355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Галкина » Ночные любимцы » Текст книги (страница 1)
Ночные любимцы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:21

Текст книги "Ночные любимцы"


Автор книги: Наталья Галкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Наталья Галкина
Ночные любимцы

Горит восток зарею новой.

Одна заря сменить другую

Спешит…

А.С.Пушкин

– Сдавай, – сказал Эммери.

Связка ключей. Я вертела ее в руках, пока не вспомнила, откуда она у меня. Потемневшие рукодельные легкие ключи от старых шкафов; бронзовый, с витой узорной главкой (от бюро?) и самый маленький, двухсантиметровый, между двумя ключиками без особых примет. Я вытащила связку за кольцо из-под фотографий и открыток, в очередной раз начиная новую жизнь с наведения порядка в старой, натурального порядка с вытиранием пыли и обогащением местной помойки обрывками записок и рваными тапочками. Ключи заговорили со мной, вспыхнуло в памяти, осветило комнату, открылось пространство прошлого, как музыкальная шкатулка, крышка назад, музыка затилиликала, двинулись фигурки, глаз не оторвать. А ведь была и шкатулка. Однако ключика от нее, похожего на самый маленький, только блестящего, связка не сохранила.

– Сдавай, – сказал Эммери.

Они любили играть в карты по ночам. Сначала я думала, что целью их ночных сборищ была именно игра в карты. Если вообще была цель.

Родители уехали в Анапу, и я пригласила всю компанию ко мне на кофе, тем более что Хозяин не отпускал меня домой одну, хотя по набережной дом от дома отделяло квартала три, белая ночь в апогее, пятый час утра, совсем светло. Слишком светло для них; они предпочитали темноту.

Это была эпоха нижних юбок. По моему летосчислению. О лагерях, где продолжали гибнуть сгустки скопившейся там убиваемой энергии принудительно работящих пчел в ватниках драных, даровой рабочей силы, а также об испытаниях атомных бомб с экспериментами на солдатиках, испытаниях, чье драконово дыхание мы уже начали ощущать, сами того не ведая, я не знала ничего. Для меня пришла эра крахмальных нижних юбок и тонких каблуков.

Моя мать ночную мою компанию не жаловала. Она не понимала, как взрослый, уже и в летах, мужчина может общаться с едва достигшей совершеннолетия девчонкой, не питая двусмысленных и дурных намерений; еще меньше понимала она, почему в неприятном окружении "подозрительных особ" мужского пола должна обитать именно я; и в самом деле, видимо, во всем происходившем имелась доза извращения.

– Ну, знаете, – сказал Леснин, оглядывая оказавшиеся у него на руках карты, – такое единовременно на руки получить можно, только если сам дьявол сдает.

– Дьявол, должно быть, большой искусствовед, – заметил Шиншилла, – полагаю, велика у него тяга и к господину Гёте, и к господину Гуно.

– Прекратите поминать его к ночи, – сказал, смеясь, Хозяин.

– Видимо, – не унимался Шиншилла, развалясь в кресле красного дерева с потрепанной обивкою розового атласа и поправляя маленькую сережку в правом ухе (днем он заклеивал дырочку для сережки пластырем или замазывал гримом), – он страдает манией величия либо преувеличения и поэтому считает свою персону основной темою, идеею, сквозным сюжетом и главным действующим лицом литературы и искусства. В них, в основном, и представительствует.

– В основном? – рассеянно спросил Камедиаров, разглядывая веер карт, зажатый в левой руке, и водя над ним нерешительной правой, не могущей выбрать нужную.

– Может, закроем эту тему? – сказал сидящий у рояля Сандро.

– Твоя христианская натура, о подпольный катакомбный прихожанин, не выдерживает упоминаний о враге рода человеческого? – спросил, снимая очки, Николай Николаевич.

– Подпольный катакомбный – плеоназм, – заметил Леснин, отпивая глоток киндзмараули из широкого бокала алмазной грани с длинной ножкою; когда такими, неполно налитыми, бокалами чокались, шел дивный звон, который я обожала.

– Дитя подземелья. – Шиншилла поправлял теперь кружево манжет; он постоянно охорашивался, по обыкновению принимая изящные позы, потягивался наподобие ленивой кошки и напоминал о балете, даже и не желая того, в каждом его жесте дремала выучка, па, позиции, дрессированность живой заводной игрушки.

– А вот вам, пожалуйста, бубновый валет, – сказал Камедиаров, выкладывая выбранную карту.

