война, случится землетрясение, объявится главный свидетель Иеговы Иисус Христос?
Такие мысли меня до сих пор посещают, однако все реже.
С порога:
– Здравствуйте, Алексей Константинович! А позвольте узнать, куда это вы вчера так рано сбежали? Прием до девяти, а вас уже не было в семь...
Ломаю шапку:
– Так электричка... Вы местные, а мне еще ехать...
– Алексей Константинович, так не годится.
Преамбула
У нас с писателем Клубковым возник маленький спор.
Препаратор -Клубков – имеет к медицине довольно опосредованное отношение. Он некогда работал там санитаром.
Но он из самоучек типа Шлимана, и Трою выкопает на тещином огороде, усиленно овладев перед этим греческим и еще каким-нибудь языком. Ну, древнеарамейским.
Поэтому имеет мнение. Санитарии ему хватило.
И он держал речь.
– Будь я психотерапевтом, – говорил Клубков, – я каждый первый сеанс начинал бы преамбулой. Я бы спрашивал: вы знаете, что бывает, когда у человека неправильно срастаются кости? Правильно. Их ломают и составляют заново. Так вот: в психотерапии происходит то же самое. Но учтите: анестезия здесь... – он со значением помолчал и помешал ложечкой чай. – Не предусмотрена, -закончил он с фальшивым сострадательным вздохом.
Я позволил себе пересказать это профессиональному психотерапевту.
– Это был бы его последний сеанс, – сказала она.
Потирая руки, я передал эти слова Клубкову. От нее, между прочим, добавил я, никто не уходит фрустрированным.
И Клубков взвился.
– Что? – взревел он и заскрежетал зубами. – Фрустрированным, говоришь? Да больной должен уходить от врача с полными штанами!...
Алиса и Зазеркалье
Я тут уже давно пишу об этих материях, и мне простительно повторяться. Я не помню, рассказывал об этом или нет.
Но одна реплика из интернета меня возбудила и направила струю воспоминания, куда нужно.
Дело в том, что однажды у меня заболел зуб. И не один. А у наших врачей было правило: должно быть больно. Потому что если клиент не вопит и не ссытся, то как же узнать, в каком ты канале – зубном или мочеиспускательном? Доскребся до нерва или еще не успел, и десерт откладывается?
Я, понятно, лечился по блату. А какой у меня был блат на пятом курсе мединститута? Маменька-гинеколог, вот и все. Она и привела меня к себе в женскую консультацию.
Там сидела очередь, человек шесть теток в больничных халатах. Чинно беседовали о молозиве. И я сел, тоже в больничном халате, только в белом. И еще я отличался тем, что был без живота, а у них животы были, моему не чета, благо ожидалась феличита.
Доктор Алиса завела меня в кабинет поперед всех. Она была очень красивая, эта доктор Алиса. Как живую помню. И неподдельное наслаждение в ее карих очах. Лишний раз доказывает: не верь глазам своим! Вникай и бди.
Мне казалось, что я лишь изредка и тихонечко мычу. Для порядка, из уважения. Ведь я тоже знал правила.
Когда я вышел, в коридоре было пусто.
А я был похож на кота Базилио по причине кромешной тьмы, сгустившейся перед глазами.
Приказано выжить
Давным-давно ко мне любил приходить пациент, на котором можно было возить воду. Правда, мешали очки. А в остальном он был грузен, розоволиц, энергичен и требователен.
Ему, вообще-то, вовсе незачем было ходить ко мне, и он это знал. Он сосал кровь из ревматолога, но любил и меня, вкусного, и навещал.
Потому что я был универсален, как понимала любая уборщица на вокзале.
У этого человека была инвалидность под номером "два", и он добивался, чтобы ее переделали в номер "один", то есть усилили. И на лице его было написано сожаление, что инвалидностей еще больших на свете не существует.
Он страдал заболеванием всех суставов.
