Текст книги "Ночные любимцы"
Автор книги: Наталья Галкина
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Как ты прав, говоря это, ублюдок шайтана! – громоподобным голосом произнесло возникшее в проеме входа долговязое существо с космами до плеч. – Пожалуй, нечего тебе тратить время на переходы и стоянки до колодца грешников; я покончу с тобой немедленно, и тебе останется только сорваться с волосяного моста в адскую бездну!
– Ифрит проснулся! – воскликнул Абу-Гасан. – Беги, чужеземец, беги!
Осенив себя крестом, Ганс запел молитву и вскочил с топчана; показалось ему, что снова, как на Охте, ноги его утопают в ворсе любимого ковра, и ворс этот снова отрастает на глазах, подобно ковылю; тотчас исчезли и человек-зеркало, и ифрит, и развалины, и очутился Ганс посреди пустыни под палящим солнцем с двумя спутниками в разноцветных длинных мужских юбках: первый, в голубой юбке, брел впереди Ганса, второй, в оранжевой, шагал за ним. Налейте мне чаю, да покрепче. Продолжение в следующем номере.
– Номере чего? – спросил Шиншилла.
– Гостиницы «Астория», – отвечал Сандро.
– Программы, – подал голос Камедиаров.
Я взяла с собой книжку без начала и конца и, неотвязно размышляя, когда мне лучше всего заглянуть в тайник еще раз, листала и читала непонятные бессвязные отрывки текста:
"О Восток! – читала я. – Симург, чья тайна непроницаема! Царь, состоящий из подданных! Аль-кимийа, чернильное зеркало, бред восторженного простака! Я никогда не пойму твою психоделическую душу".
"Какая дикая идея – путешествовать по Востоку! Переливание крови, замена ее на чужую, подобную ртути или, напротив, веселящему газу; маскарад изнутри, оборотничество, трата драгоценного времени на чужие пространства, позолоченные песком песочных часов пустынь".
"Как была она хороша в душистом ожерелье из застывшей амбры!"
"Они не становятся черными, – читала я, – как выгоревшие эфиопки; лица их, укрытые от солнца покрывалом или маскою, остаются бледно-золотыми, в чем может убедиться их властелин при свете луны или коптящей плошки".
Или маскою!
Что я читала? Путевые заметки? Я никак не могла датировать путешествие; смешение времен царило на каждой открывающейся странице. Мало того, я не могла найти, возвращаясь от середины книги к началу, заинтересовавшие меня прежде отрывки; словно они исчезали бесследно или заменялись другими, стоило перевернуть лист.
"– Мир тебе, сина.
– И тебе мир, – отвечал я.
– Ты хотел что-то спросить?
– Я хотел узнать, есть ли теперь гаремы.
– Есть.
– Евнухи ли охраняют жен или молодчики с автоматами Калашникова?
Он улыбнулся.
– И это все твои вопросы?
– Еще я хотел узнать, только ли евнухами служили в гаремах кастраты? Не было ли среди них любимых жен?
– Уходи, – сказал он".
"Мы упрямо лезем на Восток, но и Восток лезет к нам в виде наркотиков, серебряных украшений, донжуановой – времен арабистской Испании – тяги к сералю, купальных халатов и тапочек без задников, бальзамированных мумий, нажевавшихся бетеля и ката римлян периода упадка, доводящей до исступления музыки четырех телесных струн зурны, технологии похоти, орнаментированного бесстрастия доисламского шаира".
Ганс мог бы вести подобный дневник, прошляйся он в ковре века два.
"Теперь Восток в отместку колонизует Запад, но попусту тратит время: сия эскапада обречена, как и предыдущая".
"Первым делом, – читала я, – я запретил бы путешествия, и преследовал путешественников, и заключал бы их в тюрьму. Не дать мирам перемешаться! Ибо что одному яд, то другому бифштекс, как говорят англичане; не дать мирам отведать яда друг друга!"
"Нельзя перебивать пророка и заглушать голос его".
Устав от чтения, я надумала попросить у Хозяина разрешения позаниматься в библиотеке с утра, в его отсутствие; например, написать реферат. Реферат действительно надо было писать, кстати; а полуправда, я уже понимала, звучит куда правдивее лжи, да и самой правды тоже. Мне не терпелось сунуть нос в старинные письма, разглядеть флакончик и примерить темно-алую маску. Причем, крадучись, скрываясь, воровски.
Я уснула и оказалась перед желто-кремовой галереей, образующей арку в конце узкой улочки и связующей два парных золотистых особняка на четной и нечетной сторонах. Окна галереи, как и сама улочка, выходили на Фонтанку. Пространство сна было зеркально; на самом деле имелся некий переулок, но выходивший не на Фонтанку, а на канал Грибоедова, чья галерея-арка хорошо просматривалась с Садовой, от угла дома с врезанной в него головой (и плечами с шеею) дамы, весьма длинноволосой и романтичной ундины времен русского модерна, нелепой фигурой с фасада неуютного дома. Я шла к галерее, неся открытую играющую музыкальную шкатулку (точь-в-точь такая стояла у Хозяина на фисгармонии в углу). Я знала слова старомодной механической песенки из шкатулки, но, проснувшись, помнила только начало: "Итак, забудем все, дитя".
Некоторые сны производят впечатление страшных, формально не являясь таковыми; например, жутким казался мне пересказанный намного позже моей подругою сон ее сына-подростка, мальчика с весьма сложной психической организацией, не вылезавшего от психиатра, однако отменно учившегося в английской школе, отчасти благодаря шизотимной памяти. В переходном возрасте видел он один и тот же сон неоднократно. Он идет по лугу, на котором стоит спиной к нему обнаженная девочка с распущенными волосами; он доходит до заколдованной невидимой стены в воздухе, не может сделать шага, а девочка стоит не оборачиваясь, хотя он и окликает ее, и он просыпается в слезах, потому что не может увидеть ее лица и в судороге ужаса увидеть. Она так и не обернулась никогда, а мальчик вырос, и сон оставил его.
Вот и в моей улочке с кремовым освещением было нечто страшное, избыток подробностей либо излишняя ясность деталей, подробный прозрачный разреженный горный воздух, неуместный в урбанистическом пейзаже.
Кто-то смотрит на меня из окна галереи, елизаветинский вельможа в парике, костюмированная кукла со знакомым лицом. Видимо, его оттаскивают от окна, я слышу крики, выстрелы, роняю музыкальную шкатулку, музыка превращается в скрежет, я просыпаюсь и слышу, как в маминой комнате поет по радио баритон: "Итак, забудем все, дитя…"
В институте был нудный день, производственная практика, потом история КПСС, одна радость – укороченное расписание, подразумевалась в дальнейшем самостоятельная работа в библиотеке. По истечении укороченного дня, после болтов, на которых нарезала я резьбу на маленьком, стоящем у окна, токарном станочке, после мутных текстов, задиктовываемых историчкой, наши ночные сборища в доме Хозяина представлялись еще желаннее и притягательнее. В сущности, с дневной жизнью они не вязались вовсе; видимо, объединяла всех присутствующих своеобразная эмиграция в ночь, в реалии иного времени, о коем напоминала вся обстановка квартиры Хозяина, в бытие, не имевшее иного места, кроме полуночного неурочного часа. Окружающая жизнь, хоть и являлась жизнью, а не рекламным роликом, несла в себе черты киножурнала "Новости дня", обязательного пролога любого киносеанса, отдавала новоделом, простецкими чувствами, незамысловатостью; а нашу компанию окружал воздух музея. Кунсткамера, вмещавшая на равных модного советского беллетриста Леснина, обаяшку-шахматиста Сандро (Хозяин называл его "Шура-Просто Так"), изобретателя из засекреченного КБ Камедиарова, солиста балета с подчеркнуто дамскими манерами по кличке Шиншилла, передового ученого, бонвивана и вивера Николая Николаевича, молчаливого Эммери (кажется, работавшего лаборантом) и Хозяина, музыканта, подрабатывавшего на Леннаучфильме. И меня, студенточку эры нижних крахмальных юбок.