Они все время меняли игры, я не могла запомнить, во что они играют: в винт? в вист? в буру? в дамский преферанс? когда я переспрашивала, их от моего невежества хохот разбирал.

Хозяин зажег свечи. Шторы были задернуты, свет погашен. Огоньки играли в винно-алом стекле жирандолевых подставок, в сапфировых стеклышках люстры, в хрустале подвесок. Наше сборище стало еще колоритней и окончательно напоминало театр. Настоящий театр располагался в ближайшем саду, выходившем на набережную, но скромные его постановки – оперетки и современные водевили – нашим мизансценам в подметки не годились.

– Между прочим, – сказал Хозяин, – ко мне за эту неделю дважды вламывались воры.

– Что украли? – спросил Шиншилла.

– Ничего.

– Какие же это воры, милейший, вы шутите, – сказал Николай Николаевич. – О чем вы говорите? Как это – вламывались? Как вы сие определяли? Дверь высаживали колуном?

– Дверь заперта была, как обычно, – отвечал Хозяин, – все вверх дном, даже из ящиков письменного стола все бумаги…

– О-о, – Камедиаров даже про карты забыл на секунду, – это не воры, это шмон.

– Что? – спросила я.

– Обыск, – сказал Хозяин.

– По-каковски?

– По-глухонемецки.

Они заспорили, что может означать шмон в отсутствие Хозяина, без ордера и без последствий; далее Хозяин заметил – ключ-то стало заедать.

– Пришлось мне, – сказал он, – сегодня, уходя, дверь оставить открытой, а то ведь замок сломают, не приведи Бог, да записочку повесить: мол, входите, не заперто, только бардака не устраивайте, сколько можно.

– И что? – спросила я.

– Да ничего, – отвечал он, – прихожу, все в порядке, книжный шкаф, правда, настежь, и на записочке написано: "Бу сделано".

– Почерк знакомый? – спросил Леснин.

– Обычный канцелярский.

– Сухари пора сушить, – сказал Шиншилла, – ваша очередь подходит, хотя мне вы обещали, что посадят именно меня.

– Ничего себе обещание, – сказал Камедиаров.

– А за что? – спросил Леснин.

Шиншилла приосанился, сбил пылинку щелчком с колена, выгнулся по-кошачьи.

– Труд я задумал. Литературный.

– О, – сказал Николай Николаевич. – И что же это за труд, за который непременно должны посадить?

– "История гомосексуализма в России".

– Посадят, – сказал Николай Николаевич, попивая каберне, – как пить дать.

– Это будет тайный труд. Никому ни слова.

Шиншилла, что называется, завелся и стал болтать о своей будущей инкунабуле. Он развивал, кроме всего прочего, идею об огромном значении для всемирного гомосексуального движения повсеместного исполнения музыки Чайковского, вносящей, по его мнению, в подсознание гомосексуальный мотив.

– В каком смысле "мотив"? – спросил Хозяин.

– Дело не в том, что музыка Петра Ильича гомосексуалистская, – сказал лениво Николай Николаевич, – а в том, что она отнюдь не так хороша, как это принято считать. В ней имеется нечто расслабленное, жидкое, суррогат мысли, суррогат чувства, сентиментальность вместо глубины, модель искусства, муляж творчества – в общем, все пакости века девятнадцатого, кои мы и пожинаем.

– И этика отдельно от эстетики, – заметил Сандро, – ром отдельно, баба отдельно.

– Ничуть не бывало, – сказал Шиншилла, – вы оба не правы. Чайковский – символ гомосексуализма, его светоч; и не более того. Голубой фонарь бирюзовознаменного герба.

– И что вы только несете, – сказал Хозяин.

– Между прочим, Ежов был гомик, – не унимался Шиншилла, – и уничтожал тех, кто не в его сексе.

– Ты всю историю на это дело переведешь, – сказал Леснин. – Например, опричнина. Может, кстати, и Петр Великий уничтожал тех, кто не в его сексе?

– Вот-вот, – оживился Шиншилла, – отношения Петра Алексеевича с Меншиковым и многими другими еще трэба разжуваты.

– Медхен Ленхен, – сказал Хозяин, – ты хотела кофий глясе произвести? Мороженое в холодильнике, кофий на полке.

Он отсылал меня на кухню, чтобы сделать присутствующим внушение: увлеклись лишку, распустили при мне языки. Плели они, конечно, как всегда, незнамо что; но разительно отличались их речи от всех текстов, слышанных когда-либо мною дома, в институте, в гостях, в кино, в транспорте; даже и штампы, и пошлости были у них другие. Иные темы, другая жизнь, живость. Конечно, они были болтуны. Все. Кроме Эммери.

Мне тогда часто приходило на ум: их семеро, я восьмая; я лишняя.

Я принесла на подносе чашки с кофе глясе и обратилась к Сандро:

– А сказка? Где обещанная сказка? Начало тысяча и одной белой ночи где?

– Да почему я? – спросил польщенный Сандро. – Вон модный писатель сидит, беллетрист с большой буквы, ему и карты в руки.

– Ну нет, – сказал Леснин, – карты у меня и так в руках постоянно, а уж на роль Шехерезады ты меня не баллотируй. Ты обещал, ты и приступай. Я на подхвате; ночи на трехсотой подключусь, ежели необходимость возникнет.

– Ладно, – сказал Сандро, – ну, хоть сыграйте кто-нибудь что-нибудь восточное на фортепьянах.

Что и было исполнено.

– Жил-был, – сказал Сандро, – кто?

– Человек, – откликнулся Эммери.

– Немец, – сказал Хозяин.

Сандро пришел в восторг.

– Жил-был немец! Тихий такой, смирный. Обрусевший. Но лютеранин.

– Как это "но"? – спросил Леснин.

– Не перебивайте! – воскликнула я.

– Жил-был немец, и была у него Анхен. Кроткая такая, хозяйственная. Тюльпаны разводила. И китайские розочки.

– Эклектика, – сказал Камедиаров.

– Мелкие комнатные розочки называются, к вашему сведению, китайскими. Была у Анхен только одна слабость.

– К парикмахеру из соседней цирюльни, – сказал Шиншилла.

– Как женщину порядочную парикмахеры ее не волновали. При всей экономности, и даже скупости, питала Анхен слабость к торговцам всякой всячиной, особенно к бродячим, то есть к офеням.

– Ботала по офеням, – сказал Леснин.

– Сами торговцы, равно как и парикмахеры, не привлекали Анхен; однако удержаться от того, чтобы что-нибудь у них купить, она не могла. И тяготела, как ни странно, к предметам экзотическим, в хозяйстве вовсе не нужным и даже и совершенно лишним, словно с появлением купца…

– Купца, торговца или офени? – спросил Леснин.

– …ее практичность улетучивалась, – впрочем, только до ухода торговца, далее Анхен снова превращалась в примерную прижимистую идеальную жену. И вот появился в их уютном домике в немецкой слободе на Охте…

– Да откуда ты взял, что на Охте была немецкая слобода? – спросил Камедиаров. – Чушь какая.

– Ведь это сказка! – вскричала я. – Не перебивайте, пожалуйста!

– …появился в их уютном домике на Охте, с палисадником, где цвели анютины глазки, маргаритки и гортензии…

– Господи, – сказал Хозяин вполголоса.

– …очередной торговец. Еще мальвы там цвели, хризантемы и рододендроны, – вызывающе сказал Сандро, – а также росли тыквы, спаржа, ремонтантная клубника и пастернак. И латук. Вот. И у очередного торговца купила Анхен восточный ковер, арабскую маску и маленький флакон с притертой пробкою, не желавший открываться, о чем предупредил ее торговец, продавший флакончик за бесценок; а на дне флакона была только одна капля чернил.

– С брачком изделие, – сказал Николай Николаевич.

– А что такое арабская маска? – спросил Камедиаров.

– А какого цвета были чернила? – спросил Леснин.

Почему-то молчал Хозяин, обычно с радостью отпускавший замечания в таком духе. Как всегда, молчал Эммери.

– А торговец был кто? – спросил Шиншилла. – Перс или китаец?

– Полумавр, – сказал Сандро. – Национальность, вероисповедание и сексуальные пристрастия торговца не имеют значения. Это вам не психологический роман. Торговец и есть торговец. Все флаги в гости будут к нам. А арабская маска – маска, коей прикрывает лицо бедуинка от сторонних наблюдателей, напоминает маску венецианского карнавала; однако наша была волшебная. Речь пойдет сегодня не о маске, а о купленном у торговца восточном ковре. Почему вы, Эммери, так смотрите на меня? Прямо рублем подарили.

– Я полагаю, Сандро, вы умеете читать чужие мысли, – отвечал Эммери, – прежде я такой способности за вами не замечал. Я вас понял заново.