Загвоздка в том, что этих суставов в человеке до черта. Одних межпозвонковых не перечесть.
И вылечить его было никак нельзя.
Потому что он был участником и ветераном военной тайны: имел какое-то отношение к событиям на Тоцком полигоне. Там подорвали атомную бомбу и всем, кому повезло это пронаблюдать, запретили распространяться. И он помалкивал.
О чем ему, секретностью скованные, понаписали такую толстую карточку, в бедро толщиной – уму непостижимо. Ведь что-то же писали, ведь находили некие эвфемизмы. Что лишний раз доказывает. Неважно, что.
А я пришел работать в поликлинику, когда про Тоцкий полигон уже начали поговаривать. Полетел звон и благовест: мол, вроде бы что-то имело место, никто и не отрицает, но и выводов делать не будут. Хер вам, а не причинно-следственная инвалидность.
И вот он намеревался увязать тотальное поражение своих больших и малых суставов с Тоцкими испытаниями.
Дело было дохлое, но тем ему было веселее ко мне приходить.
Я ничем не мог ему помочь.
У него все болело.
Я смотрел на него и молчал, а он кривил губы в обиде на Тоцкий полигон.
Потом однажды вечером я шел после работы мимо местного пруда и видел, как он выгуливал собачку. При этом он, весь малиновый от пива, оживленно жестикулировал, доказывая что-то своему заранее солидарному собеседнику.
Суставы его работали, как у Железного Дровосека, только что сошедшего с конвейера.
И я понял, что пусть приходит дальше. Мне ведь не жалко послушать про Тоцкий полигон и даже интересно.
Неизвестная война
Поступил прапорщик.
Уже без погон, окончательно обнаженный, и весь разноцветный.
Белая горячка в сочетании с переломом бедер. Все, что ниже пояса – черным черно, включая конец.
Грозный рефрен при железном невосприятии дискомфорта:
– Ведь мы же с тобой служили!...
Кто знает, никто не знает, быльем поросло, коноплей и боярышником.
Насиба Сахидотовна и другие
Не делай добра – не получишь зла: так о клиентах – с нескрываемым удовольствием и мазохистски – приговаривала моя коллега, соседка по ординаторской, с трудно произносимым именем Насиба Сахидотовна.
Обычно клиенты стопорились возле дверей и начинали лихорадочно переписывать имя-отчество на спичечный коробок, а потом, самый вменяемый, махал рукой и говорил: "Да скажи ты ей Насиба – и будет достаточно".
Зло возвращалось к ней послушно и регулярно, в виде грязных носков, чесотки, ночных дебошей и побегов, наветов и клевет, пьянства, общей дебильности, пасмурного неба и болей в эпигастрии.
Это доставляло ей удовольствие: она у себя, она дома, в коммунально-производственном свинарнике общежития.
Я тщетно цитировал ей старца-гадальщика из Леонида Соловьева:
"Для каждого их вас я совершил в свое время доброе дело и ныне за это наказан. Таков закон нашего скорбного мира: каждое доброе дело влечет за собой возмездие совершителю".
Соловьев продолжает восклицанием: "..если бы эти слова оказались правдой – жизнь должна была бы остановиться!"
Но старик был мудр и знал, о чем говорил.
Кот заливисто муркнул и попросился на руки, я взял. Доброе дело. По причине ожирелого волочения и свисания задних лап мобила лежит на полу, и будет ли жива – неизвестно; молоко пролито, из ноутбука заднем когтем выцарапана буква "ё".
В надежде на дубль
В далекие детские годы сей говноящик вполне дружелюбно показывал мне мультипликационный фильм «Варежка», донельзя слезодробительный. И эти рыдательные напоры сменялись печалью.
Конечно, сейчас ориентиры переиначились, и все-таки телезрители упорно продолжают ждать чудес, и не с варежкой, и даже не на кукурузном поле с вертушкой усатого людоеда, а вообще.
Вот пришли к моему отчиму в неврологическое отделение телевизионщики из компании ЛОТ: это Ленинградское Областное Телевидение, ловится только у нас. Ну, там про область и достижения, а в частности про больницу, где отчим вот уже сорок лет служит районным невропатологом. Зверь.
Рапортовать о его мочекислом заведении с безмолвными утками и крякающими старушками. Все лежат, все постигают заключительные страницы неврологии.
И вот одна старенькая санитарка, боготворившая телевизор за то, что многократно возвратился Мухтар-2, была прямо-таки сама не своя – до того ей хотелось запечатлеться среди остальных.
Она так разволновалась, что обосралась.
И просидела в сортире весь фильм, пока снимали ее пунцовых товарок, сестер-хозяек из узельной, да еще всякую второстепенную сволочь вроде занятых докторов, начмедов, поварих и главврачей.
Не все говно, что светится голубым экраном. Иным оно – несказанное утешение и радость всей жизни, но синяя птица мазнула глянцевым крылом, так как бумага закончилась.
Так она и не попала в кадр и даже в титры. Даже в название.
Маленькая, казалось бы потеря, а вся передача – наверняка насмарку.
Опять будет ложь о человеческом факторе, с которого на самом деле никак не начать медицинские реформы, благо он обосрался и заперся на задвижку.
Сосед Пушкина, сосед Дантеса
Урология требует простоты жизненного восприятия.
Наш хирург-уролог К. ходил в длинном кожаном пальто до пят, неизменно распахнутом. Лицо у него всегда было оживленное, а перед стаканом – озорное и сразу ответственное.
В поезде мы разговорились, как оно бывает, когда прихватит живот.
Я рассказал ему о Черной Речке, где неподалеку от места гибели Пушкина валялись многочисленные синие бумажки, тогда сторублевые.
Уролог К. согласно кивал: да, да.
– А вот еще на подъеме метро "Чернышевская", – и он блаженно округлил, а потом закатил глаза. – Там же негде! Нет ни единой точки! А у меня положение – караул.
– Школа есть, – напомнил я.
Он скосил очки на свой плащ.
– Так вот я вышел и пристроился между ларьками. Враскорячку, глядя прямо. Там была Шаверма и что-то еще, с сигаретами. Узкий промежуток. Распустил плащ, уперся руками в ларьки и... Как я какал! Как я какал! – восторг его не унялся к выходу из метро, и он порывался к ларькам.
Гребешок
Перевожу медицинский текст.
Оказывается, гипербарическская оксигенация, куда при мне выстраивалась очередь, не принесла пользы при рассеянном склерозе.
Бесполезно.
А как рвались! Какие страсти бушевали!
Улечься в камеру-капсулу, да под повышенное давление кислорода – это не шуточки. Это предмет для долгих скандированных рассказов в кресле-каталке под клетчатым пледом, над кашей с линолевой кислотой.
И вот, выясняется, бесполезное дело.
Очень обидно.
Один улегся, вынул расческу и причесался, ибо хотел запечатлеться в вечности симпатичным. Это ему удалось. Искра рванула, и капсулу разнесло на куски. Но Бог увидел, что да, симпатичный парнишка, и волос без Его ведома не упал с головы: гребешок. Напрасно Он поразил его такой тягомотной болезнью. И сдержанно кивнул Святому Петру, который доброжелательно звякнул чудовищными ключами.
Превосходительство
У одного генерала заболел зуб.
Это был современный генерал застойной эпохи.
Ну, генерал.
Представьте, такое событие. У генерала болит зуб, и в госпитале все должно быть устроено по высшему разряду. Никакого кресла, никакого "сплюньте". Плюющийся генерал? Да это мятеж, Черный Полковник!
Поэтому развернули большую операционную.
Все сверкает, все надраено; врачи и сестры стоят, улыбчивые донельзя. Установлен автоматизированный операционный стол с гуляющим изголовьем, приставлена лесенка. Мониторы, аппарат ИВЛ, инопланетные лекарства. Все с песнями моют руки, ждут генерала.
И генерал является – здоровый, розовощекий, полноватый полнотой заповедного кабана. Он при регалиях, он в форме, он радостно пожимает руки.
Приготовлен общий наркоз, но он не желателен. Возможны отдаленные осложнения, плохое настроение.
Генерал укладывается на ложе; он шутит, ему проворно осматривают подсохший рот. Ему не больно и не страшно, он мужественный человек.
Его ждут дела, совещания и многочисленные жопы на летучках. Дикий зверь уже затравлен в лесу под водочку.
Ему делают обезболивающий укол.
Спустя полчаса операционная сестра обеспокоенно замечает:
– А ваш генерал почему-то не дышит.
Генерал умер.
Анафилактический шок. Лидокаин.
Первичное звено
В поликлинике есть участковый доктор. Перенес инсульт и подволакивает ногу. Его никто не гонит, потому что лет ему без малого шестьдесят, и скоро пенсия.
Но он очень боится заведующую: вдруг уволит?
И напрасно.
Начмед, когда к нему обратились с настоятельной просьбой уволить, надменно сказал:
– А меня он устраивает!
К этому доктору ходят мало – в основном, за рецептами для платной аптеки. Потому что в бесплатной рецепты этого доктора категорически запретили отоваривать.
Он может перепутать все: фамилию, адрес, число, дозировку и название лекарства. Медсестры у него нет, чтобы он получал за нее полставки и КТУ.
А нет, я ошибся! К этому доктору ходят много! Потому что другого нет!
И несут рецепт в доброжелательную аптеку.
Пришел он тут, посетил, прибыл полюбоваться на парализованного больного. Тот давно отказывался есть и пить. Доктор посидел, послушал-погоревал, предложил попить и покушать.
Ему улыбнулись и криво развели одной рукой: никак! Не выйдет у вас.
Доктор тяжко вздохнул:
– В больницу-то не надо, помрешь там.
Пообещал зайти в среду – вдруг голодающий одумается. А то выплевывает не только таблетки, но и ректальные свечи с противоположного конца туловища.
Велел не давать никаких лекарств. Зачем? Но не выбрасывать. Умирать надо с надеждой.
Мне кажется, никто не умрет.
Бритвы для доктора Спирина
Уже можно рассекречивать многие имена. Ведь некоторые безнаказанно умерли. К счастью, Аспирин – доктор Спирин – находится в добром здравии..
В больнице.
Он – Анатолий Спирин – еще вполне жив и всегда был мне симпатичен.
Он был циничен, но не зол; мы часто путешествовали в электричке до города Сестрорецка, где работали в известной больнице.
Мне всегда хотелось сделать ему что-нибудь приятное.
Ну, рассказать анекдот, купить пива со спиртом или сдержанно похвалить жену. Но случай все никак не представлялся.
И вот он представился. В ожидании поезда я выпил на вокзале граммов триста-четыреста водки, сел напротив Спирина и принялся добродушно его изучать. При этом я не пропускал ни одного делового предложения, с которыми проходили транспортные торговки. Мы их уже всех знали на память.
– Бритвенные станочки "Спутник"! Сотня штук, сноса не будет, – не без юродивости заблажил дед.
– А ну дай, – сказал я.
Я купил бритвы и обратился к Спирину.
– Послушай, Толя, – произнес я. – Мне давно хотелось сделать тебе подарок. Возьми эти бритвы. Я понимаю, что это не что-нибудь, а дешевка, но дорог же не подарок. Все дело в намерении. Ты хороший человек. Возьми. Их здесь сто. Тебе хватит надолго.
Толя пристально смотрел на меня.
Он славился пушистой, окладистой бородой, уже лет двадцать.
– Ну, подбриваться, – я попытался выкрутиться и срочно захотел на работу, где были граммы и литры. И еще в тамбур, от них избавиться, а это целая наука.