Текст книги "Сказки для сумасшедших"
Автор книги: Наталья Галкина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Всех приглашенных приводили в здание еще днем, некоторых к вечеру втаскивали со двора в окна. От одного негра Комендант зубами скрежетал, не понимая, каким образом просачивается он, такой явно окрашенный, подчеркнуто не местный, в помещение уже два Новых года подряд.
Основная осада начиналась в восемь, перед концертом и танцами; к десяти отчаявшиеся войти переставали топтаться у двери и лезть в нее, посты снимались, и дверь запиралась, тогда угроза переносилась для Коменданта в здание; осада длилась не снаружи, а изнутри.
Концерт и танцы отличались, от обычных только большей эйфорией и количеством пребывающих слегка навеселе: маскарад обычно открывался шествием между десятью и одиннадцатью, чтобы к полночи достичь апогея. Слова «апофегей» еще не было. Офигевать – офигевали, офигение в Тавриде, это да; одна аглая, придерживавшаяся лексикона замуханских Василиев, сказала жениху: «Я омудела», – но тот, зная свою невесту и будучи умным человеком, просто объяснил ей значение термина, и ее не постигла участь Кузи, расставшегося с невестой, как известно, из-за гипотетических летающих коров.
Желающие танцевать – вовсю танцевали; три оркестра играли, сменяя друг друга, в Молодежном зале: приглашенный джаз, квартет Печкина (чемодан с палкой от швабры и натянутой веревкою вместо контрабаса: контрабасист исполнял свою партию в кожаной перчатке, но и в перчатке умудрялся о бельевую струну мозоли набивать; банджо в руках Печкина, у него же в зубах дуделка, патрон от лампочки; скромная мандолина и ударник с серией ударных, как-то: батарея бутылок с разным количеством воды, три ящика разного размера, деревянных, полено, веник плюс бочонок и приставленный ко всей вышеупомянутой утвари всегда улыбающийся ударник; говорили, на печкинские концерты ходят консерваторские и особенно млеют именно от ударника, периодически, ко всему прочему, выкрикивающего лозунги вроде: «Не втирай мне пенсне!» или: «Не тарухай, Василий!») и небольшая компания ряженых, являющая собою ансамбль старинной музыки: виола да гамба, маленькая гитара, флейта и фисгармония, с гитарой Золотко, конечно.
В воздухе на тросе между двумя противоположными галереями висел магический кристалл зеркального граненого шара, вращавшийся медленно и неотвратимо под неусыпным оком прожектора, меняющего цветные светофильтры; калейдоскопная россыпь разноцветных бликов делала пространство еще головокружительней и нереальней.
Буфет оживленно торговал в розлив; аглаи, аделаиды, алевтины и аделины слетались к его стойке, мухи-сладкоежки, на эклеры, корзиночки, буше и глазированные полоски; Василии держались своей винно-водочно-пивной линии.
Кинозал давал последний в году киносеанс: кинолюбители смотрели «Тени забытых предков».
На галерее вновь возникла стенгазета, снятая было днем по приказу ректора, увидевшего в ней неподобающие выпады против корифеевсоветского искусства. Первая часть газеты посвящалась монументальным скульптурам (авторы Утепыч и Анизер) для парка культуры и отдыха. Среди скульптур, в частности, изображалась конная статуя Шульженко (материал– прессованный каракуль) для танцплощадки, она сильно напоминала Медного всадника, змея под копытами жеребца выглядела в разрезе как колбаса средней жирности и снабжена была надписью «Джаз». У пруда парка стоял монумент рыбаку; возле гигантского рыболовного крючка пролетал вот как раз маленький авиалайнер. Центром куртины служила статуя «Изобилие» (материал – дутый брезент), огромная грудастая бабища, выше деревьев раз в пять, вываливала товары недвижной дугою из мешка. Памятник шахтеру (материал – жатый желудь) тыркал колоссальным отбойным молотком диаметром с останкинскую башню в середину маленькой площади, отчего в асфальте красовались реалистические трещины, молнии подобные; и так далее. Вторая часть газеты изображала вернисаж, центром коего являлся так называемый «двуптих», первое полотно «Ушел», второе «Пришел», посвященное морально-этической, а именно блудному отцу, прошлявшемуся лет десять; композиция повторяла хрестоматийное, фигурировавшее во всех отрывных календарях «Вернулся».
Танцевавшие в зале, равно как и оркестранты, постепенно утихли, остановились, услышав приближавшиеся звуки саксофона и барабанов: снизу, из вестибюля, слившись из двух ручейков двух лестниц правого и левого крыла общежития в единый поток, двигалось к Молодежному залу карнавальное шествие.
Впереди, в цветастой юбке, алой шали, в парике угольно-черном до пояса, в чернющей полумаске, широким шагом шла пританцовывающая цыганка с саксофоном, именно с саксофоном, а не тромбоном, сюрприз, и заливался саксофон, би-бью-би-бью-ба-да, ба-да, ба-дам; а следом, выворачивая из-за угла, уже сопровождаемый зрителями, вышедшими из кинозала, ворох цвета, приплясывающие в такт саксофону, сияющие глазами в прорезях масок – ряженые!
Непосредственно за саксофонистом шли две голубые балерины, темно-синие трико обтягивали такие стройные и длинные ножки, что даже дамы ахали, заглядевшись; юбочек крахмального тюля, многослойных балетных пачек был мизер, только задики прикрыть; низкие лифы, облегающие до локтя точеные руки темно-голубые перчатки, синие страусовые перья на шляпах, – Люся с подружкой, их узнавали и под масками по статности и танцующим походкам, богинь из богинь.
За ними вчетвером, шире шаг, – Рабочий, Колхозница, Серп и Молот (Рабочий и Колхозница – два дипломника дюжих со скульптуры, Серп и Молот– две маленьких первокурсницы в клееных картонных конструкциях). Карлик из ларька превратился в карлика из сказки; его, как юного пионера, держали за руки вальяжный Римлянин, в простыне, сандалиях на босу ногу, лавровом венке набекрень, и Гречанка с золотым конским хвостом волос, тоже в сандалетках. Четыре черных козла с барабанами, несомненно глумясь, вели робота, хотя он шел сам, он был гвоздь программы, Железный Феликс, вместо башки череп, на черепе фуражка, френч и галифе, лампочки в глазницах, осторожно, пешеходы, на нашем маленьком светофоре чаше всего красный свет, и ведь пел, пел, родимый, вразрез волне и саксофону пел: «Эх, хорошо в стране советской жить!»
Следом поспешали кустодиевская купчиха, – разумеется, Лили, такой бюст никаким костюмом не замаскируешь, алый Шут, даже маска красная, с лютнею (пока не запел, никто не узнал), экзотический Шаман с бубном, Калиостро, что и значилось на плаще, Василиса Премудрая, что и значилось на кокошнике, Маг в остроконечном колпаке, две Русалки с фавном, три Снегурочки, Дед Мороз с мешком, Петр Первый под ручку с Софьей Перовской, обвешанной гранатами и пистолетами, на муфточке надпись «Динамит», нимфа, нимфетка, Арлекин с Коломбиной, Вождь краснокожих, привидение, Факир и прочие романтики времен развитого социализма.
Шествие стало стекать по мраморной лестнице в зал, сделав паузу на серединной площадке, во время остановки цыганка исполнила на саксофоне «Очи черные», подхваченные оркестрами внизу. Ряженые уже спустились вниз, когда наверху лестницы возникла фигура высокого человека в цилиндре, длинном черном плаще и белых перчатках; он простер руку, и туг к нему присоединился незнамо откуда взявшийся гигантский Кот.
– Я та сила, – громовым голосом произнес некто в цилиндре, хотя при появлении Кота был узнан он всеми, узнан в качестве маски, разумеется, – что вечно хочет зла и вечно творит добро!
– Воланд! – крикнули снизу.
Как по волшебству, подбежали к Воланду и Бегемоту гражданин в клетчатом пиджачке и картинно прихрамывающий рыжий в черном трико, ведшие за руки обтянутую трико телесного цвета Изюминку в алых туфельках и бархатной полумаске, изображавшую, конечно же, Геллу.
Они уже приготовились спускаться по левой ветви лестницу когда на правой показался улыбающийся Мастер в сером больничном халате; он был без маски, Покровский.
– А где же Маргарита? – крикнули из зала.
– Королева бала сегодня на бал не придет, – отвечал Воланд. И сквозь разочарованное «о-о-о-о...» послышалось снизу, с лестницы, спуска краткого в музей:
– Я здесь!
И стройная женщина в плаще с распушенными темными волосами вышла в зал и глядела вверх на группу Воланда.
– Вот это да! – вскричал Кот и махнул лапой оркестрам, которые и грянули чохом: «В си-реневом саду жу-жжание шмеля!..»
Вся компания двинулась вниз, к Маргарите, в толпу на дне зала.
Танцуя в полутемном просторе, подсвечиваемом лампионами с елки и метущимися разноцветными бликами зеркального шара, легко было говорить о своем, потому что соседи были заняты собственной беседой, вокруг каждого имелось автономное пространство со своей акустикой, почти звуконепроницаемое; улей гудел, не слыша друг друга. На несколько мгновений все отхлынули к стенам зала и к елке и остались там дольше, чем собирались; оркестры, еще раз объединившись, заиграли вальс, и первой паре позволено было открыть бал-маскарад в свободном прямоугольнике зала под аплодисменты и возгласы расступающихся: Воланд с Маргаритой пересекли по диагонали огромный прямоугольник, чтобы потом потеряться в сонме танцующих, в мелькании всех и вся. И тогда, когда остались они одни, открывая бал, в каре ряженых и неряженых, и позже, в акустическом феномене пространства танцующей пары, было у них время говорить и слушать. Глядя в голубиные прорези полумаски, Воланд и сказал:
– Глазам своим не верю, голубушка; во-первых, у вас ведь был другой костюм поначалу; во-вторых, что с вашими волосами? где ваша темно-золотая прическа? вы выкрасились, что ли, по случаю новогоднего вечера? преодолев отвращение к косметике?
– Что мне оставалось делать? Маргарита должна быть чернокудрой, – отвечала она.
– А почему вы решили сменить костюм?
– Конечно, из-за вас, когда поняла, что вы оденетесь Воландом. Я и Покровского подговорила, и Азазелло с Коровьевым, и Изюминку.
– А Кот?
– Кот – случайное совпадение. Он мог бы гулять по залу сам по себе, как собирался. Что вы так смотрите на меня?
– Просто на работе, в музее, вы прячетесь за очками, строгим костюмом, играете роль синего чулка; а сейчас видно, какая вы красивая... и вообще другая.
– Однажды мне это уже говорили. Один юноша преподнес мне букет сирени с таким же текстом. Знаете, я выпила для храбрости и, по-моему, пьяна изрядно от рюмки коньяка, правда, рюмка была большая, а я, вообще-то, не пью. А выпила я потому, что мне хотелось сказать вам кое-что, но сказать только на сегодняшний вечер, завтра вы забудете, и я забуду, и все будет как прежде. Если вы дадите мне слово, что все будет забыто, а вы его дадите, я скажу, как собиралась.
– Честное слово. Что бы я ни услышал.
Полумаска оттеняла ее пылающие щеки, длинные черные волосы разлетелись по плечам, плащ развевался, обметая бликующий воздух. Всплеск ее плаща, всплеск его плаща: вальс.
– Я собираюсь говорить с вами о любви. Нет, не о своей, хотя, будь вы моложе, будь все хоть чуть-чуть иначе, я бы призналась вам, не скрою, какое притяжение к вам ощущаю. Но речь сейчас не обо мне. Алексей Иванович, ведь я знаю, кто вы.
– Что?
– Я – воспитанница, приемная дочь женщины, которая вас очень любила. Не перебивайте меня. Я сама все время буду сбиваться. Я очень много слышала о вас, вы были легендой, удивительным существом из другой жизни, я видела даже вашу фотографию в молодости, там вы совсем иной, но узнаваемы, у моей приемной матери была ваша фотография, но – она умерла в прошлом году – она велела мне перед смертью некоторые бумаги сжечь, и вашу фотографию тоже, и я сожгла.
– Господи, Аделаида Александровна, о чем вы говорите? не путаете ли вы меня с кем-нибудь? какая женщина? кто? я ничего не понимаю.
– Да вы ее едва знали и не замечали вовсе. Она была влюблена в вас без памяти в юности. Но у вас был роман с вашей царицей, с вашей богиней, где вам было заметить маленькую переводчицу, не блиставшую красотой, плохонько одетую... и так далее. Потом вас арестовали как немецкого шпиона, вы исчезли. Моя приемная мать горевала и убивалась, но война началась, ваша история потонула в смертях и взрывах, как в буре. К концу войны моя приемная мать была военной переводчицей в чине лейтенанта и должна была участвовать в важных переговорах; совершенно случайно встретила она вашу бывшую возлюбленную, подошла к ней, заговорила о вас, они вспоминали вас весь вечер, полночи, а утром моя мама пошла в Большой дом и подала запрос: где вы? что с вами? еще человек приличный, как ни странно, в окошечке сидел, запрос не хотел у нее брать, все повторял – вы ж такая молоденькая; но она настояла. Из-за этого запроса ее и арестовали, суток не прошло. Она провела в лагерях десять лет.
– Должно быть, я ее вспомнил. С ума сойти. Я ничего не знал.
– Иногда я думаю, она подала запрос по наивности, от вспыхнувшего вновь чувства, а иногда – знала: арестуют, хотела участь вашу разделить. Она вас увидела мельком, когда зашла ко мне в музей. Спросила, кто вы, как вас зовут. Я ответила. У нее лицо было такое, она засмеялась. Она мне ничего не объяснила тогда, для меня рассказы о вас и вы сами не совпадали. Только умирая, в больнице, она велела мне сжечь бумаги из одного из ящиков, бумаги, которые десять лет прятали соседи. Так я увидела вашу фотографию и поняла, что вы и есть – тот, из-за которого ее арестовали.
– Почему вы рассказываете мне это сегодня?
– Потому что не решалась раньше. Потому что вы дали мне слово: завтра все будет забыто. Это не моя тайна. Но отчасти ваша. Потому, что вы Воланд, а я Маргарита сейчас. Нет, подождите. И еще потому, что вы решили пойти на бал. Я ведь видела, какой вы. Мне кажется, ваша бывшая возлюбленная поступила с вами вероломно. Уж я не говорю об отчизне милой. Мне хотелось, чтобы вы знали: была одна душа, проведшая десять лет в аду только за то, что любила вас вприглядку, как душе и положено. Мне казалось, вы слишком далеко зашли в... отчаянии, что ли; рассказ мой должен вас отрезвить. Вообще-то отрезвить сегодня надо меня. У меня голова кружится.
– Это от вальса, – сказал Воланд, целуя ей руку.
– Не все то дрянь, что женского полу, родина ли, любимая ли, нелюбимая ли, – сказала она, сверкая глазами в раскосых прорезях, – весь мир не может быть дрянью, в нем есть великие души, хоть они незаметны, дрянь виднее, в нем есть истинное, иначе этот пресловутый мир давно бы отправился в тартарары. Господи, как это люди пьют запоем?..
Всплеск двух плащей, уносимых ветром.
– Нужно ли стремиться излечить того, кто уже мертв или, по крайности, безнадежен? – спросил он.
– Пусть излечение невозможно и утешения никому нет, все равно: человек должен видеть свет, различать свет, знать, что существуют и истина, и добро, пусть не для нас, пусть сами по себе, но и в нас, – а иначе он продался сатане. За вашу душу сатана уже получил отступного, это и помните, а все прочие мои слова забудьте.
– Ох, Маргарита, – сказал Воланд, – вы истинная королева бала. Что это вы сатане толкуете про сатану?
– К тому же, – продолжала она, встряхнув головою, отчего волосы переплеснулись с плеча на плечо волною, – ваша-то богиня, да я ее просто ненавижу, ведь получила вас всего, целиком, вы спали с ней, где и как хотели, а мою-то, бедную, небось конвоиры насиловали или уголовники, а если сильно повезло, сама уступила истопнику, когда отрядили ее в прачки. Я сейчас упаду, у меня все кружится.
– Вы хоть закусили свой коньяк сухарем?
– Ни боже мой. Я и пообедать не успела.
– Пошли в буфет, – решительно сказал Воланд, подхватывая Маргариту под руку, – к бутерброду.
– Меня наизнанку вывернет.
– Ничего с вами не будет от одной вашей рюмки. В себя придете. А даже если и вывернет.
Он потащил ее по лестнице наверх. Встречные расступались, улыбаясь любимым героям своим.
Подскочил всепонимающий Кот – уже в буфете:
– Хотите со двора снежку принесу на блюдечке, ушки королеве растереть?
– Неси! – сказал Воланд.
А в зале веселились – дым коромыслом.
Танцевали. Ах, как танцевали! Летали блики разноцветные. взад-вперед ходил Железный Феликс, фуражка на черепе набекрень; в карман френча чья-то недобрая рука сунула ему брошюру Ленина слоновой кости дежурную брошюру с красным заголовком: «Лучше меньше, да лучше». Черные козлы с барабанами так вокруг Железного Феликса глумливо и сновали. Серый сигаретный дым плыл с галереи. Кайдановский, на секунду отрезвев, представил себе месмахе-ровский музей с его блaгooбpaзиeм, тишиною, бесценными экспонатами; а мы-тo, мы-то окурки на мраморный пол, как пьяные матросики! его протрезвевшему взору представился пляс над усыпальницей Спящей огромным бесовским действом, самодельным шабашем.
Часы били двенадцать; с последним ударом на эстраду приглашенного оркестра вскочил Петр Первый с граненым стаканом в деснице и возопил громоподобно певческим украинским баритоном Сидоренки:
– Адмиральский час пробил! пора водку пить!
И действо возобновилось с удвоенной силою.
– Сейчас, – сказал Явлову его сотрудник в униформе Мага, – я их маленько потрясу, глядишь, и твой подопечный в осадок выпaдет, а с ним – наудачу – и еще кто-нибудь. Ты беруши-то вoзьми, заткни уши либо сходи в буфет прохладись, только не перепейся, а то я и тебя ненароком в гипнотический транс введу, вдруг ты с трансом в приступ импотенции войдешь? тебе еще твою красотку обрабатывать.
Странных, ох, странных наук сотрудника привел на новогодний вечер Явлов. Завладев микрофоном отправившегося отдыхать все в тот же буфет оркестра старинной Музыки, заговорил Маг с веселящейся публикой, сперва noздpaвил, потом пошли повторяющиеся наборы слов, потом почти нapacneв, взяв некий pитм, потом ритм подхватили, почти нexoтя, два других оркестра, и пошел механический неостановимый пляc, а Маг продолжал шептать в микрофон.
– Все в порядке? – спросил Воланд Маргариту в буфете.
– Cnacибo, вроде прошло.
– Дух Пастернака меня по имени назвал – и это тоже были вы?
– Нет, – отвечала она с внезапной дрожью, – это был дух или то, что вместо него приходит. Я так испугалась тогда, чуть в обморок не хлопнулась, сердце зашлось.
– Ну, вот, такая храбрая, коня на скаку остановит, в обморок.
– Коня не пробовала, может, и могу. А коньяк – нет.
– А я, с вашего позволения, выпью.
Воланд вернулся от буфетной стойки с граненым стаканом, налитым до половины прозрачным.
– Кончился коньяк, – сказал он, – придется водку. Она смотрела, как он пьет.
– И потом я вас под ручку домой потащу?
– С полстакана водки? окститесь, что вы; никто не заметит. Идемте в зал.
Не спеша повел он даму свою под локоток по галерее.
– Все возвращаются оттуда пьянчужками? Мама тоже любила выпить время от времени.
– Я не пьянчужка, – сказал Воланд. – Кто как может, тот так и возвращается. И мама ваша пьянчужкой не была. Скажите, как ее звали?
В зале уже чуть не строем танцевали, Маг выкрикивал заклинания, легкое свечение пронизало воздух, в воздухе, трепеща крылышками, появилась встревоженная мечущаяся Ка, зал сотрясало, толпа перебегала, танцуя, из одной части зала в другую; в опустевшей половине появилась ночная богиня Тривия с тремя главами, с тремя факелами, со сворою псов, разгневанная, сверкающая глазами.
«Браво, браво!» – закричали, аплодируя, свеженькие зрители сверху, только что пришедшие из буфета. – «Лучший костюм! приз за лучший костюм!»
Огромный Кот бросился к Тривии, на плечо ему опустилась маленькая голубица с личиком женским; еще немного – и факел ночной охотницы поджег бы трехметровую ель с игрушками, и тут с мраморной лестницы загремел голос Воланда, перекрывая и ошалевшие оркестры, и заклинания Мага:
– Люди мои! челядь моя! ко мне! хватайте Мага в охапку, несите его прочь, на улицу, да окуните его в снежок, в сугроб, его пора охладить, да не забудьте дверь за ним запереть!
Свеженькие зрители, хохоча, покатились с лестницы вслед за Азазелло, Коровьевым и Петром Первым, Мага действительно подхватили на руки, понесли, он сопротивлялся, с него свалился остроконечный колпак, под общий смех его вытащили в вестибюль, во владения Коменданта, объяснив Коменданту, что-де гость расшалился, а тому и объяснять было нечего, одним меньше, дверь была отперта, Мага раскачали и, улюлюкнув, шваркнули в сугроб. Матерясь, он долго отряхивался, стучал в запертую дверь, она была неумолима; Маг, не забыв возрадоваться сквозь злость и досаду, что мороз не двадцатиградусный, побрел ловить такси, размышляя, как бы выяснить, какая испортившая песню сука скрывалась под маской Воланда.
В зале не было уже ни Тривии с псами, ни Ка: мирно играли танго. Кайдановский говорил Вольнову:
– Алексей Ивaнoвич, вы просто ангел.
– Господь с вами, – отвечал Boльнoв, поправляя цилиндр, – гипнотический сеанс чекиста вам голову, видaть, задурил; какой я ангел, разве вы не видите – я враг рода человеческого.
Из буфета пришел напившийся там чаю Дед Мороз, спел несколько запоздало, не застав Мага, псалом, открыл мешок, одаривал всех резинками, ретушью, блoкнoтaми, карандашами. Осаждали цыганку, пристроившую саксофон в заплечную суму и гадающую всем почем зря.
– Ох, соколик, котик мой яcный, – сказала цыганка Кайдановскому, щекоча ему ладонь наподобие «кашку варила», – проглядел ты свою кpaлю, увел ее куда-то супостат, в уголок поволок паучок, да ты не гpycти, все к лyчшeмy, вон их сколько xoдит, одна тебя ждет-пождет, а ты и не ведаешь.
– Ты про будущее, про будущее давай.
– А будущее твое от тебя, котик, зависит: ежели свою кралю пошлешь noдaльшe, все в руках твoиx, а ежели нeт, какое будущее, пеняй на себя. У ней последний ухажер – людoeд, и тебя съест.
– Он – людoeд, а я, чай, – сказал Кайдановский, уходя, – кот заговоренный.
Вокруг него прыгал Шаман, бил в бубен, не отставал. Кайдановский поднялся на галерею, Шаман за ним. Кайдановский двинулся в дальний угол курить, Шаман следом.
– Вы меня не узнали? – спросил Шаман.
– Да я вас и не знал отродясь, – ответил Кайдановский. – Маску не cнимaйтe, я вcex, с кем знaкoм, помню по голосу.
– Вы ошибаетесь, – сказал Шаман, – мы с вами встречались на дне рождения Людмилы и даже долго беседовали.
– Я же пьяный был в дым. А о чем шла речь?
– О коллекции музея Месмахера-Половцова.
– Вы и есть англичанин?
– Я и есть.
– А почему Шаман?
– Я ведь по профессии этнограф. Но я не колдун, колдуна выкинули в снег.
– Я не помню, о чем мы говорили. Я ничего не знаю о коллекции музея Месмахера. Обратитесь в наш музей к Аделаиде Александровне.
– Полно, полно. Я же вижу, как вас обхаживает ваше Кей-Джи-Би. Вы скрытный молодой человек. По-своему вы правы. Ведь интересующие нас экспонаты имеют отношение к магии? правда? богиня-то о трех головах была натуральная? то есть образ магический, вызванный ненароком колдуном? и образ души из египетской гробницы нас посещал, скажите – клад действительно имеет отношение к пирамидам? Магия жреческая?
– Не знаю никакого клада. О магии тем более судить не могу. Души, богини... да это был обычный массовый гипноз. Коллективная галлюцинация.
Красный карлик с красным Шутом, танцуя полечку, которую наигрывал, припеваючи, оркестр Печкина, приближались к ним. Шут подхватил под руку Шамана и увлек его за собою; Шаман поневоле заплясал, входя в ритм польки: «Пойдем, пойдем, дорогая, польку танцевать со мной!..»
Карлик сказал:
– Сейчас Комендант целую литургию устроил из-за Железного Феликса. Брошюру Ленина изъял, фуражку отобрал, слова путал, кричал: «Донесу! Доложу! Пропаганда!»
– Что же, Железный Феликс у нас теперь с непокрытым черепом?
– Покрыли, – сказал карлик, – он теперь у нас в панамке. Поет хором, как ему, эх, хорошо свою страну любить.
Веселье буксовало, спадало, праздник начинал уставать, приведшие извне гости расходиться, пьяные засыпали, хотя еще играли оркестры, но уже пели с большим удовольствием, чем танцевали, Видимо, всем не хватало кислорода; корабль огромного здания вплыл в курительный туман: новогодняя ночь исчерпывала себя все быстрее и быстрее. Комендант бродил по закоулкам, вылавливая парочки, звонил в огромный колокольчик, как прокаженный, крича, что вечер окончен, пора разойтись, сейчас он погасит свет, не бросайте непотушенные сигареты, расходитесь, расходитесь. Само собой, вечер был закончен, раз ночь была на исходе. Кайдановский еще успел ухватить бутерброды с ветчиной и бутылку пива в закрывающемся буфете.
Мансур уже улегся спать, а Кайдановский медлил, допивая пиво, когда под дверью кто-то поскребся. Он открыл – то была Люся, заплаканная, с припухшим носиком, почему-то в летнем плаще поверх бального костюма.
– Кай, выйдем, покури со мной.
Он пошел с ней курить, они проскользнули, как тени, мимо уснувшего на диванчике Коменданта, поднялись на галерею Молодежного зала. Люся дрожала, она была, конечно, изрядно пьяненькая, но он чувствовал – что-то с ней творилось, он никогда ее такой не видел. Она вцепилась в его рукав, уткнулась в плечо, ее пропахшие табаком темно-русые кудряшки щекотали ему шею, Люся рыдала, приговаривая:
– Не хочу жить, не хочу жить.
Он успокаивал ее, уговаривал, гладил по голове, тряс за плечи, все напрасно. Внезапно она затихла. Лицо у нее стало маленькое, жесткое, далекое.
– Я сама виновата. Я пошла с ним, чтобы с ним переспать. С Явловым. Я – дура последняя, идиотка. Он такой подлей, я таких отродясь не видывала. Как он меня обзывал, знал бы ты. Он меня изнасиловал. Ну... почти так... Пощечин мне надавал. Он сказал, ты знаешь про какой-то клад, что ты этот клад нашел и скрываешь, а это государственная собственность, я должна уговорить тебя рассказать ему про этот клад, а если не уговорю, он мужу наркотики подбросит, мужа посадят, да и тебя он может засадить, если захочет, ты черт знает какие книги запрещенные читаешь и распространяешь, какая я дура, Кай, теперь из-за меня... из-за меня... а ведь он все угрозы свои выполнит, он мразь... что теперь будет...
Выговорившись и накурившись, она утихла, только всхлипывала иногда.
– Не бойся, – сказал Кайдановский медленно, – зачем ему твоего мужа сажать? на пушку берет. Не знаю я ни про какой клад. Ничего тебе не говорил. И все.
– Он спрашивал – с кем ты дружишь. Я не сказала. Говорю – он со всеми дружит.
Голубое табачное облачко окутывало их, не желая рассеиваться. Чернота за окном тоже начинала плавиться голубым отливом.
– Кай, покажи мне, как поднимаются на купол.
– Кто же зимой поднимается на купол?
– Мы и не будем подниматься. Ты просто мне дорогу покажешь. Ты обещал. Что тебе стоит.
– На чердаке темно, – сказал он, сдаваясь, – и в причердачье мрак, да и холод собачий.
– Мы на минуточку. Ну, пожалуйста.
– Ладно, – сказал он, – подожди, сейчас фонарик от Мансура принесу.
Черная лестница переходила в маленький крутой трап. Зимними ледяными сенями веяло с чердаков. Кайдановский накинул на Люсю принесенную куртку. В фонарном луче плясали тени.
– Как интересно! – прошептала Люся.
Он с удовольствием отметил, что в лице ее проступило живое выражение, она оттаивала на ледяном чердаке, озиралась, готова была улыбнуться.
– Пройдем немного по чердаку? Знаешь, я ведь в детстве тек любила чердаки!.. Меня на них тянуло. Я дома на чердак притащила сена, табуреточку, одеяло, подушку, кукол, у меня там сундучок был, зеркальце, я картинки красивые развесила, свои рисунки, бусики мои любимые красные там на гвоздике висели. Хорошо было. И все в окно глядела. Из окна было Волгу видно, все соседские сады как на ладони.
Комендант сел на своем кожаном диванчике. Над головой кто-то ходил. По чердаку? Противопожарная безопасность была в опасности.
«Мало им, сукам, общежития, – спросонок Комендант думал Распространенно, – мало углов, на чердак сношаться лезут».
Покровскому снилась Волга, черемуха в цвету, яблони в цвету, У берега лодки. Он хотел спуститься к воде, но что-то ему все время мешало: то заборы на пути встречались, то его звали – приходилось вернуться в дом. Он оглядывался на один из соседних домов: из чердачного окна кто-то на него смотрел.
– Говори тише, мы почти над вестибюлем, Комендант спит чутко, вдруг там слышны голоса.
– Тут очень холодно, – шепнула Люся, – но очень хорошо. Мы еще немного погуляем и вернемся. Спасибо тебе. Мне уже легче. На что я только тебе сдалась.
– Сам не знаю. Нужна зачем-то.
– Не я тебе нужна, – шепнула она опять, – тебе нужно: они жили долго и счастливо и умерли в один день, так не бывает.
– Почему-то все знают, кто мне нужен, что мне нужно, кроме меня, – отшептался он.
– Ты это знаешь лучше всех, потому и все знают.
– Мне надо, чтобы сумасшедшие исцелились.
– Тогда человек не будет человеком. Все люди сумасшедшие. Человек ненормален.
– Не чоловик, а жинка, – поправил Кайдановский. – Тебе так кажется, ибо ты спишь с чокнутыми.
– Я сама таё. Я нимфоманка.
– Ты – легковерная дурочка.
– Верю всем?
– Веришь в свою божественность. Богиня Лю. Какая же ты богиня? Дурочка в платочке.
– Прости меня, Кай, – шептала она, – я не хотела, я не нарочно. Я всегда мечтала, чтобы ты меня забыл.
– Я забыл. Не помню. Ты кто?
– Я хотела, чтобы ты был свободен.
– Я свободен.
– Нет. Я даже Мансура просила, чтобы он со мной переспал и тебе рассказал, и я бы рассказала, ты бы не выдержал, это бы тебя отрезвило.
– Я не пьяный.
– Сегодня пьяный. Сейчас да. И я тоже. Но я не о том. Но Мансур отказался.
– Ты нимфоманка разве? а я – лесбиян. Приходит мужик к доктору, говорит: «Доктор, я – лесбиян». – «Да это что, голубчик, такое?» – «Ох, доктор, столько вокруг мужиков прекрасных, а меня все к бабам тянет».
Она остановилась.
– Кто-то идет за нами, слышишь?
– Тебе кажется.
Но и он слышал скрип двери, там, далеко, откуда они шли, и осторожное приближение.
– Это Комендант.
– Нет, – сказала она шепотом, – шаги легкие, женские.
– Привидение?
– Мне страшно, Кай.
– Идем, не бойся. Дурачки вроде нас, пьяненькие романтики. Или домовой.
Они шли дальше. Свод над головой ушел плоскостями вверх.
– Иди по балке, – сказал он. Балка была довольно широкой.
Свет пролился за их затылками. Люся обернулась, перепуганная, и оступилась, он уже знал, куда она ступила, это был не пыльный пол, а покрытый пылью стеклянный фонарь Малого купола, он рванулся поддержать ее и оступился сам.
Ван И стучал в стенку Мансуру.
– Вставай, что-то случилось, я слышал.
В вестибюле белый Комендант звонил по телефону: сначала в «Скорую», потом в милицию. Резные врата центральной мраморной лестницы настежь, в Малом куполе две черных зияющих дыры. Они лежали на площадке, обрызганные стеклом.
Кайдановский был еще жив, Мансур наклонился, различил шепот: «Трап... трап закрой... совсем...»
Покровский проснулся. Внизу, в вестибюле, было много людей, хлопала дверь подъезда, хлопали дверцы стоящих под окнами машин. Он одевался с ощущением, что во сне была тихая мирная явь, а пробудился он в страшный сон. Машины отъехали. Мансур, Ван И, Комендант и вахтерша разговаривали на лестнице, Покровский поднялся к ним, уже видя разбитый фонарь наверху, осколки и кровь внизу.







