355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Ночные любимцы » Текст книги (страница 4)
Ночные любимцы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:21

Текст книги "Ночные любимцы"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

"Уже достаточно тесно было мне от любви, – как же быть мне, если постигли меня и любовь, и разлука?" Ибн-Хазм.

"Иногда между судьбами людскими пролегает барзах – непреодолимая преграда между морями, чтобы они не слились и оставались собою".

"Ковры-самолеты! Перстни Джамшида! Всевластные джинны из брошенных в море житейское бутылок! Я ваш властелин, ваш данник и ваш пленник разом. Я оказался в огромном замке для великанов, чьи своды и ступени не соответствуют скромным человеческим масштабам и мерилам. Древние изваяния богов недаром так колоссальны: колоссы молчаливо твердят нам об иной системе мер. Другим измерениям вы учили меня, мэтр Ла Гир, другим точкам отсчета. Простите меня. Прости меня, Анна. Поднимись на башню, сестричка моя, и махни мне платком. Путь оказался слишком долгим".

"Существует закон пути: ты придешь туда, куда ведет дорога, выбранная тобою. Все так просто".

"День был, помнишь ли ты, теплый, ранняя осень. Ты надела черное платье, ты всегда любила темное, серое, тускло-зеленое. Шелк шуршал негромко, легкий шорох движения. Тебе было весело, ты вышивала, и котенок закатил под диван клубок ниток. Я не понимал тогда прелести обычной жизни, ее незначительных деталей. Меня манила магия, интересовала алхимия, таинству я предпочитал тайны. На самом деле, Анна, ничего таинственней твоей улыбки я не видал ни в одной стране и ни в одном веке. Что с тобой стало, когда я исчез, отправился в экзотические края, из которых не мог вернуться в покинутые место и время? Должно быть, ты ушла в монастырь, как твои двоюродные тетки. Я их потом тоже вспоминал неоднократно, четыре монашенки с белыми пальцами, они тебя учили и вышивать, и рисовать, и гравировать. Еще они учили тебя варить варенье, ты его пролила, пальцы у тебя слиплись, в варенье вымазался котенок, и стол, и туфли, и черепаховый гребень, липкое, сладкое, абрикосовое, налетели пчелы, весь скромный абсурд бытия налицо. И меня тянуло к тебе, как пчел на варенье. Ты была старше, тебе казалось непристойным и безнравственным отвечать мне взаимностью, точнее, показать, что отвечаешь. Пять лет разделяли нас; между пятилетней девочкой и грудным младенцем пропасть, между сорокалетним господином и сорокапятилетней дамою полшага. Между нами теперь столетия и страны, и нас прежних нет на свете, и никакого «мы» нет, разве что слово, единица языка, местоимение, бессмыслица. На Востоке, куда занесло меня невзначай колдовство, утверждают, что мужчину делают мужчиной скорбь и страсть. Но ни для тебя, ни для меня мой нынешний мужественный образ уже не является ни настоящим, ни прошлым, ни будущим. Мы призраки с картины Антуана Ватто: ты в черном, я в коричневом камзоле и в берете, напоминающем тюрбан, плоский холст, окно в небытие, машина времени из канвы и красок, воскрешающая несуществующее мгновение, каприз Природы".

"Ходят слухи, что Людовик XIV построил Версаль потому, что из окон замка Сен-Жермен видел аббатство Сен-Дени, где суждено было ему быть погребенным, вид собственной будущей усыпальницы действовал ему на нервы, Король-Солнце не хотел думать о смерти. Мне же кажется, что король стремился отъединиться хоть сколько-нибудь от парижан, любой из них мог войти в замок, болтаться по комнатам и гулять в саду. В Версале королевское семейство вело более обособленный образ жизни. Хотя парижане, особенно в воскресные дни, взяли моду туда таскаться в каретах, устраивая экскурсии и глазея в свое удовольствие. Мне говорил об этом Савиньен, показывая в лицах и любопытствующих, и придворных, и членов королевской семьи; как всегда, передразнивая и пересмешничая, он был неподражаем, и я хохотал от души".

"Мэтр Ла Гир увлекся Луной и, зачарованный Гекатой, то есть Дианой, она же Селена, временно забросил свой труд, посвященный солнечным часам. Чертежи, таблицы и гравюры всех видов этих часов валялись, скучая, в кабинете и в библиотеке. Впрочем, три кадрана, установленные мэтром в саду, и горизонтальный, и наклонный, и вертикальный, чувствовали себя прекрасно, ибо дни стояли солнечные, а Анна, посадившая вокруг часов свои любимые фиалки, маргаритки и тюльпаны, навещала их постоянно. Равно как и мы с котенком: я смотрел, как Анна поливает маргаритки из лейки, а котенок, которого будоражили шелест и движение платья, цеплялся за ее юбку".

"Если бы я мог вернуться, я привез бы Анне семян диковинных растений, и вокруг солнечных часов мэтра расцвели бы привыкшие к лунному календарю экзотические травы".

"Полуоткрытая фисташка традиционно сравнивается с устами красавицы с дразнящим розовым болтливым язычком".

"Джиннан прислуживал карлик в лиловом шелке, называвший ее "идол китайский", "идол сомнатский", это считалось комплиментами, Джиннан очень ценила карлика, а мне он чем-то напоминал Годо, карлика принцессы Юлии, обозвавшего Прованс "надушенной хамкой". А может, расфуфыренной плебейкой? Меня стала подводить память. В отличие от этих двух, вносивших некий уют в существование, русские карлицы и лилипуты приводили меня в ужас, как и многих русских придворных, притворно улыбавшихся и не подававших вида, что им не по себе".

"Видать, это Харут, мятежный ангел, основатель волшебства, настиг меня за грешные помыслы мои в одной из антикварных лавок Парижа".

"Да, хороша она была, хороша она была в ожерелье из застывшей амбры; но подделка было все, что между нами происходило, ибо возникло небеспричинно: я был молод, одинок, тело мое томилось от желаний, а ночи на Востоке прекрасны, и Венеру именуют Зухра; и не только так, она и Арсо, и Азизо, и Узза, и Иштар, целый сераль; а моя пери скучала без мужских ласк, и лестно ей было внимание чужеземца, и преодолевала она страх перед голубоглазым созданием, льстило ей и это; и когда желания были утолены, скука развеялась, страх растаял, – мы разошлись".

"Мало о чем я сожалел, бессмысленно было предаваться сожалениям, однако мне жаль было, что не мог я подарить мэтру Ла Гиру астрономического атласа Али Кушли, помощника великого Улугбека, погибшего в сонной тишине подворья безвестного караван-сарая от руки наемных убийц".

"У меня было время поразмыслить, в чем разница между королем, царем, халифом, эмиром и князем. Все-таки классическим правителем для меня был и остается ан-Нуман ибн аль-Мунзир с его ежедневно менявшимся настроением: в один день убивал он всех, кого встретит и кто под руку подвернется, в другой день осыпал всех милостями".

"Я бы изучал историю и нравы стран по описаниям чужестранцев: взгляд со стороны всегда взгляд особый, со стороны виднее, особенно хорошо видны дикости и несообразности, к которым привыкают с детства, чтобы не замечать их вовсе. Кроме того, иностранец по той же причине лучше подметит и опишет бытовые черточки, мелочи, подробности обычаев, привычек, аксессуаров, блюд: впервые увидев, удивляешься и запоминаешь".

"Какова красавица в парандже, завернутая в изар? Не напоминает ли она вам кота в мешке? Или, укрытая складками, перестает она быть Фатимой либо Талиджой и становится женщиной вообще, символом пола?"

"Чернокожие цари поручали своих женщин верному человеку, и он, дабы блюсти нравственность, заставлял царских жен с утра до ночи прясть, ткать и вышивать: считалось, что, когда женщина остается без дела, она только тоскует по мужчинам и вздыхает по сношениям. Не знаю, как насчет нравов; а тканей в кладовых было хоть завались".

"Когда спросили у стареющего Ибн-Хазма, сколько прожил он, он ответил: "Минуту. Все остальное не в счет". – "Как это? – спросил спрашивающий. – Скажи яснее! Ибо то, что говоришь ты, кажется мне ужасным". И отвечал Ибн-Хазм: "Ту, к кому привязалось сердце мое, поцеловал я однажды одним беглым поцелуем, – видеться с ней было опасно. И, хотя годы мои продлились долго, и ты видишь седину на висках моих и щеках, только эту минуту считаю я жизнью"".