– Вот именно! – Сандро восхитился. – Вы меня поняли! Я читаю чужие мысли, порнографические журналы и старые газеты.

– Где же вы берете порнографические журналы? – спросил Шиншилла.

– А чужих писем, – спросил Камедиаров, – вы, часом, не читаете?

– Боже упаси. Ни чужих не читаю, ни своих не пишу. Что вы все перебиваете? На чем я остановился?

– На ковре, – сказала я.

– Да, и вот этот самый ковер совершенно зачаровал нашего немца…

– Обрусевшего, – ввернул Шиншилла.

– Который жил-был, – отозвался Леснин.

– А как его звали? – спросил Камедиаров.

– Ну, хоть Ганс. Ганс готов был часами разглядывать узоры ковра, и постепенно стало ему казаться, что это не просто узоры, а некие письмена, и что он начинает вникать в их сокровенный смысл.

– Анхен плакала! – хором сказали Леснин, Шиншилла и Николай Николаевич.

– Анхен, совершенно верно, плакала, видя такое плачевное состояние мужа, но ничего поделать не могла. Однажды ночью Гансу приснилось, что у ковра начал отрастать ворс…

– Какой еще ворс? – спросил Леснин.

– Ковры-то, ковры, – сказал Николай Николаевич, – когда азиатки соткут, верблюдам под ноги кидают, на тропы караванные, на дорожки к водопою (знаете, как по-арабски "путь к воде"? "Шариат"), чтобы лишний ворс сбить и сделать ковер гладким. Нет, дорогой, это не легенда, это бытовуха, только тамошняя. У нас льны на снегу белили. И на росе под солнцем.

– …и когда Ганс встал на прорастающий ковер, очутился он в незнакомом месте, где было жарко, кругом песок, только горсть зелени – кустов и деревьев – виднелась неподалеку.

– Пятый час, – сказал Хозяин, прерывая собственное, несколько затянувшееся, на мой взгляд, молчание, – пора расходиться, еще надо Ленхен проводить. Поскольку у нас впереди тысяча белых ночей, спешить некуда, Сандро, продолжите завтра.

Квартира Хозяина была необычная. Едва сворачивали вы с набережной под арку, встречала вас врезанная в уступ этой арки дверь, предваряемая одной ступенькою; войдя, вы оказывались в крошечном помещении с вешалкой, сундучком и зеркалом – клочок пространства, называемый Хозяином «вестиблюй»; крутая узкая внутренняя лестница вела вас в собственно квартиру, размещавшуюся то ли в бельэтаже, то ли на втором этаже, состоявшую из кухоньки, притулившейся наподобие ласточкина гнезда под аркою и полом своим спрямлявшей арочный свод (из кухонного окна открывался необычный вид на мостовую Фонтанки, взгляд исподлобья, одни ноги прохожих и колеса автомобилей, вид на реку без реки), большой сравнительно комнаты с нормальным видом на реку (включающим и реку, и дома за ней, и небо), и маленькой библиотеки без окон вовсе, заставленной с пола до потолка книжными полками; вход в нишу библиотеки завешен был большими шторами, а у стены, противоположной входу, стояло старинное бюро, и на нем бронзовые подсвечники – бегущие арапчата, несущие свечные связки, по три свечи у арапчонка.

Мы выходили, стараясь говорить тише, вся компания быстро растекалась, а двое или трое всегда провожали меня; ко мне надо было идти в сторону театра, польского сада, державинского дома – в нем-то я и жила. В садике у театра и в польском саду цвела вовсю сирень, лиловая краска белой ночи, лиловый ее запах.

Тонкие и острые каблуки мои стукали по тротуару, белая ночь усиливала звук, и в который раз кто-нибудь из моих спутников, ночных непонятных птиц, читал мне нотацию либо лекцию о мокасинах, ичигах, лаптях и чувяках, придающих ходьбе бесшумность, а женщине женственность. "Была она прекрасна и ходила как мышь".

– Бегала! – возражала я. – Нельзя быть прекрасной и бегать как мышь, это противоречие.

– Жизнь и есть противоречие. Разве легче быть прекрасной и греметь коваными подметками? А зимой и вовсе фельдфебельские сапоги наденете, Ленхен.

– Ох, качи, качи, качи, – шептал Шиншилла, – затрубили трубачи, застучали стукачи, прилетели к нам грачи.