Конечно, библиотека оказалась в моем распоряжении, Хозяин оставил меня в квартире одну, а я закрыла входную дверь на крючок, чтобы он не застукал меня у тайника. Я так волновалась, входя в роль злоумышленницы, что чуть не сломала каблук, поднимаясь по лестнице. Потайной ящик легко отщелкнулся и вылетел вперед, и я взяла в руки флакончик с притертой пробкою. Я открыла пробку; совсем немного, чуть покрыто дно, темно-лиловой, почти черной, маслянистой, с керосиновым отливом, жидкости. Я понюхала флакон, и голова у меня пошла кругом от странного запаха, моментально забравшегося в ноздри, ударившего в виски, окутавшего облаком. Закрыв пробку, я поставила флакон обратно. И надела маску, и вправду закрывавшую все лицо. Она была мне совершенно впору. Но и маску пропитывали экзотические ароматы, все ароматы Аравии овевали лицо мое. Мне захотелось посмотреться в зеркало. Внезапно обратила я внимание на то, что окружение через прорези маски кажется мне не таким, каким видела я его прежде. Корешки одних книг полуистлели, другие выглядели обгоревшими, третьи книги на глазах рассыпались в прах, четвертые были яркие и даже светились. Выйдя из библиотеки, я оглядела комнату. Дряхлые кресла и прадедушкин диван стояли как новенькие, тусклый посекшийся темно-зеленый шелк ширмы стал изумрудным, а грязно-желтые птицы на шелке – золотыми. На столе вместо обычных карт валялись карты размером вчетверо больше, и с незнакомыми мне фигурами: жрица, маг, шут, император, пустынник, всадник; да и в качестве мастей изображения жезлов, чаш, мечей и монет помечали карты. На небольшой деревянной колонне с бронзовой капителью, служившей Хозяину подставкой для кашпо без цветка, теперь красовался пудреный парик. Я двинулась к зеркалу, также видоизменившемуся, горизонтальному, в лилово-прозрачной раме из стеклянных перевитых листьев и стеблей. Я глянула в лиловый стекольный омут. Обнаженная смуглая девушка в вишневой бархатной маске. Вздрогнув, я провела рукой по плечу и почувствовала одежду. Отражение тоже провело по плечу рукою, я увидела на левом плече отражения родинку; моя натуральная родинка обреталась на правом плече и укрыта была кофточкой. Я ретировалась в библиотеку, сняла маску и зажмурилась. Открыв глаза, я обнаружила библиотеку во вполне тривиальном виде, так же как и комнату, куда я тут же выглянула, распахнув занавески. Тихо, тихо всё. Ни парика. Ни лилового зеркала. Обычное в деревянном багете. Потертые стулья. Старая ширма. Карты как карты. Надеть маску вторично я не решилась.
Пачка писем. Пожелтевшая бумага. Верхнее письмо по-французски. "Дорогой Ла Гир!" В дверь позвонили. Я водворила тайник на место, разложила тетради и книги на бюро, – не любя и не умея врать, я проявляла черты опытной лгуньи и лицемерки. "Кто там?" – спросила я. «Водопроводчик». – "Хозяина нет дома, я вам не открою". – "А вы-то кто?" – «Домработница», – ответила я не сморгнув.
Вскоре пришел и Хозяин.
– Что это ты, медхен Ленхен, лисичка ты этакая, меня, старого зайца, в лубяную мою избушку не пускаешь?
– Моя-то ледяная растаяла. А лубяные избушки разве не на Лубянке? На Фонтанке, чай, другая застройка. А почему "старого зайца"? Не старого волка?
– По сказке, детка, все по сказке.
– Между прочим, водопроводчик заходил.
– Трешку просил или воду отключал?
– Я ему не открыла.
– Сурова ты сегодня, медхен Ленхен. А почему не открыла?
– Откуда я знаю, что он водопроводчик? Может, это были ваши воры.
– Резонно, – сказал Хозяин. – Теперь я навеки скомпрометирован перед жилконторою – если то был водопроводчик – твоим женским голоском из холостяцкой квартиры.
– Я сказала, что я домработница.
– Тембр у тебя на домработницу не тянет. Ты флейта, а домработница валторна.
– Неправда ваша, – сказала я, – она литавра. Но водопроводчику не до таких тонкостев, если ему трешка улыбнулась. А если воры, в следующий раз остерегутся лезть в ваше отсутствие.
– Остерегутся? Тебя побоятся?
– Не меня, а мокрого дела.
– Говорил я тебе, Ленхен, неоднократно, – сказал Хозяин, поджаривая покупные котлеты, – прекрати читать детективы.
– Не могу прекратить. Я их люблю.
– Что там любить-то?
– Ну, как же, – сказала я, собирая маскировочные черновики реферата, – кто убил, выясняется, преступник наказан, значит, добро торжествует.
– А кого убили, тот воскресает? Для полного торжества. Чтобы принять участие в торжестве.
– Иногда вы такой серьезный, что я вас подозреваю в полном и глубочайшем легкомыслии.
– Ай да Ленхен! Двадцать копеек! Вот она, женская мудрость-то. С молоком матери, можно сказать. А тут живешь, живешь, и все дурак дураком.
В дверь позвонили. Хозяин ушел и вернулся с Сандро, напевая: "Итак, забудем все, дитя!"
– Что это вы поете?
– Понятия не имею. Сандро, хотите котлетку? Знаете, медхен сегодня водопроводчика на порог не пустила, через дверь с ним изъяснялась, боялась – воры.
– Между прочим, – сказал Сандро, отвлекшись от котлеты, – меня ваши воры шантажировали. По телефону. И не только.
Хозяин сидел, откинувшись, смотрел внимательно, у него даже лицо изменилось. В дверь опять позвонили.
– Медхен Ленхен, пойди открой.
Я пошла и не слышала конца их разговора. Вошли Шиншилла и Николай Николаевич. Шиншилла с розами.
– Ленхен, хотите розочки? Мне мой покровитель подарил.
– Вам ведь подарил, – сказала я, несколько ошарашенная.
Сандро в этот вечер рвался продолжать свою третью из тысяча одной белой ночи; игру в карты отложили.
– Итак, Ганс шел по пустыне за проводником в бирюзовой юбке; за Гансом следовал прибившийся к ним на последней стоянке неизвестный с кривым кинжалом за поясом и с длинноствольным бедуинским мушкетом; имени своего он не назвал, и проводник стал величать хозяина оружия Бу Фатиля. Гансу объяснили: перед выстрелом следует запалить фитиль и пребывать некоторое время с зажженным фитилем в зубах. Гансу пространство пустыни представлялось абсолютно одинаковым, однообразным, лишенным примет и ориентиров, он не понимал, каким образом определяет проводник нужное направление, не обозначенную в простертом до горизонта песке тропу, ведущую к находящемуся за барханами на горизонте оазису, от которого такая же несуществующая тропа приведет их к Пальмире.
Он спросил, любопытствуя, у проводника:
– Как ты находишь дорогу?
– Я много лет хожу этой дорогой, чужеземец, – отвечал тот, – ты, видно, забыл, что я принадлежу к пьющим ветер, мы сильно отличаемся от оседлых существ из глинобитных хижин, от презренных людей высохшей глины; они комки глины на пути, а мы сами – путь, мы его часть. Мне, как и многим из племени бедуинов, ведомо искусство кийяфы.
– Что такое кийяфа? – спросил Ганс.
– Умение читать пустыню. И не только пустыню, может, и саму жизнь тоже, и ее письмена, сина. Я умею читать следы на песке; отличаю следы верховых верблюдов от следов вьючных и след верблюда от следа верблюдицы; я знаю, кто следовал в караване: воины врага или мирные купцы. Я могу отличить след мусульманина от следа неверного, след девственницы от следа женщины, след рыжего муравья от следа черного. Невидимая для тебя тропа светится передо мной даже в ночи. Мастер кийяфы – а я отношусь к таковым – умеет найти воду и распознать ценные минералы и самоцветы; я вижу сквозь землю, о чужеземец. Я читаю судьбы по человеческим лицам и могу определить характер по расположению родинок на теле.
Идущий позади хмыкнул.
– Ты зря смеешься, Бу Фатиля, – сказал проводник, – мастер кийяфы знает немало лишнего не только о прошлом, но и о будущем; однако я считаю недостойным уклоняться от судьбы; все в руках Аллаха, а Аллах велик.
– Если ты говоришь правду, – сказал Бу Фатиля, – найди нам в этих песках хоть один самоцвет.
– Изволь, – отвечал бедуин, – но нам придется отклониться в сторону и несколько задержаться в пути; однако, я полагаю, нам спешить некуда.