"Я редко вспоминаю тебя, Аннет; может, потому, что и минуты у меня не было. Иногда ты приходишь во сне. Но стыдно, старея, обнимать во сне призрак, хотя я и сам отчасти привидение".

"Наемные убийцы существуют в любой стране, и жестокость тоже. Меня бесила восточная манера отрезать врагу то руку, то язык, то ухо, то губы. Видимо, то была чужая жестокость; своя незаметна".

"В отличие от восточного женского сераля, у российских императриц наличествовал мужской сераль из фаворитов всех видов и фасонов. Состав восточного сераля в итоге оставался постоянным; северо-западный отличался скользящим составом. Мужики, конюшие молодцы, голыши, певчие хора церковного, дворяне, сержанты, кого там только не было. Иные, отслужив, растворялись в неизвестности проживать свои дареные алмазы; другие шли к цели по трупам, интриговали, возглавляли партии. Мне не нравился двор мужеподобных полигамных императриц. Самые милые существа в нем были собачки, но и тех, по сплетням, склоняли к скотоложству".

"Мэтр Ла Гир любил своих питомцев со страстью и яростью, соответствующими его фамилии, бывшей когда-то прозвищем сподвижника Жанны, Этьен Ярость, Ла Гир, червонный валет; особой нежностью его отмечены были эпициклоиды и конусы, но и о конхоидах он не мог говорить спокойно".

"Как странно: столько приключений выпало на мою долю, столько я повидал, и все-таки жизнь моя представляется мне огромным ничто. Будто ощущения мои жили отдельно от меня: и зрение, и слух, и осязание, и вкус, и обоняние; ум мой напоминал вечного зрителя, а сердце молчало вчуже. Если бы мог я выбирать, я выбрал бы роль твоего котенка, Аннет; наконец-то дошли до меня туманные намеки поэтов, желающих превратиться то в колечко на ручке любимой, то в съедаемое ею яблочко, то еще в какую-нибудь дрянь. Имени котенка, увы, я не помню; Мистикри либо Мусташ".

Дочитав первые листки, я снова спрятала пачку бумаг и забылась сном часа на два. Кофе с трудом привел меня в сознание; ночные слезы, чужой дневник и осознание полного и окончательного одиночества вкупе с оскоминой от вранья создавали ауру похмелья.

В соответствующем полутрезвом состоянии я прибрела в аудиторию, где занимались мы проектированием, и стала доклеивать макет своей последней в году дизайнерской курсовой работы. Поначалу пребывала я в аудитории в одиночестве, потом явился один из моих соучеников, К., словно почуяв мой приход и предчувствуя блистательное отсутствие остальных студентов, дружно смотавшихся на открытие промышленной выставки. К. давно был влюблен в меня, случалось ему приезжать к моему дому с другого конца города, чтобы привезти мне сигареты; он выслушивал мои жалобы на родителей, водил меня в кино, носил мои подрамники; я пользовалась его услугами без зазрения совести, принимая их как должное. Он мне нравился, мне было приятно проводить с ним время, не более того. Я уже не помню, какими репликами мы перебрасывались в пустой аудитории, но, полагаю, он заметил, что со мной неладно, подошел; не помню я и мизансцены, закончившейся поцелуями; полупьяное восприятие мое обостряло непривычный вкус чужих губ, химию чужого существа; я никогда прежде не целовалась ни с кем, и по сравнению с прочими студентками была, несомненно, отстающей в развитии в этом плане – по сравнению с замужними девчонками и с девицами, имеющими любовников или возлюбленных. Мы целовались довольно долго, а потом покинули аудиторию, спустились по мраморной лестнице, вышли в узкий прямоугольник внутреннего дворика, непосещаемый и недоступный взору колодец, целовались и курили во дворике, потом бродили по городу, переходя из сада в сад, гуляли по набережным, ели мороженое в мороженицах, даже выпили по бокалу шампанского; наконец, вышли и на Фонтанку. Так начался мой первый роман (жаль, что не последний), в котором, как мне теперь понятно, я искала выхода из внутреннего тупика; большинство людей поступают подобным образом сознательно или бессознательно, погружаясь в невольную ложь истово и нелепо; добром это обычно ни для кого не кончается, как всякая подмена, как всякие труды фальшивомонетчиков. Люди смирные, способные терпеть, уважающие жизнь в итоге женятся и выходят зам уж и, вглядываясь друг в друга, постепенно привыкая и исполняясь благодарности, более или менее тихо, мирно и благообразно живут вместе до конца дней своих. Нетерпеливые натуры, существа страстные, создания, склонные к поискам идеала (да, да, вот именно: к идиотским поискам дурацкого идеала, причем материализованного!) или сверхчувствительные к фальши, особенно к чужой, обречены на ссоры, разрывы, разводы, драмы, трагедии, нужное подчеркнуть. Я относилась, разумеется, к нетерпеливым; стало быть, судьба моя была предрешена. Но в тот вечер я явилась в квартиру Хозяина, радуясь, чувствуя себя защищенной, в полном дурмане, при всех козырях, под всеми парусами.

– А вот и Ленхен, – сказал, открывая мне, Хозяин, – под всеми парусами.

– Я видела в отдалении Эммери и Камедиарова, – сказала я. – Они сейчас подойдут.

– Не закрывай дверь, – сказал Хозяин и побежал вверх по лестнице.

Я осталась в вестибюле. Мне хотелось причесаться и напудрить горящие щеки.

Под лестницей висела в пространстве плащ-палатка, защитный крылатый плащ, чей капюшон касался изнанки лестничной ступени, а полы доходили до полу. Я зашла в закуток за плащом и посмотрела в зеркальце – нет ли на губах моих следов от наших неумелых поцелуев.

Дверь скрипнула, появились Эммери и Камедиаров, они меня не видели, а я хорошо слышала их. Наверху Хозяин играл на фисгармонии, Сандро подпевал, оба они смеялись; неожиданным козлетоном подпел Николай Николаевич.

– Уж не думаете ли вы, – тихо и раздельно произнес Камедиаров, – что я буду изощряться, воздействуя на альфа-ритм его мозга, вызывая у него остановку сердца или остановку дыхания? Транспортируя его в другое измерение? За кого вы меня принимаете? За фокусника балаганного? За иллюзиониста из провинциального шапито? Я правила игры знаю. Все будет по-земному, просто, тихо, в традициях местных широт. Сначала доведу до его сведения, что его любимица медхен Ленхен – за кого он ее держит? Кем считает? Дочерью? Вечной женственности ипостасью? Беззащитным ребенком? Родной душой? Кстати, внешне она несколько напоминает его юношескую пассию, вы в курсе? – что эта самая Ленхен вломилась в его тайник, читала его письма, да еще и стащила их и на место не положила.

– Пока.

– Да, пока; стало быть, сейчас момент подходящий и есть. Что она все про всех знает и нагло изображает неведение, что она шантажировала Шиншиллу. Это его заденет сильно, не может не задеть, он отвлечется, забудется, потеряет бдительность, скорость реакции, способность предвидеть, – хотя бы на время. Все как по нотам. А потом на него донос напишут сослуживцы, он ведь у нас правдолюбец, человек на все времена, болтает что попало, проблем никаких; да и Леснин словечко замолвит в должной инстанции. И поедет наш Хозяин тривиальным образом на лесоповал. В ватнике. А с его сердцем и с его идеализмом долго он там не промыкается. Умрет в лагерной больнице. Или блатные прикончат. И никаких чудес, о Эммери, ни молний, ни громов, ни яду, ни прочих пошлостей.

– То есть как раз сплошная пошлость.

– Эй! – крикнул сверху Сандро. – Куда вы там все запропастились?

Эммери и Камедиаров поднялись по лестнице в комнату, а я на цыпочках, тише мыши, проскользнула за ними на кухню. Тут раздался звонок в дверь; пришел Леснин.

Сердце у меня колотилось, как после бега взапуски, тени в комнате увеличились в размере и приобрели отчаянную беспросветную провальную глубину, а свечи горели вполнакала и оплывали слишком быстро.

– На чем я остановился? – спросил Сандро.

– На весьма тесном помещении, – откликнулся Николай Николаевич.

– Да, помещение, в коем проснулся Ганс, показалось ему более чем тесным; поначалу мелькнула у него шальная мысль: а не в гробу ли он? Но сперва он сообразил, что геометрия гроба несколько иная…

– Геометрия гроба – это блистательно, – сказал Хозяин.

– А кого из авангардистов хоронили в кубическом гробу? – спросил Николай Николаевич.

– …то есть соотношение высоты с шириною более подходило для сидящего, нежели для лежащего; потом пришло Гансу в голову, что на Востоке гробы вообще отсутствуют как таковые; и, наконец, услышал он превеселые женские голоса и даже весьма музыкальный смех, отнюдь не похоронного настроя. Женщин было несколько, и, в отличие от ящика, где сидел, согнувшись в три погибели, Ганс, судя по щелям и отверстиям в досках, там, где они смеялись и болтали, было светло.

– Правда ли, что у неверных только одна жена?

– Откуда у маленькой Тамам-и-шериф такой интерес к неверным?

– Значит ли это, Хинд, что ты как старшая жена осудила меня и сделала мне замечание?

– Я тебе не замечание сделала, а слегка пожурила; ты здесь недавно и плохо знаешь меня. Я доброжелательна, никому не желаю зла и меньше всего – тебе. Ты вообще еще ребенок. Что касается неверных, то и я слышала: у них одна жена, к тому же с открытым лицом.

– А! – вскричали жены хором.

– Видимо, для восточных людей женщина с открытым лицом – все равно что мужчина с открытым задом, – мрачно сказал Шиншилла.

– Второе, может, даже предпочтительнее, – сказал Леснин.

– Это, как и все остальное, дело вкуса, – сказал Хозяин.

– Задницы везде одинаковы, – возразила я, – зато на всех широтах есть настолько непристойные хари лиц обоего пола, что лучше бы их прикрывать.

– И это говорит молодая девушка! – сказал Николай Николаевич. – Лена, фи. Хотя сказанное вами святая правда.

– Пообсуждав степень развратности жен неверных, – продолжал Сандро, – невидимые для Ганса женщины перешли к проблемам одежды.

– Однажды, – таинственно произнесла доселе молчавшая довольно-таки приятным контральто, – я видела картинку, принесенную властелину нашему неким сина; мало того, что на ней изображены были люди…

– О! – вскричали жены хором в справедливом негодовании.

– …среди людей находились совсем обнаженные женщины, а у одетых женщин такие платья, что плечи и груди выставлялись на обозрение окружающих.

Пауза, полная ужаса, была ответом на эти слова.

– Я не хочу даже слышать про такое! – вскричала, судя по голосу, Хинд. – Немедленно прекрати описывать непристойные картины, Джиннан! Достаточно непристойностей, нарисованных на стенах в бане.

При этом Хинд швырнула об пол нечто мягкое, подушечку, вышивку либо покрывало; предмет бесшумно шлепнулся возле места заключения Ганса; почуяв легкую волну пыли, тот чихнул. И наступила тишина.

– Ты слышала, Талиджа?

– Да, – пролепетала Талиджа.

– А ты, Джиннан?

– Да, – прошептала Джиннан.

– А ты, Тамам?

– И я слышала, – сказала Тамам.

– Откуда шел этот звук?

– Из сундука, Хинд, – сказала Талиджа.

– У нас в сундуке вор, – сказала Джиннан.

– Давайте откроем сундук, – предложила Тамам.

– Сначала закроем дверь, – сказала Хинд, – потому что, если там мужчина, мы опозорены, и нас побьют камнями как распутниц.

Дверь закрыли, и легкие шажки просеменили к сундуку, и легкая шафраново-золотистая, окрашенная хной ручка в серебряных и бирюзовых кольцах открыла крышку. Ганс распрямился и сделал вдох. Вопль отчаяния они прервали, закусив рукава шелковых одежд.

– Что ты натворила, Тамам! – вскричала Хинд. – Он видел наши лица! Ты обесчестил нас, сина! Мы все погибли, и ты в том числе, нас забьют камнями насмерть.