Было светло, родители отсутствовали (о, счастье!), я приглашала на кофий, но никто не пошел ко мне в гости. Дома ждала меня современная мебель, чешская люстра, полная грядущих событий, немецкие скатерти, почти трофеи, прибалтийский керамический сервиз на столе (я думала, они зайдут), идеально чистый новенький ковер во всю стену, у которого вот уж точно ничего не отрастало, о верблюдах слыхом не слыхивал. Я уснула моментально и спала как убитая. На практику я опоздала, но нас не сильно в этом плане преследовали, главное было сдать отчет, а по части отчетов я слыла мастерицею. Во-первых, имелись в роду нашем писари (один волостной, другой военный) и петербургские чиновники; а во-вторых, правду говорил Хозяин про бытующую пагубную национальную страсть к потемкинским деревням.

Я очень хотела услышать продолжение сказки про заплутавшего в восточном ковре обрусевшего немца и еле дождалась вечера.

День отстоял томительно жаркий; может, поэтому собирались все непривычно вяло.

Первым появился Николай Николаевич. Он поведал Хозяину о предстоящей командировке в Москву на очередной симпозиум, где, кроме его собственного доклада, ожидаются и выступления его учеников; собирались явиться даже и заграничные физиологи. Очки его блестели, он был весьма оживлен, поглядывал на себя в зеркало, предвкушал визит в Москве к какой-то Людмиле в "известный всем особнячок" и долго вспоминал меню последнего своего ужина в особнячке, а также обстоятельно разбирал, как надо готовить фаршированного рябчика.

– А случалось ли вам едать чибриков в соку? – спросил Николай Николаевич.

– И не слыхивал.

– Немудрено. Я маленьким, бывало, капризничал, высматривал и вынюхивал, чем кормят, и любимая тетушка выдумывала несусветные названия для самых простеньких блюд. Что это? – спрашивал я, с подозрением оглядывая тушеные в картошке копченые косточки. А это, миленький, чибрики в соку, – ответствовала тетушка.

– Прелестно! – сказал Хозяин.

Вместо галстука носил Николай Николаевич почему-то бант, а из кармана пиджака его неизменно торчал тонкий яркий носовой платок.

Теплый тропический воздух плыл волнами из открытого окна. Я услышала тихий знакомый свист.

– Эммери идет, – сказал Хозяин.

У Эммери была привычка насвистывать тихо сквозь зубы, свист выдавал его приближение, предварял его, как свистящий звук – появление змеи в конан-дойлевской, обожаемой мною "Пестрой ленте".

Узколицый, легкий, молчаливый, Эммери садился в качалку и, раскачиваясь, смотрел в окно.

– На что вы смотрите? – спросила я.

– Просто смотрю, – отвечал он. – Я люблю оконные проемы.

– А дверные? – спросил Николай Николаевич.

– Дверные тоже.

Мне казалось, Эммери плохо понимал юмор, иронию, игру, столь ценимую остальными ночными гостями квартиры в подворотне; он всегда сохранял серьезность.

– А лестничные? – не унимался Николай Николаевич.

– Лестничные – нет.

– Не любите?

– Равнодушен.

Пришел Шиншилла и принес связку бубликов и баранок "в духе Машкова", как выразился Николай Николаевич.

– Но каков альтруизм, – сказал Хозяин, – сам-то он этого не едал отродясь и не собирается.

– Само собой, – сказал Шиншилла, – я вообще только пью. Мне нельзя вес набирать. Из театра выгонят – раз, элевация пропадет – два, да и неэстетично. Видите, какая у меня талия?

– А коли пить, – сказал Николай Николаевич, – дело кончится водянкой. И вообще нельзя пить и не закусывать. Цирроз будет, батенька, печени.

Хозяин принес блюдо с финиками, изюмом и орехами и поставил перед Шиншиллой.

– Нет, вы сущий ангел! – вскричал тот. – Если бы не мой покровитель, – он дотронулся до сережки в левой мочке, – от которого зависит не только моя жизнь, но и моя карьера, я бы не успокоился, пока вас бы не соблазнил.

– Да полно, дружочек, – сказал Хозяин, – чем вы меня можете соблазнить?

Шиншилла открыл было рот, а потом глянул на меня, говорить раздумал и засмеялся.

Через полчаса явились вместе Камедиаров и Леснин, утверждая, что встретились у двери, каждый с шампанским.

– Бублики в шампанском, – сказал Николай Николаевич.

– Главное, чтобы не ананасы в рассоле, – откликнулся Хозяин.

– Ну, нет, – вступил Камедиаров, – главное, чтобы не огурчики в брют.

Очевидно, жара действовала на всех, шуток не получалось, веселья особого тоже.

– А где наш сказочник? – спросил Леснин.

Обычно Сандро приходил первым. Пришел он на сей раз на излете первой карточной игры, рассеянный, бледный и озабоченный. Шампанское, впрочем, быстро вернуло ему цвет лица и развязало язык.

– Что-нибудь случилось? – спросил Хозяин.

– Машину занесло, бок ушиб, – сказал Сандро.

– В травму-то заходили? – Николай Николаевич обернулся к Сандро. – Переломов, трещин, гематом нет? Хотите, я посмотрю?

– Все в порядке.

– А сказка? – спросила я. – Сказка будет? Вы остановились на оазисе. Немец оказался в пустыне и увидел оазис.

– Все будет. Только чуть позже, хорошо?

– После карт? – спросил Шиншилла.

– Сдавай, – сказал Эммери.

– Я пойду в библиотеку, пока вы играете, посмотрю книжки, ладно? – сказала я.

Мне не хотелось зажигать в библиотеке бра, и я запалила свечи, шесть штук, в подсвечниках с арапчатами. Было светло, уютно и таинственно. Я задернула за собой занавески и села к бюро. В центре бюро находилась маленькая ниша, в которой стояла бронзовая дама с письмом в руках, прижимающая пальчик к губам; в бронзовый остов ее кринолина вставлена была матерчатая зеленого атласа болванка, набитая опилками: игольница. Бока и зад дамы были утыканы иголками и булавками с круглыми головками разного цвета, бирюзовыми, зелеными, алыми, желтыми, белыми. Мне все время хотелось стащить бирюзовую булавочку; думаю, Хозяин и так разрешил бы ее взять. Но и стащить, и попросить я по неизвестной причине стеснялась. Я стала вытаскивать игольницу из ниши. Мне нравилось ее разглядывать: кудри, письмо, оттопыренный пальчик, носик точеный. Римско-греческий. Мне показалось, что прямоугольное окошечко ниши и сама она покрыты пылью; на бюро лежала тряпочка со следами туши; я стала вытирать пыль в комнатке бронзовой чтицы и, проведя по потолку, обнаружила в верхней, скрытой от глаз плоскости небольшое отверстие. Руки у меня детские; мизинец и до сих пор, как у десятилетнего ребенка; подобно грудному дитяти, хватающему что ни попадя и лезущему всюду, я, недолго думая, сунула мизинец в дырочку в бюро. Мизинец на дне отверстия натолкнулся на жесткую металлическую преграду, подавшуюся внезапно в глубину, словно я нажала кнопку или сжала пружину. И из верхнего выступа бюро, из серединного постамента (на нем, между двумя подсвечниками по бокам выступа, всегда стояла бело-голубая китайская ваза) вылетел почти бесшумно, выдвинулся вперед потайной ящик. Повинуясь волне любопытства, восторга и легкого страха, я придвинула лесенку (с нее доставали с верхних полок библиотеки книги) и заглянула внутрь тайника. На дне ящика лежала вишневая бархатная маска, обшитая по краям тонкой витой золотой нитью, не полумаска, а именно маска, закрывающая лицо от подбородка до лба. В правом ближайшем уголке стоял маленький хрустальный флакончик с круглой граненой пробкою. А за маской, в самой отдаленной части открывшейся емкости, увидела я связку пожелтевшей, в пятнах, старой бумаги, очевидно, писем, перевязанных шелковой тесемкою. Оторопев, смотрела я в тайник, конечно, в следующую минуту я стала бы проверять содержимое флакона, есть ли в нем капля чернил, как в сказке Сандро; но, уловив – затылком? чутьем дикого животного? – движение со стороны комнаты в направлении зашторенной библиотеки, я, не успев подумать, нажала на переднюю стенку ящика, он ответил мне и бесшумно защелкнулся, отошел на прежнее место, превратился в глухую плоскость верхнего выступа-подставки. На прежнее место, к книжным полкам, водворила я лестницу и, сдерживая дыхание, запыхавшись, забралась, лицемерка, на верхнюю ступеньку, вытащила наудачу с верхней полки книжку без обложки, а также без начала и конца, и погрузилась в чтение. Чувствуя сердцебиение, видимо, заметное со стороны невооруженным глазом, я прочла на впопыхах открытой странице следующее:

"Восток – родник в жару, не утоляющий жажды европейца; а если он станет настаивать, этот сина, то ледяные глотки будут стоить ему отека гортани, и он умрет от жажды над ручьем, под перевернутым древом, врастающим ветвями в песок, в чьих корнях сияет неумолимо и равнодушно звезда Аль-Кальб".

Шторы заколыхались, и появился Камедиаров с бокалом вина.

Я оторвалась от книги, артистично глянула на него и вымолвила, как во МХАТе:

– Ваше появление означает, что партия в трик-трак завершилась?

– Не вполне, – отвечал Камедиаров, с интересом разглядывая меня, – еще доигрывают. А я выбыл из игры. И, само собой, это не трик-трак.

– По мне, хоть покер, – сказала я, – хоть «пьяница», все едино. У меня карточный идиотизм. Типа пространственного.

– И никогда в карты не играли?

– Мало того что мне наплевать, выиграю я или проиграю, я еще и правила выучить не могу и смысла в них не вижу.

– Смысла вообще, может, никакого и нет, – сказал Камедиаров. – Стало быть, вы не азартны, Лена?

– Ну, почему же? Я люблю биться об заклад, то есть спорить на то или другое; люблю бегать на лыжах, кто быстрее. Чем не проявление азарта?

– В вас ничего нет от игрока, видимо.

– Надо думать, – сказала, по возможности, беззаботно, – игрок – дяденька, а я полу женскаго.

Я начинала усваивать их манеру выражаться.

– Как интересно! И в самом деле. Игрок. Игрунья.

– Игрушка. А есть и игрец.

– А что вы читаете?

– Сама не знаю, – сказала я, – что-то достала без опознавательных знаков и зачиталась. Про путешествия.

– Позволите взглянуть?

– После меня, хорошо? Я ежели в книжку вцепилась, мне из рук не выпустить. Я возьму ее почитать, а вы потом. Договорились?

– Да вы хоть вслух отрывок зачитайте – в каком это роде?

И я опять открыла наугад и прочла:

"Был он дервиш из дервишей, питался сушеными скорпионами, называл Венеру разными именами – в зависимости от времени суток, – Арсо, Азизо, целый сераль в лице одной звезды любви; но что ему была любовь и все девы мира, юродивому в рваном халате, путнику с посохом, претерпевающему всё и вся, в том числе и китайцев, даже голубоглазых".

– %-3> Блистательно! – вскричал Камедиаров. – Я за вами! А ять в тексте есть?

– Нету, – сказала я, слезая с лестницы, – современная.

– Интересно, что означает пассаж с голубоглазыми китайцами?

– Стилистика, – загадочно отвечала я, выходя из библиотеки.

Компьютер в голове у меня лихорадочно работал; знает ли сам Хозяин о тайнике? Если да, то скрывает, никогда не упоминал. Откуда знает о нем Сандро? Вряд ли маска и флакончик – простое совпадение. Надо ли мне задавать вопросы Хозяину? Я остановилась. Ибо мелькнуло: не тайник ли искали, когда обыскивали квартиру?

– Что с тобой, медхен Ленхен? – спросил Хозяин.

– Можно, я возьму книжку почитать?

– Да ради бога. А какую?

– Про китайцев.

– "Крещеный китаец", что ли? – спросил Николай Николаевич.

– Вы доиграли? – сказала я. – Сандро, сегодня вторая белая ночь. Я жду продолжения.

– Мы все ждем, – откликнулся Шиншилла, устраиваясь поудобнее на диване.

– Ладно, – сказал Сандро, – где наша не пропадала. Слушайте дальше.

– И вы помните, на чем остановились? – спросил Леснин.

– Я и начать-то не успел. Итак, Ганс оказался в пустыне – все из-за купленного Анхен ковра – неподалеку от оазиса, скрывавшего развалины некоего строения, скорее всего, некогда служившего постоялым двором.

– Про развалины речи не было, – сказал Николай Николаевич.

– Он их издали и не видел, а как до оазиса дошел, обнаружились и развалины. На камнях грелись ящерицы. По песку бегали скорпионы. Зато в тени деревьев можно было укрыться от зноя, подкрепиться смоквою, финиками и тутовыми ягодами и запить их глотком ключевой воды.

– Ледяной, – сказала я.

– И ты туда же, Ленхен, а раньше ты другим перебивать не велела. Ганс нашел в развалинах укромный уголок с остатками крыши и старого топчана и решил переночевать в предоставленном ему судьбой убежище. Знаете ли вы, какие ночи на Востоке? Какие громадные, удивительно ясные косматые звезды висят над головою? Вот семизвездие Плеяд, а вот Весы. В то же небо глядел превратившийся в аиста калиф, и аравийские пророки, и храбрые воины, и тысячу лет назад везшие со своим караваном смирну и ладан бесстрашные купцы. Сквозь дыры в кровле Ганс в полудремоте видел светила; стоило вглядеться в них попристальней, они начинали качаться, впадали в легкое движение маятника, останавливаясь, лишь если отведешь от них взор. Внезапно светила исчезли, их перекрыл появившийся над Гансом на крыше силуэт. Ганс вскрикнул. Пришелец бесшумно вскочил в его ночное обиталище и присел на корточки.

– Ты человек или призрак? – спросил он Ганса.

– На каком языке? – спросил Камедиаров.

– Да все на глухонемецком, – отозвался Хозяин.

– Фарси! – откликнулся Шиншилла.

– По-латыни, – высказал предположение Леснин.

– На эблаите, – вступил всезнающий Николай Николаевич.

– Во-первых, – сказал Сандро, – это сказка. К черту подробности. А во-вторых, Гансу, может быть, происходящее мерещится. Таким образом, персонажи, как два привидения, поскольку оба вымысел, да еще и двойной, говорят на наречии привидений, нам неведомом и являющимся мечтой эсперантиста. Итак, Ганс ответил, что он человек.

– Что занесло тебя в сие проклятое Аллахом место? – спросил спрашивающий.

Ганс объяснил: занес его прорастающий ковер. Собеседник, назвавшийся Абу-Гасаном, понимающе кивал, только спросил, какого цвета был ковер.

– Многоцветный, как райский сад. Но основной цвет – цвет граната.

– О! От цвета граната расширяется зрачок, нет лучше цвета на земле, он самый любимый, цвет радости, цвет женщин и детей; ему соответствует вторая струна лютни, масна, струна страстных и нетерпеливых. Такие ковры ткут под Хаджарейном. Говори тише, чужеземец, мы в развалинах, неподалеку от колодца; опасайся разбудить джинна или ифрита. Не кидал ли ты наземь финиковые косточки?

– Кидал, – отвечал Ганс.

– О ужас! – прошептал Абу-Гасан. – Наверно, ты его уже разбудил.

– А ты-то что тут делаешь?

– Я тут живу.

– Но ты сам говорил – это место проклятое.

– Как всякие развалины, сина. Видишь ли, я обречен скрываться. Я женился на женщине-джинне; и, хотя она приняла ислам, а я поначалу не знал, кто она на самом деле, джинн опасен для человека. Она одарила меня свойством, не доведшим меня до добра. По воле манийи, судьбы, и по прихоти оборотня я перестал быть прежним Абу-Гасаном. Я стал подобен аль-кимийе. Я – человек-зеркало.

– По тебе незаметно, – сказал Ганс.

– Незаметно, потому что меня прежнего ты не знал и потому что мы здесь вдвоем, сина. Хоть и говорит Симург – или сам Фарид Ад-Дин Аттар, что душа мира – зеркало, я-то не душа мира, а обыкновенный смертный, горе мне; с месяца харфа, с момента цветения дерева ильб, перестал я быть собою. Теперь я таков, как говорящий со мной; я отражаю полностью других, а себя потерял. С вором я вор, с пьющими ветер я чистокровный бедуин, с людьми высохшей глины – житель глинобитной хижины, с разбойниками – разбойник, со лжецом – лжец, с суфием – суфий; я даже не знаю: сколько теперь у меня лиц? Столько, сколько людей попадется на пути. Я устал, сина, и избегаю человеческого общества, обхожу стороной равно и Халеб, и гору Думейр, и Эль-Аггад, и Шибам, и Тарим и по ночам выхожу на джоль в поисках таких вот развалин, где встречаюсь только с джиннами, ифритами, маридами и гули; но и от них я бегу, чтобы не уподобиться им. И ничто не помогает мне избавиться от заклятья: ни волчий клык, ни письменный талисман, ни замбака, ни серебряные лягушки; я окуривал себя вонючей камедью, осыпал себя солью, читал изречения из Корана, носил на поясе ножницы, все напрасно. Мне надоело быть всеми и никем, и теперь я держу путь к хадрамаутской пещере, что неподалеку от гробницы пророка Худа. Эту пещеру именуют "колодец Бархут". Через колодец Бархут души грешников спускаются в ад. Мне там самое место.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю