355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Рузанкина » Возвращение » Текст книги (страница 3)
Возвращение
  • Текст добавлен: 26 июня 2017, 17:30

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Наталья Рузанкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Легкие шаги Хранителя смолкли в росистом тальнике. Луна поднялась выше, в перламутровых лучах ее холодно вспыхивала трава, листы замерли, будто нарисованные, во влажном тяжелом воздухе. Странник воскрешал свое прошлое, путешествуя по пылающим кругам памяти, но не в ад вели они, нет, они восходили к Потерянному Раю, на пороге которого, улыбаясь печально и всепрощающе, его ожидала Единственная. Сон сморил его на рассвете, тревожный, ознобный вначале, золотой и спокойно-глубокий – ближе к полудню. Во сне ему приснилась дорога и дивной красоты огнеглазый дракон – первое испытание…

Глава V

Очередной наискучнейший корректорский день подходит к концу. Татьяна Ивановна лениво шелестит рукописями преуморительных «сельхозников», Лерочка прилежно красится, из зеленоватых глубин аквариума, похожего на гермошлем, наш крохотный мирок презрительно созерцают скалярии, герани на окнах тоскуют по просторному и золотому закату. Но заката сегодня не будет, серая пасмурность за окном навевает такие же пасмурные мысли, вечер предполагается дымчато-пепельный, сонный, как причудливый зверь.

– Даш, дело есть! – Лерочка подмигивает мне изящно оттененным глазом, прикрывая другой перламутрово-глянцевой прядью. – Сегодня в семь в «Корибу». Придешь?

– «Корибу»! – беззлобно передразнивает Татьяна Ивановна. – Ох, свернешь ты когда-нибудь себе шею, ох, свернешь. Мимо этого «Корибу» днем-то пройти – жуть берет… Да вы к Сашке лучше б сходили, третий день человек на работу носа не кажет, небось с сыном что…

– Ага, пришла я как-то в эту ее Воронью слободку! – эффектно возмущается Лерочка. – Так в коридоре мне какая-то Яга на ноги плюнула!

– В лосинах небось была, – понимающе кивает Татьяна Ивановна.

– Не помню! Вонь, тараканы, какое-то корыто на плите булькает – коммунальный ад тридцатых! Она ж вдова вроде профессорская, а такой бомжатник…

– Наследство профессорское на лечение Тёмкино пошло, да всё без толку… Она ведь ненамного тебя старше, а уж седая наполовину… О, Господи, крест-то какой!

Кукольное Лерочкино лицо жалостливо кривится.

– А я его видела тогда, такой глазастенький, рыжий, улыбчивый – прямо солнечный зайчик! Рисует, рисует, рисует – все стены его картинками увешаны. Смеется, разговаривает – чудо, инвалиды ведь обычно злые, дерганые, и на коляске своей по коридору гоняет – класс! Я ему еще шиншиллу китайскую подарила, поющую, на батарейках… Ой, девочки, ну я сегодня и вправду не могу, шесть уже, а мне еще в парикмахерскую, я к семи еле успеваю, – начинает канючить Лерочка. – Даш, сходи без меня, купи ей по дороге что-нибудь, – Лерочка плавно-благородным жестом опускает на стол две мятые купюры.

– Никак спонсора поймала? – весело удивляется Татьяна Ивановна.

– Поймаешь их! Тетка пенсию вчера получила. В это время сволочное лучший спонсор – пенсионеры! – и Лерочка томно закатывает глаза, подводя губы сочной коралловой помадой.

– Даш, иди сюда, – Татьяна Ивановна протягивает мне коробку «Ассорти» и бутылку белого «Муската» – подарок одного из тех преуморительных «кандидатов с сельскохозяйственного», маловнятные исследовательские откровения которого она, редактор Божьей милостью, облекла в блистательную научную статью. – Чем могу… Денег-то не предвидится пока…

– И как ты еще живешь от зарплаты до зарплаты? – изумляется Лерочка. – Целый полк усатых-полосатых – их же кормить надо! В твои годы уж внуков нянчат. Это же…

– Заткнись! – обмирая от сказанного Лерочкой, шепчу я, но непоправимое уже случилось.

Воздух застывает в комнате призрачной глыбой и сквозь неподвижную толщу его я вижу, каким жалким, растерянным становится лицо Татьяны Ивановны, как темнеют, наливаются давней неизбывной болью близорукие беспомощные глаза.

– Дура! – выдыхаю я по адресу ошеломленной перламутрово-сверкающей Лерочки, двери распахиваются, и на пороге возникает крошечный старичок с обширной коричневой лысиной, в отвратительном костюме с блекло-бордовым галстуком – местный краевед Киселев. Краевед обрадованно устремляется к столу Татьяны Ивановны, картаво бормоча приветствия и потрясая дипломатом, скрывающим очередную порцию его ужаснейших исследований по истории нашего города.

Торопливо попрощавшись, я выскакиваю за дверь, на лестницу, за мной усердно стучит каблуками Лерочка.

– Даш, ну чего ты, Даш, – в светлой пустоте лестничных пролетов тонет скрипичный Лерочкин голос.

– Сына у нее в армии убили, сына! «Усатые-полосатые», «внуков нянчить»! Соображать все-таки надо хоть немного… «Корибу»!

– Даш…

Я вырываю руку из цепких Лерочкиных коготков, сбегаю с университетского крыльца и спешу к остановке; недоумевающая и обиженная Лерочка остается позади. На полпути я замираю, потрясенная прохладной свежестью и силой вечернего света. Пасмурность сгинула, умерла навеки на пороге великого заката, высокого, чистого, пронзительно-золотого, торжественно и печально взошедшего над городом.

Странное предчувствие охватывает меня, предчувствие великой Любви и великой боли, сердце вздрагивает от невесомого прикосновения бесконечно дорогого, забытого и незабвенного, цветущий шиповник незримо касается моего лица – шиповник леса, погибший тысячи тысяч лет назад в великом огне, но теперь волшебно воскрешенный в потаенном уголке сердца, и посреди пыльной улицы проклятого Города я закрываю глаза, погружаясь в память, как в горную воду, веря, что такой закат не может обмануть. Странный шепот заполоняет всё вокруг, то шепчутся, шелестят минувшие и будущие эпохи, разрывая ткань пространства, как чудовищные черви, Демон смерти устремляет в меня темные грозные глазницы, охотясь за бессмертной душой моей, но из глубин вечности, как из волшебного колодца с затонувшим Млечным Путем на дне, слышится единственный на свете голос: «Долина!» – и возвращенный изумрудный свет на мгновение вспыхивает под отяжелевшими веками…

Я открываю глаза. Ветка шиповника лежит у ног моих, такая же чистая и прекрасная, как тот золотой закат, что засыпает на западе, а наискосок, на заплеванном тротуаре, в странных, нездешних одеждах – измученного, потрясенного, с серебряно посверкивающим мечом у пояса, с лицом изумленным и тоскующим – я вижу Тебя…

Помнишь тот огонь? Он сошел с неба и убил наше Чудо, нашу Радость и Жизнь, нашу Долину… Помнишь тот снег? Он пришел вслед за огнем и засыпал пепелище нашего Рая. Помнишь плач мой за порогом убитого счастья? Огонь и снег пришли в мир по твоей вине, единственная любовь моя, и все-таки я люблю тебя. Память плавит мозг, предвечным холодом обдает сердце, мириады жизней проходят перед взором, но я помню только жизнь с тобой, калейдоскоп лиц мелькает перед глазами, но я помню только твое лицо, тысячи цветущих долин сияют под летней лазурью, но я помню только нашу Долину… Как ты посмел убить ее? Единственная любовь моя, зачем ты впустил в наш дом Пыльную Тень и вслушался в ее золотые речи? От сотворения мира она охотится за Любовью и Радостью, обращая их в пепел, зачем ты послушал ее, единственная любовь моя? Ты и меня обрек на страдание, на путешествия по временам, пустым и страшным, на иссушающую тоску. Вот, я вспоминаю их, все века, прошедшие без Тебя и Долины, и теперь замираю в ужасе от прожитого без вас. Как ты жил без меня, Единственная Любовь моя, светло ли было твое бессмертие? Судя по страданию на лице твоем, горьким и темным было оно…

– Девушка, девушка! О Господи, помогите кто-нибудь!

– Девушка… нажрутся, а потом…

– Сумку у ей держи, сумку! Пульс проверь.

Не исчезай… В этом тихом и невозможном закате я сейчас подойду к тебе, и обниму, и расскажу, смеясь и плача, о своей земной, своей грошовой вечности, и спрошу Путь в Долину. Ибо не будет мне отныне покоя, потому что вспомнила я о Тебе и о своей предвечной Родине…

– Дочь, доча, сердце, а? Скорую, скорую!

– Не, оклемалась вроде, смотрит…

Не исчезай. Даже если она сожжена огнем и засыпана снегом, мы должны вернуться к Ней. Было ли в твоем бессмертии что-либо прекраснее Ее? В моем – не было. И сквозь пепел прорастает трава, и под снегом, зацветая, дремлют цветы. Золотой вечер становится сумрачным, хрупким, как стекло, а ты уходишь от меня по темной дороге всё дальше и дальше, и путники твои – старик, похожий на звездочета, и угрюмый Кот – так же чудны и печальны, как ты сам. Не исчезай… Единственная любовь моя, мы должны вернуться на свою Родину…

– Гражданка, с вами всё в порядке? – надо мной участливо склоняется молоденький веснушчатый милиционер.

Я пытаюсь улыбнуться, бормоча какие-то глупости, цепляясь за его розовую, потную ладонь, я поднимаюсь с заплеванного тротуара, не сводя глаз с Тебя. Ты растворяешься в золотом сумраке, меркнешь, как пришелец неведомого мира, и вместе с тобою угасают твои спутники, и заповедная дверь закрывается вновь, а я остаюсь в своем грошовом бессмертии, чтобы тосковать отныне о своей потерянной Родине и о Тебе. О, если бы я могла…

– Нет-нет, ничего не надо. Спасибо, это случайность… Извините, мой автобус…

Отвязавшись от докучливого милиционера и вцепившись в автобусный поручень, я созерцаю зелено-золотой пейзаж за окном и глотаю слезы…

* * *

Городские окраины долгими августовскими вечерами умиляют кострами «золотых шаров», презрительной важностью кошек, прохладно-жгучими зарослями крапивы, детским смехом и звоном футбольного мяча. Городские окраины населены домами, большими и маленькими, но очень давними, обветшалыми, и у каждого дома – своя печаль и радость, своя история, своя душа…

Темной и сварливой должна быть душа бревенчатого дома, к которому я подхожу, минуя кордон востроглазых желтолицых старух, с сорочьим любопытством облепивших подъездные лавки. Пододеяльники и простыни, как паруса флибустьерских бригантин, надуваемые вечерним ветром, плывут вместе с веревками и прищепками меж уродливо изогнутых дворовых вётел, на крыльце в пустое ведро старательно бьет палкой трехлетний замурзанный карапуз, из миски с помоями кормится, жадно причавкивая, худой пятнистый щенок. Я подымаюсь по расшатанной деревянной лестнице, я толкаю серую, обитую дранкой дверь и оказываюсь в коридоре: горьком и дымном от запаха сгоревшего лука, заставленном цинковыми тазами и велосипедами. Где-то в глубине его необъятного захламленного пространства гулко хлопает дверь, и в далеком светлом проеме возникает Сашка в алом трикотажном халате. Из кухни вместе с омерзительным запахом лука и прогорклого сала просачивается старушечий голос, не менее мерзкий, задыхающийся:

– Кобелей, кобелей опять наведет, лахудра! И ведь при уроде своем всё делает, нравится ей, вишь ли, когда дитё смотрит…

– Даш, иди сюда, – Сашка по-прежнему алым пятном пылает в далеком проеме, не обращая внимания на кухонный голос. – Да осторожнее, бабдусин гроб не задень!

– Ах, ты ж!.. Ах, я… – с бульканьем и плачем захлебывается голос на кухне, а Сашка звонко смеется и приглашает меня в комнату.

В комнате – теплый пшеничный свет бежевых штор и торшера, стены в желто-золотистых обоях, легкая, такая же солнечная тахта, пожилой зеркальный сервант, маленький телевизор и «Розовые Гималаи» Рериха на стене. Время будто не коснулось Сашкиной коммуналки, я восторженно взираю на узорчатые карнизы и лепнину высоких потолков и погружаюсь в далекие милые годы, знакомые мне лишь по книгам и фильмам. Мгновения необъятной, захватывающей сердце радости переживаю я, а в следующий миг вижу среди всего этого золотого умиротворения японскую ширму, расшитую цветами и птицами, за которой что-то шевелится и, кажется, позевывает. Сашка, как всегда, подтянутая, обаятельная, в просторных глазах – тревога и любопытство.

Я застенчиво лезу в пакет.

– Тебя три дня не было, вот я и решила… А это – от девочек, и вот это, – я укладываю на стол коробку «Ассорти» и сую в Сашкины руки скомканные купюры (от себя и от Лерочки).

Сашка покрывается пятнами:

– Не возьму, нет…

– Тогда сейчас же при тебе порву и выброшу. И вот это… О Господи! – на уколотом пальце рубиново вспухает капля крови, сердце сжимается от предвечной печали.

– Ой, шиповник! – Сашка восторженно поднимает ветку, будто облитую зарей. – Да какой крупный, яркий, никогда такого не видела. Словно нездешний…

– Он и есть нездешний, – я пробую улыбнуться, чувствуя накипающие слезы. – Там Черно-Белая обстрадалась, ты когда появишься?

– Не знаю, – виновато разводит руками Сашка. – Я Тёмку из интерната привезла, там карантин какой-то дурацкий. В воскресенье навестила, а мне говорят: забирайте, пока этот кошмар не закончится… Вон сидит, рисует.

Сашка, все еще несмело, будто опасаясь меня, походит к ширме, дивный свет плещет из глаз ее, она заговорщически прижимает палец к губам:

– Тише…

Ширма раздвигается, и я вижу Сашкину Изумрудную Долину. Она – в удивленно-зеленых, доверчиво распахнутых глазах десятилетнего ребенка, задумчиво застывшего над альбомом, с россыпью разноцветных фломастеров на укутанных в одеяло коленях навсегда изуродованных ног, ребенка в инвалидной коляске…

– Здравствуй, Тём, – тихо говорю я, стараясь справиться с внутренней дрожью, и томительная темная боль поселяется в сердце. – Что это у тебя? – я киваю на альбомный лист, на котором некие линии, зеленые, розовые и золотые, образуют непонятный узор.

Умный, печальные, но с затаенной долей доброго лукавства глаза ребенка разглядывают, изучают мой облик.

– Дорога, – он протягивает мне лист. – Дорога к Долине…

Что-то ломается во мне, что-то с высоким стеклянным звоном-дребезгом бьется насмерть, и высоко и серебряно начинают звучать колокола. Онемевшими пальцами вцепившись в листок, я вглядываюсь в далекую линию зеленого и лазурного горизонта, нарисованного ребенком, и свет далекой утраченной Родины, свет Долины врывается в мои глаза и сердце.

– Да, это она… – шепчу я и выпускаю лист, и он, как белая птица, слетает к ногам моим.

– Он сказку придумал, про Долину, – торопливо объясняет Сашка. – Все у него идут в Долину, в которой однажды наступит Счастливый День. И в этот День…

– В этот День всё возвратится, мам, – светло улыбается Тёмка. – И всё станет по правде…

– По правде – это как? – осторожно спрашиваю я, стараясь унять предательскую дрожь в голосе.

– По правде – это когда я ходить смогу, – Тёма серьезно смотрит на меня, на дне зеленых глаз – удивление, похожее на упрек. – Когда баба Нюра из соседнего двора сможет видеть, и когда Дрына утопят… за Снежка…

– Щенка, – поясняет Сашка в ответ на мое удивление. – Они его на Темкиных глазах в котлован бросили и камнями швыряли, пока не захлебнулся. Дрын и вся эта дворовая шваль. С тех пор Тёмка во сне кричит и плачет.

– И когда папка из-за границы вернется, – заканчивает Тёмка и смотрит на Сашку.

Сашкино лицо дергается, она молча подходит к сыну, целует вихрастую медную макушку, смотрит отрешенно… Мне становится неловко.

– Саш, пойду я.

– Подожди немножко, чаю попьем… Да не бойся, Яга наша с кухни убралась уже…

* * *

Золотые закатные сумерки плавают в кухне, мертвый старушечий голос клубится по углам прошлогодней паутиной. Сашка курит у окна, сиротски ссутулив плечи.

– И вот так почти каждый день, представляешь? Бичи, алкашня всякая в коридорах толкутся, песни, мат. Шалман-то – вон он, напротив, да и Яга тоже самогонкой приторговывает… Ни днем, ни ночью покоя нет, замок уж раза два взламывали… Да что милиция, Даш, станет она с бомжатником возиться. Вечером, когда, припозднившись, возвращаешься, так до рукопашной доходит… Помнишь, в школе еще, цитаты из «На дне» зубрили: «Человек – это звучит гордо!» Будь моя воля, я бы всех этих здешних, «звучащих гордо», удавила бы вмиг… Вот иной раз дорогу перехожу, а под колеса так и тянет, так и тянет, и только в последний момент как водой родниковой окатывает: «А Тёмка? А что с ним будет?» Устала я, Даш, очень устала…

– Ты ж в институт вроде московский ездила…

– Ездила, а что толку. Наследство Костино на первые два курса лечения пошло, а потом… «Сумеете, – говорят, – оплатить операцию в Швейцарии – мы вам направление напишем. Тридцать тысяч долларов – не такая уж, впрочем, большая сумма». Это ей, падали этой, небольшая сумма, она каждый день в карман пятисотдолларовые взятки кладет. Стою я, улыбаюсь, а в глазах – темень черная. Квартиру я продала, Даш, Костин подарок, в бомжатник этот переселилась, и всё равно не хватает… О Господи, знать бы…

Золотые сумерки густеют, становятся алыми, пурпурными, и на фоне их, у раскрытой высокой рамы старинного окна, Сашкин силуэт будто плывет в неведомые дали. Мучительная жалость сжимает мне сердце.

– Саш, а сколько еще надо… на операцию?

– Да брось ты! На работе, что ль, кассу взаимопомощи откроете с ваших корректорских грошей? Это – мой крест, худо ли, хорошо ли – мне его нести… Смеркается уже, я тебя провожу, а то тут как вечер – так выступление заповедника гоблинов.

* * *

А вечер был волшебным, нездешним каким-то, сиреневым, с малахитовыми прожилками засыпающих деревьев, и в глянцевом плену их листьев тихо горели фонари, невидимые днем. Печальная «Воронья слободка» ложилась почивать, и не звенел больше волейбольный мяч, взлетая над бельевой веревкой и ныряя в уютные лопухи под стрижиный свист пацанвы, не пели вёдра, упруго и бурливо наполняясь ломящей зубы водой из голубых облупленных колонок, гасли окна, наполовину занавешенные дешевым ситцем или пожелтевшими газетами. Маленькая красивая женщина воистину проживала в другом временном поясе, сражаясь с его каждодневным безобразием или восхищаясь мимолетной, мотыльковой красотой какого-либо мгновения, и на дне ее строгих глаз лежала Ее мертвая изумрудная долина – болезнь сына, и я, прикоснувшись к неизбывному невыплаканному горю, не могла ни утешить ее, ни помочь ей.

Маленькая автобусная остановка одуряюще пахнет белым шиповником – он царит поодаль, роскошный, незапыленный, королевский куст, и каждый горьковатый венчик его, свернутый в свиток слоновой кости – как чье-то неотправленное письмо.

– Саш…

– Выдержу я, Дашунь, всё выдержу, – в выцветшем ситцевом сарафане она льнет к моему плечу. – И не жалей, не надо меня жалеть, коли моё, значит – до конца!

– Саш!

– Только одного видеть не могу, – легкий ее кулачок с обветренными костяшками до хруста сжимает мне пальцы, в пасмурных глазах цвета невской воды – плач черный потаенный, страшный материнский плач… – Вот он… рисует… глупо, да? Дашунь, он такого навидался, столько боли вытерпел… а… рисует. Ведь он же рай рисует… Долину эту изумрудную, где все воскреснут и всё будет, как прежде?.. Я вот порой ночами не сплю, думаю. Сказка, да? Бред ребенка, болезнью изуродованного? А вдруг она есть и в самом деле, долина эта, и вдруг она у каждого – своя? Свой личный рай, свое верховное счастье… вдруг оно затерялось где-то в этой бездне… в этом времени… и воплощения ищет. Вдруг и наша с Тёмкой Долина рядом и нас ждет. Наша Долина, где ни его болезни, ни слёз моих… Скажешь, чокнулась, да? Без конца Долину он эту рисует, и она у него – как живая…

Из сиреневых сумерек колдовского вечера мягко выплывает автобус, останавливается, урча, как большой сытый кот. Ветка шиповника лежит в моем кармане – привет из моей утраченной Долины, страшная, смертная тоска серым гранитом лежит на дне дивных глаз, устремленных на меня.

– Она живая, Саш… – тихо шепчу я, обнимая ее напоследок и вскакивая на подножку. – Тёмка прав. Потерпи только немного, потому что она… идет к вам…

Глава VI

На исходе третьего дня после встречи с Единственно возлюбленной на улицах проклятого Города Странник и его спутник очутились у реки. Река казалась живым золотом, медленная и важная, она тяжело текла меж некрутых песчаных берегов, и воздух над ней был переполнен стрекозами. Странно, но она не отражала неба, странно: было пасмурно, но река светилась. Мокрые черные лодки спали на берегу, и он выбрал из них одну, самую узкую, самую легкую, и с сомнением поглядел на маленькие волны – сердце говорило, что река таила что-то страшное.

– Первое испытание? – невесело усмехнулся он. – Первое испытание! Неужели я навсегда останусь в твоей золотой воде? Ты слишком красива для гибели. Ты…

– И я! – Кот грузно приземлился в лодку, укоризненно взирая на Странника нахальными бирюзовыми глазами. – Я тоже хочу плыть!

– Тебе нельзя. Река может убить…

– А что в ней? – Кот завороженно смотрел в червонное золото волн. – Дракон, наверняка дракон! Вот интересно, почему этот старый клоун, наобещав преужаснейших событий, не согласился разделить их с нами…

– Замолчи, уморил…

Узкую лодку повезли в неизведанное золотые волны. Небо становилось выше, яснее, берега – круче, и цветущие робкие ветви потянулись к ним с осыпающихся обрывов. В хмурой разрушенности смотрели с левых склонов покинутые рыцарские замки, с правой стороны яростно пылал шиповник. Кот восторженно крутил головой.

– Плохо, что нет руля, – пожаловался он. – Знаешь, я всегда мечтал быть штурманом.

– Вёсельной лодки? – Странник не удержался от улыбки.

– За неимением лучшего можно вообразить ее яхтой, а этот золотой ручей – океаном… А знаешь, что сейчас самое замечательное?

– ?

– Плыть и знать, что впереди – дракон!

Послышался отдаленный шум.

– Там не дракон! – Кот испуганно вцепился в вёсла. – Там – водопад!

Река стала шире, просторнее, но крутые берега закрыли уже полнеба, вода из тяжелой, золотой стала легкой, звенящей, темно-синей, и ледяной свежий ветер пронесся над лодкой. В этой ледяной знобкости, в синеве, вмиг сменившей спокойное золото, послышалась песня, и старая рана тихо открылась в сердце Странника, и невидимая петля сомкнулась на горле. Странник поднял взор…

Золото сгинуло из реки, но оно стекало по косам женщины в белом платье, спокойно сидящей на краю утеса. Лица ее не было видно, оно было скрыто каким-то лучезарным облаком, светились косы, да белое-белое платье, да голос… Голос сиял над рекой, пространством и временем, над шиповником и замками, над минувшим и сгинувшим, он был живым, прозрачным и всеохватным, он молил о любви и пощаде, он тосковал о Родине, он обещал Долину, и сердце Странника тихо откликнулось на этот вечный призыв. Руки похолодели, выронили вёсла, Странник зажмурился от золотого света, а шум водопада был всё ближе, но теперь даже малый звук его поглощала дивная песня.

И в это мгновение что-то забытое воскресло в душе Странника, что-то, что он вспоминал иногда во сне, а проснувшись, забывал и не метался в тоске по утраченному наяву великому звуку.

Под ногами засуетился Кот:

– Что это, принц, что это! Она поет, как она поет, и у нее золотые волосы! Это волшебница?

– Нет, друг. Это – дракон.

– Как я жил! – вдруг всхлипнул Кот. – Как я жил до этого! Не слышал, не видел ее! Как я жил!

Радужная завеса близкого водопада дымилась впереди, женщина теперь пела тихо, устало-умиротворенно, она выпрямилась на утесе, и белое платье ее нежно сверкало сквозь водяную пыль. Синие птицы сна коснулись век Странника, и веки стали тяжелыми и жаркими, как летний полдень. Забытое имя трепетало у губ и замирало, не звуча и не спасая.

– Как я жил! – надрывался Кот. – Нет, не могу больше! Я люблю ее!

Удивительное оцепенение охватило Странника.

– Это – дракон, дружок, это – дракон, – сонно бормотал он, тяжелея телом, не в силах разрушить дивный ужас.

Погасла вода, погас и голос, так дивно и радостно взошедший над рекой, а впереди ликовал водопад. Лучезарное облако растворилось у лица женщины, и Странник увидел это лицо, равнодушное и страшное в своем презрении, и глаза – два провала во тьму и безумие.

– Дракон, – повторил он, не в силах пошевелиться, засыпая, слушая тоскующий речитатив Кота, и лодка черной раненой чайкой бросилась в водопад. И за мгновение до сна с уст его невидимой птицей сорвалось забытое имя, но прозвучало оно уже во сне, и он не услышал его, но ощутил его безмерную мощь, древность и любовь, пока лодка в холодном сиянии воды летела в бездну, на черные клыки камней.

* * *

Очнулся он от холода и от прикосновения мягкого, мурлычущего. Он открыл глаза и встретил тревожный взгляд Кота и еще – взгляд неба, серо-синий, пронзительный, радостный. Тело было легким, будто пронизанным воздухом, и где-то на дне сердца еще трепетала, замирая, смертельная песня.

– Наконец-то! – весело мурлыкнул Кот. – Наконец-то! В жизни есть место чудесам! А зачем ты ударил меня в этой чертовой лодке?

– Потому что ты хотел плыть к утесу.

– К утесу… – Кот мечтательно зажмурился. – Там, на утесе… А что это было?

– Лорелея. Колдунья, которая своим пением заманивала путников в пучину. Все услышавшие ее пение погибали. Лорелея.

– А мы? – недоверчиво вопросил Кот.

– А мы, как ты знаешь, даже смерти не заслужили. И порой я думаю, что напрасно…

– Напрасно, напрасно! А вот как ты думаешь, если я умру – я вернусь в свой прежний облик? Я ведь уже и забыл, каким был когда-то…

– Ты был потрясающим… – тихо молвил Странник. – Ты беспрестанно смеялся, и вокруг тебя, казалось, звенело и смеялось само время… А какие праздники ты устраивал там, в нашей потерянной Долине!

– Ну, а как я выглядел? – полюбопытствовал Кот.

– Честно говоря, я немного забыл… – виновато признался Странник. – Рыжие волосы, глаза… серые или синие – не помню. Но в твоем облике всегда было что-то кошачье. Ты был лесничим в моих владениях и лучшим стрелком, который когда-либо рождался на свет, а еще ты был собирателем лесного жемчуга. Память о прошлом прекрасна и жестока, но золотая, узорчатая сказка вернется к нам, и снова нагрянут блаженные чистые времена, великие, необъятные, и в нас, и вокруг нас пребудет Долина. Нужно только…

– Собиратель жемчуга… – словно не слыша Странника, с непонятной улыбкой в мерцающих глазах Кот обернулся к нему. – Лесной жемчуг, как же я забыл! С него-то всё и началось… Память – жестокая вещь, как ты прав, Принц Утраченной Долины! Особенно нахлынувшая внезапно.

– Прости меня, – прошептал Странник.

Они по-прежнему стояли на полуденном жарком берегу, отдыхая от пережитой встречи с Лорелеей, а впереди их ждали новые встречи, новые испытания, но наичернейшим из испытаний, не предсказанных ни волшебным деревом, ни Хранителем, была возвратившаяся Память Друга, проклятого им под шепот и наветы Пыльной Тени.

– Прости меня, – повторил Странник, уже сознавая неотвратимое. – Это…

– Это было маленькое лесное озеро, – тихо сказал Кот. – Моя заповедная тайна, мое укрытое от всех чудо. Я, только я видел, как рождается жемчуг, как начинает петь он у подножия озерных трав. И ночи там были радостные, необъятные и торжественные… И голоса птиц и зверей звучали по-иному, и я понимал их и разговаривал с ними… Первый раз я принес поющий жемчуг твоей госпоже, и она засмеялась, вслушиваясь в звучание его, и сказала, что скрепит его серебряной нитью и будет носить на груди музыку ночи. Она была светлой, твоя госпожа, светлой, смеющейся и певучей, как мой заповедный жемчуг, и глаза ее отливали прозрачной зеленью, совсем как воды того озера… Светлой и смеющейся была она…

– Пойдем, – Странник тронул Друга за плечо, пытаясь спасти его от дивных и мучительных наплывов памяти. – Вот – новая дорога, а там, на горизонте – цветущие холмы. Какой зной, даже птицы умолкли. Я думаю…

– Не могущие умереть и жить не смеющие – это про нас! Не сумевшие сохранить Долины – тоже! – всё с той же печально-злой, почти человеческой улыбкой ответствовал Кот. – Я вспомнил, каким я был, и я вспомнил твое слово, обратившее меня вот в это существо. Зачем ты это сделал, Принц? Певучей и светлой была она, как ручей на рассвете, но для меня – святыней, ибо была еще и женой твоей и моей повелительницей, а я помнил законы дружбы и всего-навсего дарил ей заповедный жемчуг… Зачем ты это сделал, Принц? Неужели и на ее плечах страдание, что едва несем мы с тобой, неужели и она награждена памятью о Долине? Я помню тот день…

– Она в Городе, Друг, в проклятом городе призраков, и она тоже идет в Долину, идет своим путем. Я не знаю этого пути, но за каждый шаг ее, наполненный болью, я бы, не задумываясь, отдал свою, не пригодившуюся ни небу, ни земле душу…

– А на что ей твоя душа, да и что такого способна сделать твоя душа, чтобы повернуть время вспять и уничтожить ту минуту Проклятия? «Своим путем» – вот как ты это называешь? Да разве в силах выдержать подобный ужас она, такая нежная и хрупкая? О, я помню тот День… Комнаты Госпожи были будто пронизаны солнечным светом, легкие колонны и кружевные своды словно летели над временем и пространством, а сама она… Сама она была светлой райской птицей, замершей у окна.

«Ты принес мне жемчуг?» – засмеялась-зазвенела она, а я почувствовал присутствие чудовищного, необъяснимого зла совсем рядом, и руки мои занемели. Жемчуг в моей горсти из нефритового стал грязно-бурым, и она в испуге отпрянула, разглядывая его.

«Госпожа моя, уходите! – ледяная немота охватывала все члены мои, но я кричал сквозь нее. – Уходите, здесь больше быть нельзя. Где Господин, зовите его, уходите! Что-то пришло в Долину и в Дом!» «Но в пиршественной зале гости, и… – недоуменно-испуганно она смотрела на меня… – И среди них немало знаменитых воинов». – «Уходите все, это сильнее нас! Где Господин?» – «У себя…»

И вот тогда-то из твоих покоев раздалась чарующая, самая прекрасная на свете песня, и куда там Лорелее до того невообразимого голоса, что поплыл над Домом и Долиной. Все звуки его были совершенны, они сияли чистым золотом и истекали ненавистью и разрушением. От странного оцепенения я не смог сделать ни шага, но она прочла мой взгляд, поняла слова, и ужас перед тем, что захватило в плен твою душу, отразился в лице ее, и она поспешила в твои покои.

Моя светлая, бесстрашная Госпожа, она нашла мужество стать на пути подобной Твари. Дальше ты знаешь…

– Прости меня.

– Ты проклял меня, проклял Госпожу, проклял Долину. Меня ты назвал блудливым котом, которого следовало бы примерно наказать, Госпожу – лукавой шлюхой, отнявшей лучшие годы твоей жизни, а Долину… Ты выразил удивление, что, столько лет прожив в подобной дыре, ты не видел ни мерзости ее, ни ее убожества, ты воззвал к Предвечному: уж не наказал ли он тебя, поселив в подобном месте. Ты выразил надежду, что когда ты покинешь эту пасмурную невыносимую глушь, то обретешь самые прекрасные долины на свете, что ты не раб этой земли, чтобы пребывать на ней вечно… Всё это время за тобой стояла Пыльная Тень.

– Знаю. Теперь знаю.

– Порой Она была бесформенна, порой напоминала человека, и тогда я вглядывался в Её лицо, но у Неё в одном лице было тысячи лиц, и они беспрестанно менялись, но лишь одно выражение не сходило с них – выражение чудовищного торжества и чудовищной гордыни… А потом пришли огонь и снег.

– И ангел с изумрудным мечом… Я сполна заплатил за содеянное!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю