Текст книги "Чертог фантазии. Новеллы"
Автор книги: Натаниель Готорн
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Чаще всего, с назойливым постоянством, желали, разумеется, богатства, богатства, богатства в количестве от нескольких шиллингов до несчетных тысяч. На самом деле при этом каждый раз выражалось что-нибудь свое. Богатство – это золотая вытяжка внешнего мира, воплощающая почти все, что существует за пределами души; и поэтому оно представляет собой естественное устремление той жизни, в гуще которой мы находимся и для которой золото – залог всякой утехи, а их-то люди и взыскуют под видом богатства. Правда, время от времени на страницах гроссбуха сказывались сердца безнадежно испорченные, алчущие золота как такового. Многие желали власти – желание довольно странное, ведь власть – лишь разновидность рабства. Старики мечтали о юношеских восторгах, хлыщ – о модном сюртуке, досужий читатель – о новом романе, стихоплет – о рифме к непослушному слову, художник – о разгадке тайны Тициановых красок, государь – о хижине, республиканец – о царстве и о дворце, распутник – о жене ближнего, заправский гурман – о зеленом горошке, а бедняк – о хлебной корке. Честолюбивые помыслы государственных мужей, обычно ловко сокрытые, здесь выражались прямо и смело, наряду с бескорыстными желаниями человеколюбца, чающего всеобщего благоденствия желаниями такими прекрасными, такими отрадными, вопреки эгоизму с его постоянным предпочтением себя всему остальному миру. В сумрачные тайны Книги Помыслов мы углубляться не будем.
Исследователю человечества было бы весьма полезно внимательно почитать этот фолиант и сравнить его записи с людскими свершениями в повседневной жизни, чтобы выяснить, насколько согласуются те и другие. Соответствие большей частью будет весьма отдаленное. Святые и благородные помыслы, восходящие к небу, как фимиам чистых сердец, часто овевают своим благовонием смрад подлого времени. Гнусное, себялюбивое, пагубное вожделенье, которое источает гниющее сердце, нередко растворяется в духовной атмосфере, не повлияв на земные дела. Однако ж этот фолиант, вероятно, правдивее говорит о человеческом сердце, чем живая драма действительности, разыгрывающаяся вокруг нас. В нем больше добра и больше зла; дурные устремления извинительнее, а благостные сомнительнее; душа воспаряет выше и гибнет постыднее; словом, смешение порока и добродетели поразительнее, чем наблюдается во внешнем мире. Приличия и показная благопристойность часто приукрашивают обличья вопреки изъявленному нутру. А с другой стороны, надо признать, что человек редко поверяет ближайшему другу или выказывает на деле свои чистейшие помыслы, которые в ту или иную благословенную минуту родились из глубины его существа и оказались засвидетельствованными в гроссбухе. Впрочем, на каждой странице предостаточно такого, что заставит всякого доброго человека ужаснуться собственным диким и праздным помыслам и содрогнуться, сочувствуя грешнику, вся жизнь которого есть осуществление мерзких похотей.
Но вот дверь снова отворилась, и стала слышна неумолчная житейская суматоха – глухой и зловещий гул, своего рода отзвук каких-то записей из фолианта, лежащего перед всеведущим чиновником. Шаткой, торопливой походкой просеменил в контору старичок; он кинулся к столу с таким лихорадочным оживлением, что его седую гриву словно ветром подхватило, а тусклые глаза на миг упрямо блеснули. Этот почтенный джентльмен заявил, что ему нужен Завтрашний день.
– Я всю жизнь гоняюсь за ним, – объяснил мудрый старец, – ибо убежден, что Завтрашний день несет мне огромную выгоду или иное благо. Правда, годы мои уже не те и надо поторопиться; ведь если я вскоре не нагоню Завтрашний день, то как бы он, чего доброго, не улизнул от меня окончательно.
– Этот неуловимый Завтрашний день, о мой досточтимый друг, – сказал Посредник, – есть блудный отпрыск Времени, он убегает от родителя в область бесконечного. Не оставляйте погони, вы его непременно настигнете; но что до желанных вам благ земных, то они без остатка растрачены в сутолоке Вчерашних дней.
Вынужденный довольствоваться этим загадочным ответом, старичок заспешил-заторопился, постукивая клюкой по полу; когда же он исчез, в дверь вбежал какой-то малыш, догонявший мотылька, который порхал туда-сюда в жидком солнечном свете городской улицы. Будь старый джентльмен повнимательнее, он бы угадал Завтрашний день в облике пестрого насекомого. А мотылек блеснул золотом в полумраке конторы, задел крылышками Книгу Помыслов и выпорхнул обратно; ребенок же убежал за ним.
Но вот вошел небрежно одетый мужчина, очевидный мыслитель, только грубовато сбитый и чересчур дюжий для ученого. Лицо его являло неколебимое упорство, за которым угадывалась вдумчивая проницательность; суровое обличье было словно озарено изнутри жаром большого и трепетного сердца, истинного очага, разогревавшего этот мощный ум. Он подошел к Посреднику и поглядел на него с таким строгим простодушием, от которого вряд ли что могло укрыться.
– Мне нужна Истина, – сказал он.
– Вот уж это самый редкий запрос на моей памяти, – заметил Посредник, делая новую запись в своем гроссбухе. – Большей частью за Истину сходит какая-нибудь хитроумная ложь. Но я ничем не смогу помочь в ваших поисках: вы должны совершить это чудо сами. В некий счастливый миг вы, вероятно, окажетесь рядом с Истиной – или, пожалуй, она забрезжит в тумане далеко впереди вас, – а быть может, и позади.
– Только не позади, – возразил искатель Истины, – ибо на своем пути я все подверг тщательному рассмотрению. Она мелькает впереди, то в голой пустыне, то в толпе народного сборища; то возникает под пером французского философа, то стоит у алтаря древнего храма под видом католического священника, совершающего торжественную обедню. О утомительный поиск! Я, однако ж, не должен отступаться; разумеется, мое усердное стремление к Истине в конце концов приведет меня к ней.
Он задумался, вглядываясь в Посредника так пронзительно, словно вникал в самое его существо, полностью отринув внешность.
– А ты-то что за птица? – спросил он. – Меня не проведешь этой нелепой вывеской Ведомства Всякой Всячины и смехотворной видимостью делопроизводства. Ну-ка выкладывай, что за этим скрывается, в чем твое жизненное назначение и хорошо ли ты влияешь на человечество?
– У вас такой ум, – отозвался Ведовщик, – перед которым все облики и вымыслы, скрывающие внутреннюю сущность от глаз людских, тотчас исчезают; остается лишь нагая действительность. Так узнайте же разгадку. Моя кипучая деятельность – связи с прессой, суетня, торги и всевозможное посредничество – все это сплошной обман. Люди думают, будто имеют дело со мной, на самом же деле они повинуются голосу собственного сердца. Я не заключаю сделок – я лишь Духовный Регистратор!
Какие еще тайны открылись затем, мне неведомо, потому что городской содом, деловитая толчея, гомон мечущихся толп, суматоха и треволнения людской жизни, столь шумной и краткой, совсем заглушили речи этих двух собеседников. А где они беседовали – на Луне, на Ярмарке Тщеславия или в каком-нибудь городе нашего мира, – этого я и вовсе не знаю.
Огненное искупление Земли
Перевод Э. Линецкой
Однажды – не очень важно, а может быть, вовсе не важно – в прошедшие ли времена или в те, что наступят, – столько мусору скопилось на белом свете, что жители Земли решились избавиться от ненужного хлама и сжечь его на большом костре. Место костру было назначено по советам страховых обществ, а также с расчетом того, чтобы лежало оно в равном удалении от любой точки на земле. Такая местность нашлась в одной из обширнейших западных прерий, где огонь не угрожал человеческому поселению и где могли без помех расположиться толпы желающих полюбоваться зрелищем. Обладая наклонностью к подобным событиям и вообразив к тому же, что яркий пламень костра может осветить глубины нравственности, доселе скрывавшиеся во мгле, я сделал приготовления к путешествию. Однако костер уже горел, когда я прибыл, хотя груда мусора, предназначенного для сожжения, была пока невелика. В вечернем сумраке, окутавшем бескрайнюю равнину, одинокой звездой на тверди небес мерцал дрожащий огонек, никоим образом не предвещавший бушевания пламени, которому предстояло разгореться. Народу прибавлялось с каждой минутой: шли пешие, женщины придерживали руками концы наполненных фартуков, кое-кто ехал верхом, катились ручные тележки, тяжело груженные фуры и другие средства перевозки, большие и малые. Отовсюду везли предметы, которые сочтены были ни к чему не пригодными, кроме костра.
– Что же пошло на растопку? – справился я у человека, стоявшего рядом, ибо мне любопытно было знать течение этого события от начала до конца.
Я обратил свой вопрос к человеку весьма серьезному, по виду лет пятидесяти или около того, который, очевидно, тоже пришел поглядеть на зрелище. Он сразу показался мне одним из тех людей, кто, сделав для себя вывод о подлинной цене жизни и ее обстоятельств, проявляет потом мало интереса к суждениям мира. Прежде чем ответить, он воспользовался светом разгорающегося костра, чтобы вглядеться в мое лицо.
– Самое сухое горючее, – промолвил он, – весьма пригодное для растопки, не что иное, как вчерашние газеты, журналы прошлого месяца и палая листва минувшего года. А вот и еще ненужное старье, которое вспыхнет, как лучина.
При этих его словах какие-то люди, подойдя совсем близко к огню, принялись грубыми руками швырять в костер предметы, выглядевшие принадлежностью геральдики: щиты с гербами, короны и девизы благородных фамилий, родословные, лучом света уходящие во мрак веков. Вместе с ними летели в костер звезды, орденские ленты, шитые воротники. Вещи эти могли показаться пустыми безделками несведущему наблюдателю, но обладали некогда большим значением, да, впрочем, и в наше время ценятся ревнителями былого величия в одном ряду с самыми редкостными моральными или физическими качествами. В перепутанных геральдических символах и наградах, целыми охапками бросаемых в огонь, попадались бесчисленные знаки рыцарского достоинства почти всех династий Европы, розетки наполеоновского Почетного Легиона цеплялись за ленточки старинного ордена св. Людовика. Там были и медали нашего общества Цинциннати, которое, как утверждают историки, едва не учредило наследственный рыцарский орден для тех, кто ниспровергал трон во времена революции. Мелькали и дворянские грамоты германских графов и баронов, испанских грандов, английских пэров: от изглоданных червями свитков с подписью Вильгельма Завоевателя до новехонького пергамента свежеиспеченного лорда, получившего его из белых ручек королевы Виктории.
Вид густого облака дыма, из-под которого взметнулись яркие языки пламени, пожиравшего груды знаков земного отличия, исторг столь радостный вопль и гром рукоплесканий у великого множества зрителей из простонародья, что дрогнула сама небесная твердь. После долгих веков наступил миг торжества над теми, кто, будучи сотворен из того же праха и слабостей духа, посмел присвоить себе привилегии, достойные лишь совершенных произведений небесного Мастера. Но вот к жарким угольям устремляется величественный седовласый старец, с груди которого явно была силой сорвана звезда или иной знак отличия. Его лицо не освещали высокие помыслы, но весь облик старца и манера держаться выдавали привычную, ставшую почти естественной, властность человека, который от рождения уверился в своем превосходстве, и никогда до той минуты ничто не подвергало эту уверенность сомнению.
– Народ! – вскричал он с повелительностью, которую не помрачило даже горе и изумление в его глазах, вперившихся в останки того, что было ему всего дороже. – Народ, что ты натворил? Огонь уничтожает все, чем было отмечено продвижение от варварства, все, что могло бы помешать человеку повернуть вспять. Это мы, верхи общества, веками сохраняли дух благородства, изысканность и богатство мысли, все возвышенное, чистое, утонченное и изящное. Отвергая аристократию, ты отвергаешь прекрасное, ибо мы были меценатами, мы создавали атмосферу, в которой процветала красота. Общество, упраздняющее наследственные различия, теряет в своем совершенстве и, более того, становится шатким…
Он, несомненно, говорил бы еще, но призыв низложенного аристократа заглушили насмешливые, уничижительные и возмущенные выкрики, столь громкие, что, бросив последний горестный взгляд на полусгоревший пергамент с собственной родословной, старец отступил в толпу, радуясь возможности укрыться в только что обретенной безвестности.
– Пускай судьбу благодарит, что сам не полетел в костер! – прорычал крепко сколоченный человек, подталкивая носком сапога рдеющие угли. – И чтобы никто отныне не смел размахивать изъеденной мышами бумажкой в доказательство своего права распоряжаться! Есть сила в руках – отлично, значит, этот человек выше других. Есть голова на плечах, ум, храбрость, сила духа – пусть получит, чего сумеет добиться при их помощи; но впредь никто из смертных не должен рассчитывать на то, что истлевшие кости его прадедов дадут ему место под солнцем и почет. С этой чушью покончено навсегда.
– И вовремя, – заметил мой серьезный собеседник, не повышая, впрочем, голоса, – если, конечно, эта чушь не заменится еще худшей. В любом, однако, случае все эти пустяки давно себя изжили.
Времени на размышления или морализирование над горящим мусором былого почти не оказалось, ибо едва успел он прогореть наполовину, как со стороны моря надвинулись новые толпы, несшие царственный пурпур, короны, скипетры и жезлы императоров и королей. Эти вещи были обречены – ненужная мишура, игрушки младенчества мира или розги для наставления и наказания несовершеннолетнего человечества, невыносимые для достоинства людей, населяющих земной шар, вступивший в пору зрелости. Символы власти вызывали такое презрение, что даже золоченая корона и украшенный блестками плащ актера театра «Друри-Лейн» [88]88
Лондонский музыкальный театр.
[Закрыть], играющего роли королей, очутились в огне, в издевку, несомненно, над его собратьями по более высокой сцене жизни. Как странно было видеть драгоценности английской короны, сверкающие в языках пламени. Иные из них передавались по наследству от принцев-саксов, другие были куплены за счет поборов, а может быть, и сорваны с хладеющего лба властителя Индостана. Корона излучала нестерпимо яркий свет, как звезда, упавшая в костер и расколовшаяся на кусочки. Только в этих бесценных каменьях и отразился блеск низложенной монархии. Однако довольно об этом. Одну лишь скуку вызвало бы описание того, как рассыпалась прахом мантия австрийского императора, как обратилось в груду углей основание французского трона и угли эти стали неотличимы от всех прочих. Добавлю лишь, что видел ссыльного поляка, который помешивал в костре скипетром русского царя, а после швырнул скипетр в огонь.
– Зловоние от паленого тряпья невыносимо, – заметил мой новый знакомец, когда порыв ветра обволок нас дымом пылающего королевского гардероба. – Не перейти ли нам на наветренную сторону? Поглядим, что происходит там.
Мы обогнули костер как раз к прибытию длинной процессии ревнителей воздержания во главе с отцом Мэтью, этим великим апостолом, за которым шагали тысячи его ирландских последователей. Они принесли щедрую жертву огню: не что иное, как огромные пивные и винные бочки со всего света, которые прикатили через прерию.
– А сейчас, дети мои, – возгласил отец Мэтью, когда бочки были выстроены у самого костра, – один толчок – и дело сделано! Давайте отойдем в сторонку и будем смотреть, как Сатана сам расправляется со своим зельем.
Вкатив бочки в огонь, участники шествия послушно отступили на почтительное расстояние и вскоре могли наблюдать взрыв, выбросивший пламя до самых облаков и едва не поджегший небеса. Это вполне могло случиться, ибо здесь был собран мировой запас спиртных напитков, но, вместо того чтобы вспыхнуть безумием в глазах пьяниц, алкоголь сам взметнулся сумасшедшим пожаром, потрясшим человечество. Неистовствовало само естество того свирепого огня, который иначе обуглил бы миллионы сердец. Тем временем в костер летели бесчисленные бутылки драгоценных вин и языки огня лизали их, будто смакуя содержимое, становясь, как настоящие пьяницы, все веселей и необузданнее. Едва ли огню когда-нибудь еще удастся так утолить свою палящую жажду.
Сокровища прославленных гурманов: напитки, носившиеся по океанским волнам, медленно вызревавшие в солнечных лучах, долго сберегавшиеся в хранилищах земли, нежно окрашенные, золотые, багряные соки лучших виноградников, весь сбор токая – все это сливалось в общий поток с ядовитыми смесями дешевых бродилен и питало собою ненасытный огонь. Он взмыл гигантским столбом, почти касающимся небесного купола, смешал свой свет с мерцанием звезд, а толпа испустила восторженный вопль, будто сама земля радовалась избавлению от векового проклятия.
Но не все участвовали в ликовании. Многим казалось, что жизнь человеческая, лишившись кратких вспышек удовольствия, станет отныне совсем тусклой. Пока трудились реформаторы, мне удалось услышать приглушенные восклицания некоторых почтенных джентльменов с красными носами и подагрическими пальцами, а один достойный господин в лохмотьях, лицо которого напоминало давно погасший очаг, более откровенно и отважно выразил свое неодобрение.
– Что же хорошего в этом мире, – вопросил выпивоха, – если теперь уж больше не повеселиться? Чем утешится бедняк в горе и заботах? Что обогреет его сердце на холодном ветру этой неприютной земли? И что вы дадите ему взамен утехи, которой его лишаете? Каково теперь будет собираться старым друзьям у камелька без бутылки, которая подбодрила бы их? Прах побери эти ваши реформы! Теперь, когда навеки загублены добрые компании, честному человеку незачем и жить в этом тоскливом мире, холодном мире, равнодушном и подлом мире!
Эта обличительная речь вызвала громкий смех окружающих, но при всей несообразности чувства, в ней заключенного, я не мог не ощутить сострадания к одиночеству пьяницы, чьи собутыльники разбежались, и ни души не осталось у бедняги, с кем мог бы он выпить стаканчик-другой, да и распивать ему теперь оказалось нечего. Последнее, впрочем, было не совсем справедливо, ибо я заметил, что в решающий миг он все-таки успел схватить бутылочку бренди, откатившуюся от костра, и сунуть ее в карман.
Разделавшись с алкогольными напитками, реформаторы обратили свой пыл на поддержание огня всеми ящиками чая и мешками кофе на свете. У костра появились и виргинские плантаторы с запасами своих табаков. Все это добро, сваленное вместе, образовало подлинную гору и наполнило ночь ароматом столь острым, что, по-моему, и глотка чистого воздуха не осталось. Курильщиков эта жертва огорчила куда сильнее, нежели все, что наблюдали они до тех пор.
– Для чего мне теперь моя трубка? – проговорил пожилой джентльмен, раздраженно швыряя ее в огонь. – К чему мы так придем? Все сладостное и приятное, все радости жизни объявляются ненужными. Уж если эти глупцы реформаторы развели костер, так хорошо бы им самим в нем и сгореть!
– Терпение, – ответил убежденный консерватор, – в конечном счете так и будет. Сначала они всех нас сожгут на костре, а потом сгорят и сами.
Мое внимание перешло от всеобщих и продуманных мер очищения к тем разрозненным предметам, от которых избавлялись люди, таща их в костер. Иные случаи показались мне весьма забавными. Неудачник забросил в костер свой пустой кошелек, другой – пачку банкнот, не то фальшивых, не то просто не принимаемых банком. Нарядные дамы выбрасывали прошлогодние шляпки вместе с охапками лент, пожелтевшего кружева и уймой едва надеванных вещиц из модных лавок, сгоравших еще скорей, чем выходили они из моды. Череда жертв любви – старые девы, закоснелые холостяки, пары, опротивевшие друг другу, – несли на костер связки надушенных писем и восторженных сонетов. Наемный политикан, лишившийся средств к существованию, когда провалился на выборах, положил зубы в огонь – зубы у него были вставные. Преподобный Сидней Смит, пересекший для одной этой цели Атлантический океан, с горькой усмешкой предал огню некие облигации, оказавшиеся простой бумагой, вопреки жирной печати одного суверенного государства, которой они были скреплены. Пятилетний ребенок, отмеченный чертами преждевременной взрослости, типическими для нашего времени, побросал в огонь свои игрушки; выпускник колледжа – свой диплом; аптекарь, разоренный растущей популярностью гомеопатии, – весь свой набор микстур и порошков; врач – свои книги; священник – старые проповеди; воспитанный в старинном духе джентльмен – правила хорошего тона, некогда записанные им для пользы подрастающего поколения. Вдова, решившаяся на вторичное замужество, застенчиво швырнула в костер миниатюру покойного мужа.
Молодой человек, жестоко обманувшийся в своей возлюбленной, охотно отдал бы пламени изболевшееся сердце, но не знал, как вырвать его из груди. Один американский писатель, труды которого не оценила публика, бросил в костер перо и бумагу и отправился на поиски более достойных занятий. Я был несколько смущен, услышав, что некоторые дамы, весьма пристойные на вид, намереваются отделаться от своих юбок и кружев, присвоив себе платье, манеры, права и обязанности противоположного пола.
Я не могу сказать, удалось ли этим дамам привести в исполнение свою затею, ибо внимание мое вдруг было привлечено бедной, болезненной, полубезумной девицей, которая хотела броситься в огонь, пожиравший отбросы мира, восклицая, что она никому на свете не нужна – ни живая, ни мертвая. К счастью, ее остановил какой-то человек.
– Терпение, моя бедняжка! – сказал он, отводя ее подальше от пылких объятий ангела-разрушителя. – Будь терпелива и послушна воле Божией. Пока жива твоя душа, все может снова расцвести. Творения материи и человеческой выдумки на то лишь и годны, чтобы сгореть, когда прошло их время, но твой день – вечность!
– Да, – пролепетала несчастная в тихом отчаянии, сменившем собой лихорадочное возбуждение, – о да! И солнцу никогда не озарить этот день!
Теперь зеваки заговорили, будто решено бросить в костер все оружие и военное снаряжение, исключая только пороховой запас – уже утопленный в море, так как это безопасней всего. Новость вызвала жаркие споры. Филантроп счел это признаком надежды на золотой век мирной жизни, в то время как люди иного склада, видевшие в человечестве стаю псов, предвещали исчезновение стойкости, мужества, благородства, великодушия, поскольку, по их утверждению, эти качества питались исключительно кровью. Успокаивала их лишь твердая уверенность в том, что мир недолго просуществует без войн.
Как бы то ни было, но на костер, грохоча, въезжали большие пушки, гром которых издавна отождествлялся с гласом битвы: артиллерия Великой армады, осадный парк Мальборо, нацеленные друг на друга пушечные жерла Наполеона и Веллингтона. Костер, в который уже столько времени подбрасывали сухое топливо, разгорелся так, что ни медь, ни железо не выдерживали жара. Замечателен был вид страшных орудий смерти, тающих, как восковые игрушки. Армии всех стран промаршировали вокруг ревущего пламени под бравурные звуки военных оркестров, швыряя в огонь мушкеты и сабли. Знаменосцы, в последний раз подняв глаза на боевые штандарты, простреленные, изорванные, испещренные надписями в память одержанных побед, в последний раз молодцевато развернув полотнища на ветру, опустили знамена в костер, взвивший их к облакам. Когда церемония окончилась, в мире не осталось никакого оружия, разве что в каком-нибудь из наших государственных арсеналов завалялся ржавый королевский меч или иной воинский трофей времен революции. Разом загремели барабаны и запели фанфары прелюдией к провозглашению всесветного и вечного мира, возвещая, что отныне не кровью будет завоевываться слава, а род человеческий станет соперничать в наилучшем труде на общее благо, что в грядущем только полезный труд сможет называться подвигом. Эта счастливая весть разнеслась вокруг и вызвала неописуемую радость у всех, кого ужасала чудовищность и нелепость войн.
Но я отметил кривую усмешку на обветренном лице статного старого воина – судя по его шрамам и шитому золотом мундиру, он мог быть одним из славных сподвижников Наполеона, – который вместе с другими только что бросил в огонь саблю, полвека дружившую с его правой рукой.
– Так, так! – проворчал он. – Пусть себе провозглашают, что хотят, а в конце концов все эти глупости только добавят работы литейщикам и оружейникам!
– Неужто, генерал, – спросил я в изумлении, – неужто вы полагаете, что род людской вернется снова к прошлому безумию настолько, что опять станет ковать мечи и отливать пушки?
– В этом нужды не будет, – ответствовал с насмешкой некто, не познавший доброты и не веривший в нее. – Когда пожелал Каин убить брата своего, он недолго искал оружие.
– Посмотрим, – промолвил ветеран. – Тем лучше, если я не прав, но, не желая философствовать, я все же полагаю, что надобность в войнах куда больше, чем думают эти добрые господа. Ответьте мне: где же будут решаться все мелкие людские споры? И кто станет улаживать разногласия между странами? Поле битвы – единственный суд, который может заняться всем этим.
– Вы забываете, генерал, – возразил я, – что в наш просвещенный век Разум и Человеколюбие будут судьями дел человечества!
– Да, вот об этом я и впрямь забыл! – буркнул старый вояка и, хромая, пошел прочь.
Огонь меж тем питали предметы, что доселе считались еще более необходимыми для блага общества, чем оружие, уже сгоревшее на наших глазах. Группа реформаторов объехала весь свет, собирая инструменты, к которым прибегали различные народы для смертной казни. Дрожь пробежала по толпе, когда перед огнем появились эти орудия устрашения. Даже пламя вначале словно отпрянуло от них, осветив ярчайшим светом убийственную хитроумность их устройства, с достаточной убедительностью подтверждавшую смертельную несправедливость человеческих законов, применявшихся на протяжении долгих веков. Эти древние воплощения жестокости, эти ужасающие механические монстры, эти изобретения, которые, казалось, порождены были чем-то гораздо худшим, нежели обыкновенное человеческое сердце, эти предметы, таившиеся в сумрачных подземельях старинных тюрем, – все то, о чем испуганным шепотом повествовалось в легендах, теперь открылось взгляду. Топоры, заржавевшие от аристократической и королевской крови, большой набор веревок, обрывавших дыхание простолюдинов, – теперь все это было свалено в одну кучу. Приветственные крики встретили появление гильотины, которую подкатили к костру на тех самых колесах, какие возили ее по окровавленным улицам Парижа. Но громче всего зазвучали рукоплескания, вознося к далеким небесам весть о триумфе и искуплении земли, когда перед костром появилась виселица. Правда, путь реформаторам загородил человек, похожий на безумца, яростно хрипевший и пытавшийся грубой силой задержать их продвижение. Возможно, не покажется удивительным, что палач старался, как умел, спасти и сохранить тот инструмент, который давал средства к жизни ему и смерть людям куда более достойным, но особо следует отметить, что несколько человек совсем иного разряда – даже священнослужители, которым мир склонен вверять свои добрые дела, – приняли точку зрения палача.
– Остановитесь, братие! – возгласил один из них. – Ложно понятое человеколюбие ввело вас в заблуждение. Вы не ведаете, что творите. Виселица – орудие, данное нам свыше. Водворите ее с почетом на прежнее место, иначе миру будет угрожать немедленное разрушение и погибель!
– Вперед! Вперед! – выкрикивал глава реформаторов. – В огонь проклятое орудие исполнения кровавых человеческих законов! Как может закон поощрять добро и любовь, пока он воздвигает виселицы как свой главнейший символ? Еще одно усилие, друзья мои, и мир избавится от тягчайшего заблуждения.
Тысячи рук, превозмогая отвращение, взялись за виселицу и толкнули зловещее сооружение подальше в ревущее пламя. Виселица из жуткого черного силуэта превратилась в алые угли, а потом рассыпалась прахом.
– Отлично! – вырвалось у меня.
– Отлично, – согласился задумчивый собеседник, продолжавший стоять со мною рядом, однако в голосе его слышалось меньше воодушевления, чем можно было ожидать, – отлично, при условии, что мир сумеет соответствовать этому шагу. Мысли о смерти нелегко отринуть на пути от первородной невинности к той совершенной чистоте, которой, возможно, нам суждено достигнуть, когда мы завершим весь круг. Но, как бы там ни было, попытка сделана – и это прекрасно.
– Холодно! Холодно! – нетерпеливо возгласил молодой реформатор в победном порыве страсти. – Пусть говорит не только разум, но и сердце. Пусть человечество всегда совершает самые возвышенные, добрые, благородные дела, до которых оно способно додуматься в каждый из периодов своего созревания, на каждом шагу к прогрессу, и, без сомнения, эти дела должны быть безошибочны и своевременны.
Я не знаю, было ли то следствием возбуждения, вызванного зрелищем, или люди у костра действительно делались все просвещенней с каждой минутой, но они перешли к действиям, полностью поддержать которые я никак не был подготовлен. Например, некоторые бросали в огонь брачные контракты и заявляли, что созрели для более высокого, чистого и полного союза, нежели тот, что просуществовал от начала времен в форме супружеских уз. Другие спешили к подвалам банков и к сундукам богатых – все в этот урочный час было открыто любому желающему – и возвращались с грудами банкнот для оживления огня, с мешками монет, которые должны были расплавиться в жаре пламени. Отныне, утверждали они, добрые дела, без чекана и счета, сделаются золотой валютой мира. От сообщения об этом побледнели банкиры и ростовщики, а карманник, собравший обильный урожай в толпе, упал в обморок. Несколько бизнесменов сожгли свои книги, счета, обязательства, расписки и все подтверждения того, что им кто-то задолжал. Хотя куда большее их число удовлетворило свой реформаторский пыл, принеся ему в жертву малоприятную память о собственных долгах. Затем начались требования предать огню земельные купчие и возвратить всю землю народу, у которого она была отнята и несправедливо распределена между отдельными людьми. Иные пошли еще дальше и потребовали сделать мир свободным, как человек в первый день творения, незамедлительно уничтожив все конституции, законодательные акты, собрания указов и прочее, посредством чего человеческая изобретательность старалась закрепить весьма спорные правила.
Мне неизвестно, к каким действиям привели в конце концов эти требования, ибо как раз в это время происходили события, значительно сильнее взволновавшие мои чувства.