Гансу было не вполне ясно, от чего они уклоняются, потому что песок везде песок, и для него пустыня не была открытой книгою; через некоторое время проводник остановился, вынул из-за пояса короткую лопатку, бросил ее хозяину мушкета и, указуя перстом, промолвил:
– Копай тут.
Они с Гансом уселись поодаль и ждали. Долго копал Бу Фатиля, дважды останавливался, говоря, что проводник, должно быть, ошибся, но, наконец, лопата со скрежетом натолкнулась на некое препятствие, и, вскрикнув, он вытащил из выкопанной довольно-таки обширной и глубокой ямы кованый ларец. В ларце было полно золотых монет, смарагдов, жемчуга, лала, иранской зеленоватой с прожилками бирюзы, сапфиров и серебряных браслетов.
– Закопай яму, – сказал проводник, – не оставляй на теле пустыни отметин.
– Чье это? – спросил Ганс.
– Наше! – отвечал Бу Фатиля.
– Ты знал о кладе?
– Я увидел его сквозь песок. Полагаю, кто-то из эль-аггадских молодцов припрятал ларец давным-давно и не смог за ним вернуться.
– Как мы это разделим? – спросил Бу Фатиля. – Раз ты указал, твоя доля должна быть большей, как ты думаешь?
– Разделим поровну на троих, – сказал проводник.
– Нет! – вскричал Ганс. – Мне чужого богатства не надо! К тому же, может быть, припрятавший клад был вором или разбойником.
– В Эль-Аггаде все воры, кроме младенцев, – сказал проводник. – Возьми хоть один драгоценный камень на память, чужеземец.
Ганс выбрал нитку жемчуга для Анхен.
– Недаром росли у нее в палисаднике маргаритки, – сказал Леснин.
– При чем тут маргаритки? – спросила я.
– Маргаритас анте поркас, что означает "Метать бисер перед свиньями". В оригинале-то не бисер, а жемчуг, «маргаритас».
– После двух стоянок, – а на последней проводник пел Гансу бедуинские песни с одинаковым рефреном – плачем по покинутым стоянкам, по следу шатра и праху костра, – они дошли до Пальмиры, чьи золотистые стены и желтые капители колонн, подобные кронам пальм, поднимались из желтого песка.
– Вот цель твоего путешествия, сина, – сказал Гансу проводник. – Прощай.
– А разве вы не войдете в город?
– Нет, – отвечал проводник, – мы обойдем город стороной и пойдем дальше. Так, Бу Фатиля?
– Все так, – отвечал тот, ухмыляясь.
Через несколько дней в Пальмиру пришел караван, и один из купцов поведал Гансу, что какой-то человек зарезал в пустыне проводника, ограбил его и скрылся, даже не схоронив убитого, должно быть, спешил; а у убитого в ладони зажат был лал, так, верно, было что грабить. И на этом все, а про Пальмиру речь пойдет дальше.
– Ты, должно быть, и сам спешишь, тебе не терпится отыграться, – сказал Шиншилла, тасуя карты.
– Сдавай, – сказал Эммери.
Они увлеклись игрой, а я ускользнула в библиотеку.
У меня не выходило из головы зрелище, открывшееся мне, когда в прошлый раз надела я темно-красную восточную маску, странный вид библиотеки, изменившаяся комната; мне хотелось проверить, является ли видение мое игрой воображения или следствием снадобья из флакончика, которого нанюхалась я ненароком; может, там был наркотик? Так велико было мое любопытство, даже страх быть обнаруженной, схваченной за руку отступил; к тому же надеялась я на собственное проворство и выработанную за годы занятий фехтованием реакцию и думала мгновенно спрятать маску и закрыть тайник, если кто-то двинется в библиотеку. Итак, я надела маску, и снова аравийские благоухания овеяли меня, как по волшебству изменились окружавшие меня книги, оплыли свечи; я их задула и, подойдя к задернутым занавескам при входе, заглянула в щелку между занавесками, посмотрела из темной библиотеки в освещенное пространство комнаты.
На ширму, кресла и зеркало я посмотреть на успела. Я не могла отвести глаз от игроков, чуть не вскрикнув, как вскрикивают героини пьес и старомодных романов. Не исключаю, что могла бы в тот момент даже грохнуться в обморок, наподобие вышеупомянутых героинь, преувеличенно женственных и впечатлительных; впрочем, советские женщины были крепко от обмороков отучены, и правильно, иначе валяться бы им в бесчувствии круглосуточно, а кто же тогда станет по магазинам метаться, полы мыть, народное хозяйство поднимать, детей растить и шпалы укладывать?
Не вскрикнув и не упав в обморок, замерев, я глядела на сидевших за столом картежников. Я знала, кто где сидел, и черты лица они в основном сохраняли. Были узнаваемы. Но не из этой компании вышла я несколько минут тому назад в зашторенную библиотеку. Я не только видела их иными, я знала, почему они таковы, возможно, обретя из-за ароматов Аравии бедуинскую кийяфу.
Вот этот, в профиль, слева, – Николай Николаевич? Этот жулик и обжора? Липовый ученый, политик от науки, любитель комфорта, ради которого он готов на все? С жабьими бородавками и бегающими глазами? Подсиживающий коллег поталантливей и подписывающий коллективные на них доносы? А рядом с ним – Сандро, превращающийся в того, на кого смотрит, приспосабливающийся к каждому, какая форма мимикрии! Посмотрит на соседа справа – и лицо у него соседа справа, зато хорош для всех и со всеми, человек-зеркало из собственной сказки! Камедиаров был обряжен в непонятное серебристое одеяние наподобие комбинезона, непроницаемое лицо словно из гипса, вместо рук – кащеевы лапы, марсианин, существо не отсюда – откуда и зачем?! В нем чувствовалось нечеловеческое, несомненная угроза, нездешняя жестокость. Шиншилла… куда девалась сережка в ухе, кружева? Он сидел в тренировочном трико, прямой, как хлыст, суровый, острый, и все было вранье, и покровитель, и розочки, а ведь он защищался от роты начальников своего ведомства балетного, от господ офицеров с наклонностями гомосеков, и он разыгрывал педераста при высокопоставленном покровителе, каков актер, чего не сделаешь из любви к искусству? Если и пылал он патологической страстью, так разве к фотографии Нижинского на стене над кроватью, этот девственник, фанатик; батман, еще батман, прыжок, носок тяни, держи спину! Слева от него сидел модный беллетрист Леснин. В форме чекиста. Скрипя кобурой. В правой руке карты, в левой круглая печать – для чего? Опечатывать квартиры обреченных? Украшать акты, протоколы допросов, постановления об арестах, приказы? Куда подевались улыбка, артистизм, леность, прекраснодушие? То был человек железный, гвозди бы делать из этих людей, желваки на скулах играли, ни жалости, ни совести, только – цель. За Лесниным в три четверти, вполоборота абрис темноликий, сияющий провалами очей, крылатое нечто, складки облачных одежд – ангел? призрак? Эммери! И ко мне спиной, в пудреном парике и камзоле вельможи осьмнадцатого века, – Хозяин. Все при картах. Играть так играть.
Время встало. Я не могла сдвинуться с места.
Кататония либо каталепсия. Я превратилась в статую из комедии дель арте.
Эммери посмотрел в мою сторону.
Слух отказывал, видимо, Эммери произнес что-то, сказал им, положил карты. Они продолжали играть без него, а он пошел в библиотеку.
Я не могла шевельнуться. Я уже не боялась, что меня поймают, мне было все равно.
Я знала: Эммери видит меня сквозь занавески. Но мне не надо было опасаться его. Он мне был не враг.
Шумя крылами, вошел невесомо, взял меня за запястье, подвинул к бюро, снял с меня маску, защелкнул тайник, зажег свечи в руках у бегущих арапчат. У него был бокал шампанского, он заставил меня глотнуть, усадил за бюро, молниеносно достал с полки книгу, раскрыл, положил передо мною. Вид у Эммери теперь был вполне обычный. Серьезен. Чуть печален. В аккуратном, не очень новом сером костюме. Вошел Камедиаров. Без щупальцев.
– Позовите Николая Николаевича, – сказал Эммери, – Лене нехорошо.
Николай Николаевич щупал мне пульс, заглядывал в глаза.
– Странно, – сказал он, – дистония у нее, конечно, имеется, а зрачки широкие, бледная, выражение лица… Ленхен, вы не наркоманка, часом?
– Нет, – сказала я. – Я читала. Мне стало плохо.
– Спазм аккомодации? – с сомнением сказал Николай Николаевич. – Плюс еще что-нибудь минус свежий воздух.
– Плюс недосыпание, – сказал Хозяин без парика и в партикулярном платье.
– Окна настежь, ее на диван, к ногам грелку, валидолу бы нам, и пусть полежит.
Свечи задули в комнате, окна на Фонтанку открыли; Шиншилла принес мне воды, я выпила, схватила его за руку и то ли уснула, то ли, наконец, упала в обморок, провалилась куда-то и выплыла, вынырнула при свете дня, закутанная пледом, грелка в ногах, окна настежь, машины носятся под окнами, у окна в качалке Эммери смотрит в оконный проем. Он поворачивается ко мне.
– Как себя чувствуете, Лена?
– Нормально. Чуть-чуть голова кружится.
– Сейчас я чаю принесу, выпьете, полежите, и я отведу вас домой. Хозяин на работе. Как вы всех напугали.
Я все вспомнила. Чохом, так сказать. Нечто от кийяфы во мне осталось: я знала точно, что от Эммери не обязательно скрывать происшедшее. А от остальных следует скрыть.
– Как вы все напугали меня, – сказала я.
– Страшно смотреть правде в глаза, – сказал Эммери. – Еще страшнее, чем истине.
– Что это было?
– Сначала чай.
– Чай, да; я только схожу в библиотеку и посмотрю, какую книжку вы мне вынули случайно с полки; они так тут интересно случайно вынимаются…
– Не вставайте. Я вам сам принесу.
Но читать мне было трудно, изображение и текст плыли, расфокусированные.
– У вас еще зрачки широковаты. Пройдет. Завтра все пройдет.
– Что пройдет? Ароматы Аравии?
– Да, и ароматы, и магия Аравии, и последствия взгляда правде в глаза.
– Дрянь какая эта правда, – сказала я. – А я-то, дура, прежде вранье не любила. И не понимала выражения "ложь во спасение". Эммери, кто вы такой? Ангел?
– Это вы здесь говорите «ангелы», "так сказать, чохом". – Он улыбнулся. – Я вестник. И страж проходящих по меже. Человек межи всегда может рассчитывать на меня. Скажем, на мою помощь. Поддержку. Присутствие. Иногда на мою защиту.
– Межи? А что размежевали?
– Межа разделяет миры. Или времена. Разделяет, но и соединяет.
– Миры? Инопланетные цивилизации одну от другой?
– Нет. Иной мир и этот, видимый.
– Иной мир – в смысле "тот свет"?
– Тот свет? Вы его воспринимаете с кладбищенским оттенком. А я говорю о незримом, невещественном, непреходящем, потустороннем (по ту сторону межи…) мире. Иной – и есть иной. Если хотите, мы поговорим об этом в другой раз, когда в себя придете.
– В какой другой раз? – спросила я. – Как я теперь буду сюда приходить? Смогу ли я разговаривать с Лесниным? А с Николаем Николаевичем? А с Камедиаровым? Кстати, он кто? Марсианин?
– Вроде того, – сказал Эммери.
– Он для меня опасен?
– Только потому, что вы знаете про тайник.
– Он мне враг?
– Нет, пока нет, – сказал Эммери. – Это мне он враг. И Хозяину.
– Он мне, Лене, не враг. Мне как человеческому существу – враг точно. А почему вам и Хозяину?
– Хозяин – человек межи. Я ее страж. А цель Камедиарова уничтожить межу и разделить миры. Не дать людям возможность общаться с высшим миром. Замкнуть их на земное существование. Изменить человеческую породу и искоренить самую ее суть, лучшее, что в ней есть. Превратить людей даже не в животных – в механизмы, в роботов, в ничто. Почему вы сказали, что отчасти он и вам – враг? Поэтому? Так ощущаете?
– Да.
– Я вашим ощущениям верю.
Мы вышли на набережную. Меня не покидало чувство, что я не всю маску сняла, то есть не полностью снял ее с меня Эммери, словно невидимый слой на лице остался, и хотя окрестности не были подвержены таким переменам, как библиотека, комната и игроки сквозь прорези маски, смещение происходило. О людях, идущих мне навстречу, я кое-что знала, без информации формальной, без слухов и сплетен, без физиономистики и дедукции; безошибочно знала с первого взгляда. Кийяфа. Ясновидение бедуина.
– Я забыла книжку, – сказала я.
– Нет, я ее захватил. Придется привыкать, Лена, к лишнему знанию, и зрению, и слуху. А что до того, как разговаривать с Лесниным… вы не думали, как вы сами смотритесь через маску цвета граната?
– Лица не видела, – сказала я, – а одежды нет, голая.
– Что это может означать?
– Не знаю.
– Подумайте. Трактуйте как-нибудь. Легко обвинять в грехах других, воображая себя безгрешным, не видя себя и не понимая. А я, знаете ли, и без маски вижу всех такими, как есть.
– Как же вы тут живете?
Мы миновали Измайловский сад и подходили к польскому, к моему дому.
– Лена, правда – страшная, а ложь – отвратительная. Идите выспитесь, напейтесь кофе, я надеюсь услышать про Ганса в Пальмире вместе с вами. Если на то пошло, вам не следовало лезть в чужие тайны. А коли так поступили, платите. Человек платит за все. Придется забыть о правде и терпеть.
Польский сад приветствовал меня сиренью.
Я только что рассталась с ангелом, велевшим мне забыть о правде. Комедия дель арте закончилась, мне предстояло жить по системе Станиславского. Идиллия растворилась, компания распалась.
Впрочем, за Шиншиллу я порадовалась. Впрочем, какое было мне дело до того, что Хозяина принесло из восемнадцатого столетия? И у меня теперь был знакомый ангел-хранитель. Не так и плохо. Мужайся, медхен.
День, независимо от внешних событий, посвящен был внутреннему монологу – или диалогу: я уговаривала себя, в глубине души чувствуя, что уже уговорила.
У каждого, думала я, карнавал на особицу: я надела чужую маску, они сняли свои. Хотя кто их разберет, может, для кого-то из них ночная роль естественней дневной, а дневная вынужденная? Действительность, время, окружение провоцируют человека на определенные поступки, на форму поведения, мало у кого настолько велик запас упрямства и душевного здоровья или личных черт и сопротивляемости, чтобы идти своей дорогой, не плясать в чужих пьесах под дудку чужого дяди-режиссера. Да и не всякий поначалу ощущает принуждение.
Однако мне жалко было прежних своих чувств по поводу ночной компании в доме Хозяина, а новых чувств у меня пока не было, они смутным туманом окружали меня, заволакивая испарениями даль; в некотором роде я присутствовала, то есть участвовала, в сотворении мира. Пузыри земли. Гейзеры. Болота. Хвощи. Папоротники. Лава. Драконы и динозавры.
Я думала о Хозяине, сменившем в видении моем костюм, а в остальном оставшемся собою. Неужели, думала я, сменить век – всего-навсего поменять одежду? Позже я много раз вспоминала Хозяина. Именно в те утра, когда меня охватывала лень, когда попадала я в самую сердцевину ее дивного оцепенения, в омут созерцательного застывания существа типа медузы, превращаясь в орган сто шестого, никак не именующегося, не имеющего ни смысла, ни цели, чувства, именно в утра лени меня навязчиво преследовал его образ. Вот идет он по набережной, рука в кармане, усмехаясь. Я ничего о нем не знала, но и ведала нечто, я подстерегала его, как птичку (как если бы мышка подстерегала… ну, хоть грифа!), подглядывала, подслушивала, письма и дневник его читала. Зачем? В итоге я его сочинила, сочинила на свой лад, его придумывали все, он был непостижим. Сочинение мое все время дрейфовало, смещалось, меняло координаты, перемарывалось, превращалось в прямо противоположный протейский текст.
К вечеру подивилась я собственной гибкости, готовности смотреть на людей сквозь пальцы, способности легко и равнодушно принимать недопустимые вещи; неужели это я, такая, как мне казалось, цельная натура с непоколебимыми принципами? Интересно, думала я, а знает ли подноготную своих гостей Хозяин? Или у нас у всех в равной мере имеется жилка артистическая, тяга подспудная к художественной самодеятельности? Художественной самодеятельности, как выражался Николай Николаевич? И еще интересно, думала я, всякий ли человек такой враль или только советский?