Текст книги "Пенаты"
Автор книги: Наталья Галкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Воплотил.
– А у вас водочки нет? Я бы рюмочку хлопнул.
– Вы пьяница?
– Нет.
– Торжественность момента возощутили? – Николай Федорович достал из буфета граненый графинчик с плавающими в прозрачной жидкости лимонными корочками.
Он выпил рюмку, следом вторую.
– Просто мне страшно стало.
– Чего боитесь-то?
– Я ничего не боюсь. Мне вас слушать страшно. Но вы говорите. Я слушаю. Я готов.
– Вы умный, но непонятливый молодой человек. По причине молодости непонятливый.
– Значит, пройдет. Состарюсь – и стану просто тупой. Извините. Я не про вас. Я просто так. Больше перебивать не буду.
– Когда меня потрясли идеи Федорова, я был еще младше вас. Совсем мальчик. Но я сразу решил: это мое, этим я буду заниматься всю жизнь. И у меня все получится. Что и вышло. Я уже работал в данном направлении не первый год, когда начал все чаше и чаше сталкиваться со смертью. И каждая встреча убеждала меня: мы должны ее победить, победить чудовище, прорву, величайшую несправедливость... Вы что-то хотите сказать?
– Для меня время идет как идет, потому что проживу я то ли двадцать пять, то ли шестьдесят; а ежели век мой будет – бессрочный, время потечет иначе? И пространство я свое, мне кратное, потеряю? Ой, то есть, конечно, потеряю, меня ведь зафигачат на Юпитер... а я из Вышнего Волочка... Нет, я не согласен! Я не хочу ни-ка-кой Галактики, на хрена она мне сдалась? Я хочу в Гатчину. Или в деревню Зажупанье. В худшем случае в Торжок. Это я для красоты сообщаю, для красного словца, я лично хочу только в леса, на берега рек, я маршруты люблю, но только не Земля-Венера! где даже стожка на пути не встретишь. Где по нужде не выйти в кустики. Не желаю воскресать, хочу в кустиках поссать.
Николай Федорович стукнул по столу, забрякали чашки, сахарница, щипчики, плескануло горячим чаем, озерцо растеклось по скатерти. «Ох, не люблю я скатерти, – подумал он, едва сдерживая улыбку, – клеенка лучше».
– Не могли бы вы помолчать, юноша? Что у вас за чертова привычка над всем насмехаться?!
Им обоим стоило великого усилия сдержаться: побагровевший Fiodoroff чуть было не выставил молодого наглеца за дверь, молодой наглец чуть не расхохотался ему в лицо, перекошенное комической гримасою водевильного персонажа, играющего героя греческой трагедии.
– Итак, я столкнулся со смертью. Зная, что собираюсь скрестить с ней шпаги. Я видел умирающего от рака крови тринадцатилетнего ребенка. Видел расстрелянных, повешенных, видел агонизирующих неделями полубезумных стариков и старух, видел юных, погибавших мгновенно, нелепо, безвременно.
«В морге, что ли, старичок подрабатывал?» – подумалось ему; он подивился собственному равнодушию, с коим внимал огненным речам Николая Федоровича; ему почему-то было глубоко наплевать на всех безвременно почивших, а также вовремя окочурившихся. Он сдержался еще раз – чтобы не зевнуть во весь рот. Он так мучился, управляясь с собственными челюстями, что пропустил целый период текста будущего нобелеата.
– ...и тогда меня осенило. Я создал подобие периодической таблицы, в которой коррелировались личные свойства, внешние данные и данные хромосом-тестов. Теперь я мог моделировать человеческие существа и повторять в живом материале тех, кто покинул нас, кого рука смерти...
Тут опять на него нашел беспардонный приступ зевоты, как назло, и, победив приступ, он опять пропустил часть текста, вынырнув на младенцах.
– ...первые пробы и ошибки натолкнули меня на мысль внедряться с коррективами в организм новорожденного и получать тем самым вживе тех, кого хочу повторить... ну, хоть Моцарта или Лермонтова.
– Да вы что?! – воскликнул он, разинув рот, с которого зевоту как рукой сняло. – А как же тот, в кого младенец должен был вырасти?! Или я опять недопонял? Вы, попросту говоря, гробите одного (сами не зная, какого) и вместо него воскрешаете своего любименького покойничка? Здорово придумано. И человека угрохали, и трупа нет; то есть вот как раз и есть живой труп!
– Это одно из возможных решений вопроса. В будущем мои последователи решат его иначе.
– Пожалуй, для первой беседы мне достаточно. Я хлопну, с вашего разрешения, еще рюмашку и пойду. Мне надо очухаться. Вы меня потрясли до глубины души.
Похоже, Николай Федорович его последней репликой остался доволен, воспринял ее как комплимент и глянул на собеседника с поощряющей улыбкой.
– И много у вас... пациентов?
– Достаточно. Должен признаться, у меня были и неудачи, точнее, удачи неполные.
– Например?
– Например, желая получить воскресших Пушкина и Достоевского, я получил как бы пародии на них... или шаржи... да вы их обоих видели: поэт и прозаик; они сюда в гости ходят.
– Я с ними кофе по-гречески пил... – вымолвил он, опешив.
– Кстати, о кофе по-гречески. Заходите ввечеру, мои друзья придут, ученые, если не боитесь, выпьем еще кофе по-гречески. Мой неудавшийся Достоевский мне кофеек-то подарил. Придете?
– Приду.
Он медлил уходить.
– А... женщины среди ваших подопытных были?
– Разумеется. Несколько неудач, одна удача.
Ему не хотелось спрашивать, но он спросил:
– Среди ваших неудач тоже имелись дамы из «Жизни замечательных людей»? Жорж Санд? Софья Ковалевская? Кавалерист-девица?
– Нет, вполне безвестные особы. Одна из моих неудач нам самовар принесла.
– В чем неудача-то? – спросил он, вздрогнув. – Такая симпатичная женщина.
– Да, и сходство полное. Неудача в том, что она помнит всю свою прошлую жизнь, а также смерть, тем и живет. Не может жить настоящим. Что вы озираетесь? Да, дом в идеальном порядке. Пирожки отменные. Цветы цветут. Но она... точно автомат. Не к тому я стремлюсь.
– Кого же вы называете удачей?
– Да Лару вашу, молодой человек. Никаких воспоминаний. Иточно такова, как та была. Девушка с ягодами, потерявшая жениха. Чудо, да и только. А как я имя подобрал? Ведь не без художества: Лара Новожилова. Вы хоть знаете, кто такие лары?
– Знаю, – отвечал он, выходя на бледно-желтый пляж и глядя на залив.
Глава тринадцатая
в которой кто спит, а кто и нет.
Он тут же уснул, не раздеваясь, не сняв даже тапочек, едва добредя до дома Маленького, свалившись в койку, как с перепоя. У него было счастливое спасительное свойство особо молодых и отменно здоровых: защищаться сном. Едва на бочок, волчок под кусток, и агу, не могу, баю-бай. Чем хуже, тем сон крепче, молниеносней, моментальней. Где полагалось маяться бессонницей, он спал без задних ног, храпел без зазрения, словно с громоподобным первобытнообщинным пещерным «хр-р-р!» улетучивались и страх, и тоска, и отчаянье, и тревога, не считая мелких неприятностей. К утру, освеженная храпом и умытая снами, избушка бытия поворачивалась к нему передом, и он, продрав очи, бестрепетно в нее входил, снова непобедимый дурак из сказки. Беды его пьянили, вырубали, усыпляли. А, поскольку он очень любил спать, он отчасти беды свои тоже любил, наркотические свои печали, снотворные свои неприятности.
Бессонницы знавал он только любовные, то есть почти деловые. Впрочем, порой не спал он и по работе: зачеты, отчеты, авралы. Видимо, поэтому в сознании его как-то соединялись и сопоставлялись понятия «роман» и «работа», ему было не расцепить сочетания «любовный аврал»; нечто принудительное, схожее с обязаловкой, мерещилось ему в амурных историях; брак отчасти представлялся в виде заводского конвейера, по которому, кроме чушек, гаек и шестеренок, плыли слова «бракодел», «браковщица», «задняя бабка», «разводной ключ». Он немного даже стеснялся любовных приключений именно из-за набивающего оскомину сходства их с производственным процессом, о котором напоминало многое, да почти всё: одинаковые слова женщин, клише свиданий, ритм скрипа железной сетки металлической кровати. В общем, неприятности были ему милее женщин. «Должно быть, я извращенец», – думал он.
Сны не снились, мелькнуло разве что лицо Николая Федоровича, да проплыли из ниоткуда в ничто протяженные плоские светящиеся полосы пляжей: песок, песок, полосы тростника и раковин, эхо отмелей, нети свея рифленого дна мелководья, испещренного танцующим рисунком солнечных отблесков, сплетенных еще в одну – несуществующую, бестелесную, бесплотную почти – сеть.
Лара лежала, закинув руки за голову, глядя в потолок. Комнатка исходила полусветом, уставленная охапками сирени, черемухи мелкими букетами лиловых, без названия, фиалок лесных. Она не могла остановиться, собирая цветы, жадничала и однажды чуть не угорела от черемухового аромата, превратившего ее комнатушку в маленькую самодельную газовую камеру для гимназистки.
Лара часто ощущала себя именно гимназисткой, не школьницей, ее это веселило, как всякая выдумка, но и смущало, подчеркивая инаковость, непохожесть, мучительную и неудобную. Она и так-то чувствовала отличие свое от подруг; ее оставляли равнодушными многие проявления жизни, столь существенные и полнозначные для них: затяжные мультфильмы с серьезной музыкой (например, про Кащея Бессмертного), первомайский и ноябрьский парады (она так тяготилась их длительностью, ожиданием у школы, тем, что парады состоялись при любой погоде, и, вместо того чтобы спать или читать, быть дома, надо было идти долго-долго вместе со всеми, чувствуя хлипкость осеннего пальто с вечно коротковатыми рукавами, пронзительность и хваткость балтийского ветра, нелепость фетровой шляпки с круглым затылком, маленькими полями, неудобной черной резинкой под подбородком, чтобы ветер шляпку не унес), вышивка по канве, игра в баскетбол на уроках физкультуры.
Она скрывала свои вылазки по выходным в Эрмитаж, где забиралась зимними голубыми утрами в египетские залы, куда никто не заходил так рано; сердце ее колотилось в соседстве с мумией. Ларе хотелось быть, как все, она старательно притворялась, хотя один раз ей пришло в голову, что ведь все разные, каждый сам по себе; может, каждый притворяется? И никакого «как все» не существует? И никаких «всех» в природе нет? Мертвая съемная скорлупка, маска карнавального зайчика или лисички из папье-маше, личина несуществующих чувств, обязательная, как школьная форма, без которой никогда нельзя прийти в школу? Кстати, в одевании школьной формы, в облачении в ее ритуальную шкурку ей мерещилось нечто почти пугающее; форма, отстиранная и отутюженная, казалась ей грязной, шерстила, колола кожу; одеваясь, она вздыхала, хмурилась, жмурилась. «Почему у тебя утром глаза на мокром месте?» – спрашивала мать, вплетая даре в косу черную ленточку. Ларе нравились синие, голубые, алые – черных она терпеть не могла. Некоторые хитрые девочки вплетали в косы коричневые ленты, что не поощрялось, но не преследовалось. Одну девочку чуть не исключили из пионеров за то, что она регулярно являлась в школу с вызывающе розовыми бантиками. Школьные страхи, которых у Лары было меньше, чем у многих (ее спасали природная веселость, ловкость, она гоняла на велосипеде, бегала быстрее всех, лихо выполняла упражнения на брусьях), отравляли ей осень, зиму и весну; а каково приходилось соседке по парте, нескладному неловкому существу, боявшемуся перекувырнуться через голову? Учительница физкультуры глядела на попытки кувырков с брезгливостью, осуждающе поджимала губы; всеобщее неодобрение и насмешки; Лара старалась отойти подальше и на все это не смотреть. Школу она терпеть не могла, кроме, конечно, «живого уголка» с птицами и лисой, буфета с пончиками и библиотеки. Дома было лучше несравнимо.
Она любила окружающие ее в доме предметы спокойной отраженной любовью: предметы принадлежали обожавшим ее дорогим родителям; мамина рука вытирала пыль со стола и картинных рам; голос папы, рассказывающий ей, болеющей, таинственные истории, взрослые книги и сказки, накладывался на дверцы шкафа, как борозды на патефонную пластинку. Ночные тени фантазий пропитали закоулки и углы.
У нее не было школьных романов, как у подружек, она скучала, слушая, как кто-то на кого-то глядел, где пробежал, какую записку прислал на перемене, ей все это было неинтересно. В Лару влюблялись, она знала, но отвечала разве что сияющей своей улыбкой, да и всё.
И вот теперь колдовство настигло ее, она почуяла обаяние притяжения, ей хотелось, чтобы он обнимал ее, ей нравились его губы, да вообще он весь целиком; оказывается, существовал целый мир желаний, называемый некоторыми любовью; она никак это не называла, названия страдали неточностью, лгали. Лара впервые почувствовала, как сильно действуют мелкие чары распущенных волос, коралловой нитки на шее, как разглядывал он ее запястья и босые ноги; она и сама увидела, что у нее, оказывается, есть щиколотки, икры, ощутила свою женскую прелесть, оценила возможность ею пользоваться. Вместе с тем ее это и смутило, словно ей хотелось, чтобы любили ее не за то, а за что-то другое. За что? Она глядела в потолок, хотела увидеть там ответ в виде развернутого плана школьного сочинения: а) за хорошую успеваемость; б) за легкий характер; в) за ум; г) за начитанность. Всё – глупость собачья. «Всё это не я», – думала она. Наконец, рассердившись на себя за неуместные поиски собственного совершенно ускользающего от понимания «я», Лара в сердцах уснула, не забыв распахнуть окно на сей раз, ибо черемуха с сиренью благоухали назойливо и невыносимо.
«Восприятие пространства как западни в произведениях современных художников и старых мастеров», – аккуратным иезуитским почерком вывел название будущей статьи Гаджиев; он привык писать по ночам, и его лампа с зеленым абажуром привычно горела на втором этаже одной из дач Академгородка в окне, обращенном в сторону залива. Лампа могла бы служить маяком; впрочем, одиноким рыбакам с лодок и армии любителей подледного лова гаджиевская лампа маяком отчасти и служила, не то что для уточнения курса, а для увеселения души.
– Адельгейда, – стучал в дверь Николай Федорович, – у вас свет горит, не спите еще? Завтра придут Гаджиев и Костомаров.
– Уже сегодня. Надеюсь, мне не надо ночью печь для них пирожки?
Пляжи отдыхали от людей.
Ночью пляжи расправляли свои песчаные, с неровными краями шкуры, впитывали нечеловеческое время дальних звезд даже в беззвездные ночи. Нейтральная полоса пляжей подпирала тесноту земных уделов, домиков, шоссе, дорог, троп, смешных заборов, но, по сути, по сокровенной сути своей, принадлежала дну, донному простору залива, моря, океана. Там, за затылком, толпился привычный лес, млела оседлость; но из-под руки можно было вглядываться в горизонт, чувствовать босыми ногами волну, уходящую из-под ног землю.
Помимо воли, взгляд от замкнутого пространства прибрежных нагромождений устремлялся туда, к воображаемой линии, удаляющейся по мере приближения, взгляд подчинялся силовым линиям поля впечатлений от океана, который – только заимей посудину, только поплыви, только поддайся зову! – который ждет.
Глубокий вдох после долгого взгляда вдаль. Вдохните воздух простора. Все пляжи прерывны, вы никогда не успеваете их разглядеть, вам явлен, не так ли, только клочок, всегда фрагмент, потому что вы то и дело отводите глаза, смотрите вдаль. Что там? Парус? Одинокий? Показалось? Или разглядываете стоящие одиноко на побережье дома счастливцев, видящих несуществующую линию между водой и небом ежедневно. Подвалы счастливцев заливает в прилив. Ураганный ветер продувает все щели их прибрежных обиталищ. Они не уплывут, в отличие от вас, на гипотетическом бриге в метафорическую кругосветку. И, однако, они счастливцы!
Когда-нибудь, дорогой, мы купим дом на берегу. На берегу чего? Не все ли равно. Когда-нибудь никогда где-нибудь нигде мы будем жить на берегу чего-то.
А пока по пляжу идет поэт Б., разумеется, с девушкой. Конечно, он читает ей стихи, уговаривает ее выкупаться прямо сейчас, ночью, лучше там, подальше, когда минуем дома, за каменной косой. «Как я завидовал волнам». Волн нет. Штиль. Вода холодновата. Все же не Черное море. Ингерманландия – это тебе не Таврида.
Романтическую прогулку несколько портит начавшийся внезапно за шоссе кошачий концерт. Голоса отчаянны, гнусны, настырны. Невозможно произносить лирические тексты на фоне кошачьего концерта. Однако поэт выходит из положения, заметив, что маркиз Маркизовой Лужи, видимо, носил фамилию де Карабас, и, высказав предположение, что в связи с заболоченностью находящегося за шоссе участка леса коты нацепили сапоги отнюдь не сафьяновые, а кирзовые либо резиновые охотничьи. Девушка смеется, она очарована поэтом, она согласна купаться, она согласна. Прогулка представляется ей поэтичной, тем более что она действительно гуляет с поэтом.
Поэту прогулка тоже представляется поэтичной, он видит себя с девушкой как бы со стороны, конечно же, они сегодня переспят; но прежде ему такие прогулки с девушками нравились больше, он думает о старости, его охватывает печаль, он обращается за помощью к линии горизонта, чье спокойствие и безразличие стирают вскоре всю печаль без остатка.
Глава четырнадцатая
Химические, алхимические и физические опыты на пляже, заканчивающиеся верчением волчков всех видов и фасонов. – Разница между наукой и колдовством, как ее понимает ученый.
Открыв глаза, он некоторое время лежал без движения.
Он всегда с трудом возвращался к действительности из сонного царства. Ему при полном бодрствовании свойственно было несколько отсутствовать, пребывая; по утрам отключка становилась заметнее – сливалась со шлейфом ночной отключки. Кое-как вернувшись, он вспомнил ночной разговор с Николаем Федоровичем и, нахмурившись, потянулся за «Беломором». Приснилось? Увы, нет. Легкая тень сомнения оставалась: что если собеседник его – всего-навсего безумец, маньяк, фантазер? Мелькали, мелькали тени, не всё следовало принимать за чистую монету... Но особо надеяться нечего, чутье подсказывало ему: в главном Fiodoroff не врал.
«Интересно, – усмехнулся он, – кого мимо меня в тумане пронесли? Кем младенец вырастет? Чьим призраком станет?»
Тут в соседней комнате Маленький распахнул окно и сказал:
– О! Час от часу не легче!
Он встал, потянулся и распахнул ветхую раму крошечной веранды. Странный гадкий дымный запах ударил в ноздри.
Солнце стояло высоко. Выцветшая даль, безмятежный выцветший залив, блеклый песок. Несколько поодаль, ближе к лачуге, разведен был костер, черный гнусный дым смешивался с паром из подвешенного на двух здоровущих рогатинах колоссального котла. Вокруг котла болтались, оживленно переговариваясь, Костомаров, Гаджиев и Николай Федорович. На песке расстелена была простыня либо скатерть, на ней расставлены бутылки, банки, пакеты. Поодаль укреплен на четырех жердинах тент – скатерть? простыня? – в тени коего отдыхали колбы, бутылки, склянки с разноцветными жидкостями и порошками.
Гаджиев и Николай Федорович вытащили из сарая за домом внушительных габаритов чан и поволокли его к воде. Следом шла говорящая непрерывно Адельгейда.
Появилась медленно бредущая вдоль воды босая Лара в лиловом ситцевом платье, с распушенными волосами, в соломенной шляпе. Гаджиев отвлекся от своих химических неясных изысканий, перестал на минуту химичить, дабы поцеловать Ларе ручку. И издали видно было: порозовели Ларины щеки в тени соломенной шляпы. Когда ее щеки залило таким цветным в блеклом, подернутом дымом пейзаже, он заметил: коралловое ожерелье надела. Неужели Николай Федорович не соврал про Лару? «Карл у Лары украл кораллы, а Лара у Карла украла кларнет», – сказал Маленький, появляясь на веранде, словно мысли его прочитав.
– Как вы считаете, – спросил он Маленького, – похожа Лара на привидение?
Маленький ответил не сразу.
– Лара? – переспросил он после незначительной паузы. – На мой взгляд, из всех присутствующих, включая нас с вами, именно Лара напоминает привидение в наименьшей степени. Она очень даже настоящая.
– А мы поддельные? – спросил он с превеликим любопытством, будто впервые разглядев Маленького.
– Поддельные картины бывают. Называются – подделка. В отличие от оригинала. Выдающие себя за таковой копии.
– Ага, ага, картины поддельные, бриллианты и паспорта фальшивые, шиньон накладной, зубы вставные, цветы искусственные, смех неестественный, карты крапленые, письма подметные, – это я знаю. А мы, мы какие?
– Суррогаты. Симулянты. Какая разница.
– Вы не в курсе, чем заняты наши липовые ученые? – спросил он, стараясь спрашивать повеселее. – Красильня у них? Травильня? Морильня? Алхимический цех? Не утаите, скажите по секрету, как подставное лицо подставному лицу.
– Понятия не имею, – отвечал Маленький, обретая обычную нескладность и беспечность. – Сейчас пойду спрошу. Народ мудреный, может, любовный напиток гонят или производство ядов наладили.
– Я знал одного шамана, который вываривал в моче сушеных мышей, добавлял шляпки мухоморов и еще кой-чего, рецепт не помню, то ли кабаньи яйца, то ли свиной хрен. От чего-то очень помогало. От чего, тоже запамятовал.
– Думаю, от импотенции, – предположил Маленький, выходя. – Или от всего. Хотя, чтоб от всего, мухомора мало. Стрихнин желателен.
Гаджиев плесканул в котел дряни из бутылки. Дым повалил нещадно. Лара зажала нос и поспешила ретироваться. Когда она поравнялась с домиком-пряником, он окликнул ее из окна. Лара не спеша подходила, Николай Федорович рысцой слетал в сарай за двумя сосудами типа бутылей; Адельгейда спорила с ним, ей не хотелось, очевидно, с бутылями расставаться, видать, она мочила в них бруснику или готовила пьяную вишню. Пока Адельгейда и Fiodoroff препирались, Костомаров набухал в бутыли воды, а Гаджиев маленьким черпачком стал сыпать в воду порошки из разных пакетов, баночек и скляночек.
– Доброе утро, – сказал он нарочито непринужденно, – что вам, милая барышня, снилось? И чем это заняты научные работники? Тараканов будут морить?
– Давно уже день, – отвечала Лара, пустив в ход свою блистательную улыбку, – и ничего мне не снилось, я не спала. Я тоже спросила, чем они заняты. Опыты, говорят, проводим. Я спрашиваю – какие? Сначала, говорят, химические, потом алхимические, потом физические проведем. Шутят, должно быть.
– Какие шутки, весь пляж провоняли, не продохнуть.
– Я пойду на дальний пляж, – сказала Лара, глядя ему в глаза. – Пойдемте со мной.
И опять он испугался. Он ее боялся. Он, со столькими евиными дочками имевший дело, ее, школьницу, боялся.
«Несовершеннолетних не совращаю, – начал он твердить про себя, но сам себя мысленно перебил: – Это нынешних не боюсь, а тогдашние, видно, сильно отличались, оттого труса праздную. Лара из «Пенат»; лара из пенат!»
– Вы побледнели, – она лукаво усмехалась. – Что так? Вам плохо? Дыма не переносите?
– Дым не стыд, глаза не выест.
– Что за глупости, – сказала Лара, осердясь, – это вы меня должны уговаривать, а не я вас, и побаиваться следует мне, а не вам.
Он покорно пошел за ней.
– А где ваше полотенце? И подстилка? И плавки? Нет, не возвращайтесь, плохая примета, идемте так.
Он озлился и чуть было не сдерзил, хотел сказать: нет полотенца, не моюсь никогда, чтобы комары не кусали, в качестве подстилок предпочитаю особ противоположного пола, а плавки потерял в прошлом году, купаюсь нагишом. Он любой бы так и ответил. Но Ларе не мог. Она отличалась от прочих совсем не возрастом... «То есть как раз возрастом, – подумал он, вздрогнув. – Сколько ей лет-то? Год за три, как на Севере? За пять? За десять?»
– Вас знобит? – спросила Лара.
– Переспал, – ответил он.
Она не спросила – с кем, как он ожидал; ей и в голову не пришло.
– В среднем, – сказала она, – мы выспались. Я не спала, вы переспали.
– Анекдот про «в среднем» слыхали?
– Нет.
– Ну, в колхозе читает лектор лекцию, употребляет выражение «в среднем», спрашивает, знает ли кто-нибудь, что это такое? Все молчат, одна старушка руку тянет. «Ну, говори, бабушка, неужели знаешь?» – «Как же, милок! Дашка живет с председателем, Машка живет со всеми, а в среднем и я проститутка».
Он сказал «проститутка» по цензурным соображениями. И залился краской. Последовал серебристый смех Лары.
– О-ха-ха-ха, хо-хо-хо, кто ж такие анекдоты барышням рассказывает!
Он тащился за ней нехотя, увязая в песке, она щебетала, кокетничала, он отвечал невпопад. Ему казалось, они идут несколько часов, вечность, не дойдут никогда.
Легкое марево заколыхалось перед ними, вспышка полыхнула по соснам, перескочила на марево, и из центра сгустившегося в прозрачный туман дрожащего воздуха стало проступать сперва окно, потом второе, потом марево превратилось в дом-близнец.
Они остановились, взялись за руки.
– Мираж... – прошептала Лара. Они глядели, зачарованные.
Гулкий глухой взрыв сдетонировал за их затылками, там, откуда они пришли. Слабой волной воздушной овеяло со спины. И возникший перед ними на некотором отдалении призрак дома-близнеца медленно, как в кино, взорвался, разошелся на куски, взлетел на воздух, часть его воспарила, и обломки, левитируя ужасающе неспешно, неторопливо и картинно, пали на осевший фундамент. Вместо марева туча пыли оседала, рея, длилась, скрывала даль.
Вскрикнув, Лара бросилась обратно, он за ней, они бежали, задыхаясь, и снова пляж казался бесконечным, бег на месте из дурного сна. Наконец, они взбежали на дюну. Дом-близнец стоял целехонький.
Смеющиеся ученые и сердитая Адельгейда. Установленные на треногах оптические приборы, нацеленные ему и Ларе в лицо.
– Шутка, – сказал Маленький, сидящий возле домика-пряника на песке. – Серия химических прошла, физические в разгаре.
– Какая, однако, гадость эта наука! – воскликнула Лара. – Дурацкая шутка-то.
– Как в анекдоте, – откликнулся он, – дурак ты, боцман, и шутки твои дурацкие.
– Не рассказывайте, пожалуйста, ваш казарменный анекдот.
– Откуда вы знаете, что он казарменный?
– Предположение. Мы возвращаемся?
– Мы уже вернулись.
– Я не про это. Мы идем на дальний пляж?
– Нет, увольте, я не пойду.
– Кто вас только воспитывал? – Лара рассердилась и удалилась, сказав напоследок:
– Мне иногда кажется, что только я и нормальная, остальные оставляют желать.
– Это дурной знак, – сказал он ей вслед, – пора к психиатру.
– Ей кажется то же, что и мне, – заметил Маленький.
Лара была уже у дюны.
Он сидел рядом с Маленьким, наблюдая, как Костомаров с Николаем Федоровичем снимают с постамента штуковину типа теодолита и заменяют ее громадным коромыслом, укрепленным на оси. На один конец коромысла нацеплена гирька, на другой – модель самолетика. Гаджиев раскладывал по пляжу листы фанеры.
– И три листа фанеры, – бормотал он.
Разложив фанеру, Гаджиев открыл стоящий посреди пляжа зеленый сундук и стал вытаскивать из него волчки: маленькие, обычные, огромные. Гаджиев укладывал по два волчка на каждую фанерину, возвращался за новыми волчками. На некоторое время он отвлекался: пошел на кухню, выпи залпом три стакана гриба из трехлитровой банки, затянутой марлёю, сделал бутерброд с луком и вернулся к Маленькому.
Ученые запускали волчки, бегая от фанеры к фанере. Самолетик уже летал по кругу, точно маленькая карусель. Наконец, все волчки были запушены, в воздухе воцарилось гудение волшебного улья. Глаз не оторвать. «Беломорина» у него в пальцах погасла. Стоило одному из волчков замедлить ход, его запускали снова. Всё, вместе взятое, напоминало цирковой аттракцион.
– Цирк бесплатный, – сказал Маленький, вставая с песка.
Воздух дрожал, нагретый летний воздух.
Ему стало казаться, что несколько сосен отодвинулись, переместились, что куст у ручья передислоцировался и тянет за собой еще один куст, что камни, на которых частенько сиживала у воды Лара, смешаются, что вся округа пришла в движение, полоса песка стала уже, дюна выше.
– Посмотрите на ту сосну, она движется.
– Вы перегрелись, – отвечал Маленький. – Не ходите с непокрытой головой по такому солнцепеку.
После чего Маленький взобрался на крутое перекошенное крылечко и скрылся в домике-прянике, так трахнув дверью, что ближайший волчок сверзился с фанерины и утих, трепеща, в песке. Гаджиев водворил волчок на место и привел в действие.
Он спросил у Гаджиева, поскольку тот оказался поблизости:
– Неужели это научные опыты?
– Разумеется, – отвечал тот.
– Чем они отличаются от циркового аттракциона?
– Отсутствием зрителей.
– Я не в счет?
– Вы единственный в настоящий момент.
Вид у Гаджиева был утомленный, лысый череп покрыт испариной, ее приходилось ученому промокать постоянно, используя в качестве промокашки то кепку, то платок.
– Когда мой знакомый шаман камлал и каслал, он уставал, в точности как вы, даже лоб промокал тем же жестом. Скажите, с точки зрения ученого, наука сильно отличается от колдовства?
– Сильно, – отвечал Гаджиев, то ли осклабясь, то ли оскалясь, – ваш шаман промокал лоб, а я лысину; отличие не просто пространственное, но корневое, качественное.
И он убежал к дальнему детскому полосатенькому обшарпанному волчку, замедляющему жужжание и вращение свое.
Маленький позвал обедать, после обеда молодой человек снова уснул как убитый (волчки жужжали за окном, самолетик угрожающе летал по кругу), проснулся к вечеру с неприятным чувством тревоги – вспомнил, что приглашен Николаем Федоровичем на кофе по-гречески. Идти не хотелось. Поэтому он поднялся и пошел.