Отвернувшись к стене, Ганс уверял их, что после сундучной темноты он совершенно ослеп от солнечного света и не успел их разглядеть, и что он будет стоять к ним спиной, пока они не наденут покрывала, и что у него есть на Севере жена, одна, как ему положено по обряду, другой ему не надо, и что он вовсе не собирался их бесчестить.

– Зачем же ты обманом пробрался в харим? – сурово спросила Хинд.

"В гарем", – догадался Ганс.

– Я не пробирался, – сказал он.

– Как же ты оказался в сундуке? – полюбопытствовала Джиннан.

– Колдовство, должно быть, – отвечал Ганс, – я уснул на крыше дома одного музыканта, а проснулся в сундуке. Колдовство преследует меня, о почтенные женщины; сперва ковер, теперь сундук.

Они совершенно успокоились, услышав такое объяснение.

– А ты не вор? – поинтересовалась Талиджа.

– Вор должен быть из Эль-Аггада или из Багдада, а я из Северной Пальмиры.

– А как зовут твою жену? – пропела Тамам.

Они уже укрылись покрывалами, но Ганс прекрасно узнавал их по голосам.

– Анхен! – сказал он.

– Я тебе верю, – сказала Хинд, – ты любишь свою жену, это заметно.

Раздался стук в дверь, и мужской голос вскричал:

– О чем вы там сплетничаете за закрытой дверью?

Жены заметались, Талиджа, открыв сундук, подтолкнула Ганса, крышку закрыли, сверху на сундук села Тамам.

Вошел властелин гарема.

– О господин наш! – сказала Хинд. – Мы обсуждали твои подарки.

– Надеюсь, они вам понравились?

Жены закричали хором, изображая восторг. Маленькая Тамам похвасталась соло, что поделилась с Хинд, Талиджой и Джиннан притираниями. Властелин сообщил, что убывает ненадолго по делам и поручает охрану гарема Абдаллаху. Когда он двинулся к двери, Хинд осенило.

– О властелин наш! – сказала она. – Не позволишь ли ты своим рабыням, прислужницам и наложницам принять у себя гадалку? Мы бы хотели узнать, у кого из нас родится твой первенец.

– Разумеется, это баловство, – отвечал властелин, – однако мы вам позволяем; хотя, что ж тут гадать? Все в руках Аллаха.

Ганса обрядили в женское платье, закутали в изар, и, под хихиканье Тамам, принялись обучать походке и манерам.

Он обучился настолько успешно, что сумел пройти мимо бдительного Абдаллаха, благополучно проследовать до развалин на окраине, именуемых Харабат и служащих пристанищем одному зороастрийцу, державшему для подобных ему, а также для прочих желающих, питейное заведение, и в укромном уголке переодеться. В совершенном счастье, что его не побили камнями, Ганс выпил сладкого винно-алого напитка из белой пиалы, и так чудно было зороастрийское зелье, что выпил он еще, и еще, и еще, и в конце концов развалины куда-то пропали, и оказался Ганс на раскаленном песке среди белых камней, а перед ним возвышалась скала с мрачно зияющей черной пещерой.

– Именуемой "колодец Бархут", – сказал Хозяин.

– Совершенно справедливо, – сказал Сандро.

– Очень мило, – заметил Шиншилла, – начали с геометрии гроба, закончили гробовым входом.

– Литературный прием, – сказал Леснин.

Всю ночь, как в лихорадке, читала я письма Хозяина. Господи, что это было за чтение. Для начала, большинство писем написаны были его рукой, послания, не достигшие адресата: Ла Гиру, Анне Ла Гир, Савиньену, Филиппу; одного из адресатов именовал он Петровичем, к восточной женщине обращался: "О, Фатьма!"

И дневники-то не отличались регулярностью: такого-то числа, месяца, года имярек посетил то-то и се-то, видел А., беседовал с Б. и т. д., – дневники не являлись таковыми, скорее, представляли собой ночники, он фиксировал мелькание мысли, порхающей перед сном с факта на факт. То же и с письмами, своего рода дневниками души, фрагментами несуществующего метафизического диалога, бесконечными монологами существа, которому не с кем поговорить. Отчасти психотерапевтические тексты. Но и не только.

Датированные, они восстанавливали причудливую хронологию его странствий; он менял с легкостью место и время; жизнь его была дискретна: попадая тридцатилетним в Алеппо сороковых годов восемнадцатого столетия, тридцатилетним выныривал он в шестидесятом году того же века в России. Можно было прочертить траекторию его пути, у меня в руках находился документ.

Но главное (я думаю, именно поэтому он не сжег старые бумаги, не расставался с ними, с такой уликой инобытия) – передо мной медленно раскрывало несуществующий сюжет поразительное литературное произведение.

Пропитанное пространством и ядом разновременных весей и городов.

Странно было мне чувствовать себя первой и единственной читательницей; словно письма свои – все! – он писал именно мне! Хотя, если бы можно было опубликовать его текст, то же, я полагаю, чувствовал бы каждый читающий. Правда, читающий читал бы поспокойней, воспринимая написанное как игру воображения, авторский выверт; я же знала: все правда. Ужасная, как всегда, и невыносимая, по обыкновению.

Похоже, иногда он мог возвращаться во времени, его носило и в конец двадцатого века, а оттуда попадал он в середину девятнадцатого, чтобы попребывать там и двинуться… слово «дальше» не подходило, другого искать я не стала.

Жар шел от пожелтевшей безжизненной хрупкой бумаги, у меня горели пальцы, пылали щеки.

Встретилась мне и фраза из волшебной книжки с проявляющимися и пропадающими строчками типографского палимпсеста: "О Восток! Я никогда не пойму твою психоделическую душу!"

Менялся тон, менялась и тематика писем, в зависимости от того, к кому он обращался, и непостижимым образом вставали из небытия, такие разные, одержимый ученый-энциклопедист, художник, математик, астроном и геометр Ла Гир, легкая и веселая Анна, насмешливый, злой и нежный дуэлянт Савиньен, добрый и бесшабашный Петрович, мудрая красавица Фатьма, любительница шахмат и сластей, и ряд эпизодических, но весьма выразительных персонажей. Разумеется, мои эпитеты и характеристики условны и наивны, как школьное сочинение.

К утру все было дочитано.

В одном из писем в маленьком пергаментном пакетике лежали причудливые семена нездешних растений, готовые прорасти, если Бог даст и Аллах смилостивится.

В другом конверте нашла я портрет, точнее, гравюру с женского портрета, очевидно, изображающую Анну (если верить подслушанной мною фразе Камедиарова), потому что, минус костюм, минус цвет волос, минус гравировальная игла, это была я.

Писем, предназначавшихся Хозяину, было четыре: от Петровича, от русской княгини Урусофф, от сэра Хьюго Уэзерли и неизвестно от кого невесть что арабской или персидской кружевной вязью. Как написанный левшою завиток у буквы «джим». Соответственно, надо думать, с буквами «джим», «алиф», «лам», «ра» и т. п., чьи очертания были мне неведомы.

"Я жил очень долго и мало что понял. И вот сейчас, кажется, – писал он Ла Гиру, – я стою на пороге понимания жизни".

"Мало сделал я добра, – писал он Петровичу, – может, поэтому представляется мне, что я не жил вовсе. Когда мы воистину люди, нашей страной обитания должен быть долг".

"Все города похожи, – писал он Фатьме, – все времена подобны, и путешествие – воистину рай для дураков. Ибо душа и без того странница, так, стало быть, необязательно перемещаться телесно".

"Попадались мне люди, – писал он Анне, – поражавшие воображение мое, например, человек, сажавший сад на клочке земли, чья жизнь напоминала притчу. Он таскал землю и ил от подножия горы вверх по горной тропе в плетеных корзинах. Сель и потоки тающей воды смывали землю с каменной террасы. Он опять покрывал ее землей. Наконец посадил он сад. Деревья и кустарники уничтожил очередной сель. Он посадил сад вторично. Ударила засуха, а сам он валялся в лихорадке и не смог спасти от засухи саженцы и рассаду. Он посадил третий сад. Когда яблони отцвели, и абрикосы отцвели, и гранаты, и готовы были плодоносить, сад вырубили воины врага. Сейчас у него растет четвертый сад. Что такое «сейчас», Анна? Я не знаю. Сам я ни одного дерева не посадил. В отличие от тебя".

"Дорогой Хьюго! – обращался он к Уэзерли. – Вы редкость, потому как ни в чьей помощи не нуждаетесь, напротив, оказываете ее другим. Вас любят потому, что вам ничья любовь не нужна".

"Я не Мельмот Скиталец, не Агасфер, не Синдбад-аль-бахри, ни один из великих образов мне не впору; я всего-навсего пьющий ветер времени бедуин из пустыни людских судеб, – писал он Савиньену. – Ты великий стилист, Сирано, и мои изыски, коим обязан я витиеватой и приподнятой восточной манере изъясняться, вероятно, покажутся тебе смешными и достойными твоих бурлескных пародий".

"И теперь, как прежде, – писал он Фатьме, – властно над нами благоуханное дыхание пророка Исы, способное воскрешать мертвых. Есть мертвые, которых хотел бы я видеть живыми, есть время и место, закрытые для меня, где хотел бы я жить, но все врата распахнуты для меня, кроме этих. И одна из тайн мироздания – невозможность для Бога нарушать законы Природы, созданной им самим".

"Музыка не обращена к зрению, разве что к духу, – писал он графине Урусовой, – однако есть у меня один навязчивый зрительный образ, связанный с Иоганном Себастьяном Бахом (кто-то, верно, называл его Гансом): в одном из его опусов внезапно повторяющаяся, поворачивающаяся вокруг своей оси музыка напоминает мне спиралевидную галактику в окуляре телескопа".

Тот же образ преследовал с детства и меня. Я знала, о какой вещи Баха идет речь.

Всю пачку надо было немедленно вернуть, положить в тайник.

С трудом дождавшись приличествующих звонку восьми утра, я набрала номер Шиншиллы; после того как взял он трубку, послышался щелчок, и слышимость стала ослепительной.

Договорившись о встрече, я прождала до девяти и позвонила Хозяину с просьбой позволить мне еще раз позаниматься у него в библиотеке. Он обещал мне оставить ключ под половиком, лежавшим на ступеньке при входе.

– Не знаю, зачем я тебя и вызвала.

Мы шли с Шиншиллой по залитому солнцем мосту.

– Я подслушала нечаянно один разговор…

– Ох, да ты еще и разговоры подслушиваешь?

– Перестань. Я не собиралась. Так вышло. Мне могут помешать положить бумаги на место. Я и прежних воров вспомнила, тех, со шмоном. В общем, я просто боюсь оказаться в квартире одна с этим пакетом.

– Да ладно. Вызвала и вызвала. Я тебе ведь обещал, шантажистка несчастная.

Мы зашли в подворотню.

Я достала из-под коврика ключ и собиралась открыть дверь.

Со стороны двора, из темной, продолжающей поворачивать влево арки вышел Леснин.

– Мне бы хотелось, ребятки, – сказал он негромко, – взглянуть на бумаги. Я их просмотрю, потом вы их вернете.

– С какой стати вы должны на них взглядывать? – спросила я.

– С той же стати, с какой взяла их ты, – сказал Леснин.

– Уже и ты? – сказала я. – Мы на брудершафт с вами не пили.

Я решила не открывать дверь и не входить. Перспектива оказаться с Лесниным в тесном помещении квартиры Хозяина, как в западне, мне не улыбалась вовсе.

У него за спиной был глухой двор-колодец. За нами по набережной Фонтанки ездили машины и ходили прохожие. Я не думала, что он решится скандалить на людях. Леснин быстро обошел Шиншиллу и встал спиной к Фонтанке, перегородив нам отступление на набережную. Подворотня шла под углом, мы были в глубине, с улицы почти не видны.

– Будьте благоразумны, – сказал Леснин миролюбиво, – мы вполне можем все уладить по-хорошему. Я беру пакет, приношу его вечером, и вы кладете его на место. Все остается между нами.

– Что же это, ваши сотрудники или подчиненные так плохо обучены обыски производить? Вдобавок наследили, все в квартире перевернули. Плохо работаете с кадрами, инженер человеческих душ, – сказала я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю