Текст книги "Деревянная девочка, или Ди — королева кукол"
Автор книги: Наталья Новаш
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Глава седьмая
Сначала рукопись мне не очень понравилась. Она оставляла гнетущее впечатление. Я видела фильмы о тех временах – голливудские и советские. Голливудские были слишком яркие и эффектные – вероятно, далёкие от жизни, – а советские – серые и примитивные. Но лучше бы жизнь была по Голливуду… Жить в этом сером безрадостном мире было страшно. Я трогала ломкие полуистлевшие страницы, выведенные не на принтере, а как-то иначе, и каждая буковка кириллицы была словно отпечатана особо. Часто они отпечатывались нечётко, разбегаясь вкривь и вкось… Но в папке была ещё одна пачка листов – рукопись на английском и на новой бумаге – видимо, сделали перевод. Я устроилась на диване и листала страницы с неохотой – поначалу делая над собой усилие, чтобы не бросить. Потом стала читать запоем, забыв про собственные горести и про время…
Передо мной вставала убогая и унылая, совершенно безрадостная реальность. Было страшное чувство: впереди – ничего, и не ждёшь перемен к лучшему. Но написано было легко и просто. Я читала, олицетворяя себя с автором, словно сама в страшные давние времена прожила какую-то другую жизнь. Словно бы это я только-только закончила учёбу в медицинском университете и начинала трудиться врачом в том месте, куда меня назначили, по принуждению, без всякого на то желания. Живя то ли где-то в глуши в провинции, то ли в колонии коммунистической державы, я ощущала себя в тюрьме. Держава эта как раз начинала рушиться. Тюремная дисциплина, неприкрытая ложь властей, пьянство и диссидентство – всё достигло своего предела. Приближался крах, полный развал всего – бедность, нищенские зарплаты. Пустеющие полки магазинов. Запущенные жилища – быстро пришедшие в упадок бетонные новостройки.
Передо мной вставали кварталы серых пятиэтажных трущоб – гнетущие и однообразные. Такие же люди, похожие друг на друга, с мрачными серыми лицами, стоящие на морозе в очередях. Я видела их такими у магазинов, идя на работу по скользким улицам, которые редко чистили от почерневшего снега, пробираясь напрямик грязными вытоптанными дворами мимо воняющих мусорных ящиков, замызганных детских песочниц и тёмных дверей в подъезды с разбитыми стёклами на мрачных лестничных пролётах. И каждое утро видела очередь закутанных в платки хмурых тёток у входа в гастроном. Они толпились перед дверями до открытия, чтобы успеть схватить исчезавший повсюду с прилавков сахар. С каждым днём кучка тёток у магазина становилась больше. Потом из них стала выстраиваться очередь. Каждое утро она делалась всё длиннее. Хвост спускался по лестнице с первого этажа. Вытягивался у стены вдоль дома. Превращался в толпу. Но однажды – у магазина не оказалось никого. Сахар, наконец, исчез из продажи. Потом пришло горестное известие – в столице умирала младшая бабушкина сестра. Я привыкла звать её «тётей Марусей» – она была младше других сестёр моей бабушки, а будучи в детстве самой маленькой и самой разбалованной любимицей в семье, не очень-то повзрослела, дожив до седых волос. Наша бабушка заменяла ей мать до самой своей смерти. И вот я словно бы сама отправилась в ту поездку – отстояв в очереди, купила билет, собираясь за ночь добраться поездом в столицу – в тот самый город, где жил и писал Достоевский. Но город тогда уже назывался по-другому. Я будто своими глазами видела этот провинциальный «сталинский» вокзал с буфетом, полутёмное купе поезда, трясущегося среди снежных пустынь с редкими огнями на горизонте, и покрытый копотью вокзал в Питере, не изменившийся со времён Достоевского и Толстого. Таким же величественным после однообразных трущоб-новостроек показался мне и сам город – с европейскими улицами девятнадцатого века и заснеженными чёрно-белыми бульварами, со старинными архитектурно изысканными каменными домами с уцелевшей кое-где яркой, с золотом, мозаикой на фасадах, кариатидами и атлантами… Но выглядели эти дома ужасающими полуразвалинами – всё было грязное, серое, приходящее в упадок. Я видела «толстовский» дом, в котором жила бабушкина сестра, – действительно принадлежавший Толстому, – его внутренний двор с арками и поворотами, огромный и гулкий, как двор средневекового замка, видела набережную Фонтанки с ажурным мостом над замёрзшей рекой, куда выводил ближайший к нам выход из двора – огромные, из чёрных чугунных прутьев ворота. Меня восхищало былое великолепие «парадных», смотрящих на набережную, где под морозным солнцем вселяло восторг холодное и вечное сияние гранита в окружении снега и льда; ужасали грязь и заброшенность «чёрных лестниц» – их волнующий запах старины и смрад современной жизни. В бабушкину квартиру на последнем этаже можно было попасть только из внутреннего двора вот по такой «чёрной лестнице», а в квартиры на других этажах существовал ещё вход с улицы через «парадный» – другой подъезд, с мраморными ступенями и величественными перилами помпезной лестницы. Лифта, конечно, на нашей «чёрной» лестнице не было. Высокий, серый от копоти свод над головой, с изломами на лестничных пролётах; вечный запах мышей и кошек. Грязные крутые ступеньки. Через каждый лестничный пролёт – на площадке дверь. Резная, высокая, покрытая облупившейся тёмной краской.
Я приехала с ключом от такой двери. Огромная, бестолково перепланированная полутёмная квартира из шести комнат, похожая на сарай, – теперь коммуналка. Комната «тёти Маруси» – в просторной прихожей, в конце совершенно тёмного, с поворотами, коридора. Рядом слева – кладовка, справа и впереди – дверь в сорокаметровую комнату, где жила большая семья, а ещё между ними была забитая досками высоченная дверь на «парадную» лестницу. Но дверью пользовались и теперь, только «изнутри», в одностороннем порядке – гвозди в досках на дверном косяке были вырваны «с мясом», а изуродованная дверь была закрыта на большую медную щеколду. Можно выйти, подняв защёлку, только чтоб за тобой закрыли, но уже не зайдёт снаружи никто чужой. И «жильцы» пользовались этой дверью, чтоб пройти через переулки прямиком на Рубинштейна. Возвращаться, если тебя не ждали, приходилось «чёрным ходом».
Я листала страницы, и мне казалось, это я стою в полумраке старой ленинградской квартиры. Стучу в резную, выкрашенную белой масляной краской дверь, бронзовая ручка которой, вычищенная до золотого блеска, – просто произведение искусства. Мне открывает седая благообразная петербургская старушка. Её улыбающееся лицо с розовыми щёчками – копия с портрета императрицы Марии Федоровны, что висит в Гатчинском дворце-музее. Но кокетливый румянец – от болезни, лихорадочное дыхание – от пневмонии, а ноги в растоптанных тапочках – как колоды. Уже неделю ей не надеть никакую обувь, чтобы спуститься в кафе-автомат на Невском. Продукты ей принесла молоденькая соседка – парикмахерша при гостинице. Да только вот «тётя Маруся» никогда себе не готовила. Не привыкла, прожив одинокой всю жизнь – без семьи и привычки о заботиться ещё о ком-то. Но главное – мне её удалось спасти, приехала я не напрасно – чтобы дать сильный антибиотик и мочегонные, на ночь поставить банки и сделать массаж. А утром влажные хрипы исчезли. Ноги стали получше. Вся обувь, однако, по-прежнему не годилась. Пришлось покупать ей в Пассаже широкие молодёжные сапожки цвета светлой морской волны, на молнии, но не кожаные, а подбитые стёганой болониевой тканью и с искусственным мехом внутри. Она посмотрела на них скептически, но надев, одобрила. Пришлось закупить и запас продуктов, которые вывешивались в сеточке на мороз за окном. А ручка, надо сказать, на том окошке тоже была изящным произведением искусства из начищенной до золотого блеска бронзы…
И когда все выложенные продукты не уместились на круглом старинном столике у буфета, «тётя Маруся» всплеснула ручками: «Да как же ты, милая, поистратилась!» И послала внучатую племянницу к соседке, что жила этажом ниже.
Соседка была древняя старуха «из бывших», и жила она в той квартире всю жизнь. Не тронули её в революцию каким-то чудом, а жила она сейчас тем, что продавала свои старинные вещи. «Продаст стул – и живёт три года…»
«Стул?» – удивилась я. «И другое тоже… – сказала „тётя Маруся“, доставая откуда-то с верхней полки „кузнецовскую“ сахарницу царского фарфора. – Иконы-то свои продала сразу… Учёная! В бога не верила, а теперь продаёт мебель… Держи!» В руках у меня оказалась серебряная папиросница – возможно, такая ж, какую бедняга Раскольников заложил с горя старухе-процентщице, – и было в той папироснице поболее чем с полкило потемневшего серебра. «Шкатулку-то положи в сумку, потом забуду, – с собой возьмёшь. Сохрани на память. А это, – она запустила в сахарницу свою нежную ручку и нащупала прозрачный камешек. – Графиня тебе сменяет… Ей уж под сто, но в своём уме, куда там! К ней теперь иностранцы ходят, долларами американскими дают. Раньше его у меня не брала, – покачала головой „тётя Маруся“, рассматривая игристый камушек. – Денег, говорит, этаких просто нет – денег он огромных стоит… А нынче к ней иностранцы приходят, покупатель может сыскаться… Летом мне говорит: „Неси. Только внучку лучше Клавдину, говорит, пришли“. Сказала я ей: „Не дай бог, что со мной… худое случится, так ты приедешь…“»
Положила внучатая племянница сверкающий камешек в карман чёрной цигейковой шубы и пошла к соседке, помня наказ: «Позвони два раза. Лиза тебе откроет. Она за графиней ухаживает, приходящая. К самой проведёт. Ты поздороваешься: от Марь Фёдоровны. Внучка Клавдии… так и так, и всё расскажешь. Доллары бери, не отказывайся. Алка-парикмахерша их сменяет. К ней-то тоже сейчас иностранцы повадились приходить…» И двери на щеколду за внучатой племянницей закрыла: «Громко стучи, когда вернёшься. Услышу!»
А дальше был самый настоящий детектив. С тайным сокровищем царской семьи, леденящим ужасом и убийством. Я словно видела эту квартиру-музей, всю в «кузнецовском» фарфоре, старинных зеркалах и картинах, будто из Эрмитажа, с резной потемневшей мебелью и паркетом, натёртым свежей мастикой. И дальше я уже читала с интересом:
«У большого стола рядом с пустой инвалидной коляской в огромном кресле лицом ко мне сидела величественная старуха. В дряблых контурах обвислых щёк чувствовалась порода. Ей и впрямь было под сто лет. Такие долго живут и до конца сохраняют разум.
– Подойди… – голос у неё был властный и хорошо поставленный. В её-то годы!
Я представилась, как велела „тётя Маруся“. Протянула камешек. Хозяйка склонилась над ним и стала внимательно рассматривать. Голова её по-старчески дрожала. В благородных чертах удивляло несовместимое, казалось бы, сочетание высокомерия и доброжелательности. Таких лиц нынче нет, такое лицо не выработаешь в течение жизни, его получали аристократы – с генами, от отца с матерью. У нынешних начальников, пусть они даже весь свой век командуют людьми, лица ничего из себя не представляют. А сами они и в подмётки не годятся этой дряхлой парализованной старухе. Даже моя „тётя Маруся“ в сравнении с нею выглядела легкомысленной, особенно прежде, когда делала перманент и венчик белоснежных волос в сочетании с несходившей с лица улыбочкой придавали ей сходство с глуповатым престарелым ангелочком. У этой же волевой аристократки, пусть она и сидела за обеденным столом в домашнем халате, всё было строгим и безупречным, даже волосы, абсолютно седые, с голубизной, были по-светски убраны в классическую причёску.
– Дай я на тебя посмотрю… Похожа… Похожа на Серафиму… – прикрыла она чёрные старческие глаза, в которых я сразу увидела тот особый лучистый блеск, что считался в Древней Колхиде принадлежностью „детей солнца“.
Она вновь на меня посмотрела. Глаза её испускали внутренний свет. Такие глаза были у моей бабушки и даже у легкомысленной „тёти Маруси“. А теперь народ вырождается – я не помню у моих знакомых таких сияющих изнутри, и вправду „солнечных“ глаз.
– Да, ты похожа на Серафиму, старшую из сестёр…
Мне говорили, что та была самой красивой – настоящей красавицей.
– А слышала историю с поляком?
Я кивнула. Это была семейная легенда о трагической смерти Симы и её мужа. Он был польским послом. Их нашли застреленными – они сидели в креслах друг против друга, а на полу между ними лежал пистолет… Только-только вернулись с какого-то бала или приёма… Нет, балов тогда, кажется, уже не было: дело было при большевиках. Потом так и не узнали, кто из них стрелял. Наша родня и поляки спорили, обвиняя друг друга. Симу похоронили на Васильевском острове, её мужа – в Польше. Я не была на этих могилах.
– И всё случилось из-за него!.. – старуха уронила руку на стол, из расслабленных пальцев выпал прозрачный камень. Он лежал на скатерти, как осколок чистого льда.
Она включила настольную лампу, всю из ажурной бронзы и разноцветной эмали, в оранжевом старинном абажуре, – и алмаз заиграл яркими цветами радуги.
– Из-за него! – повторила старуха. – Из-за проклятого „Орлова“!..
Вот тут я с удивлением на неё посмотрела. Она кивнула:
– Не знает никто, даже твоя Маруся. Знал только мой муж. Он тоже был иностранец. Посол Германии. Поэтому нас не тронули. Не могли тронуть, хоть я была фрейлиной при дворе. К тому же мужа парализовало… Он долго потом лежал – двадцать лет. А теперь это случилось со мной. – Она кивнула на инвалидную коляску. – Бывает, что беда спасает жизнь.
Нельзя было с этим не согласиться.
– Да-да… – вздохнула она опять. – Трудно было выжить тогда… – Проклятые. Проклятые большевики! Теперь-то, когда раскрываются их делишки… и все эти якобы „самоубийства“… Ты знаешь… о чем идёт речь – об убийствах поэтов! Так вот теперь, когда всё делается известным, ясно, кто убил Симу с мужем. Они! Из– за „Орлова“! Всё из-за этого проклятого камня! – она снова держала алмаз в своей розовой ручке – несмотря на возраст, маленькой и изящной. Камень играл всеми гранями в свете лампы.
– Неужели это „Орлов“?
– Не тот, о котором ты читала. „Орловых“ было на самом деле три. Камень распилен был не на две – на три части. Один пропал, как известно. Царские семьи владели двумя, а не одним „Орловым“, но это тоже держали в тайне. В революцию большевики стали расплачиваться с Европой всем, что попадало в руки. А попало к ним всё… Как только уцелел Эрмитаж! Решили тогда отдать какие-то свои долги „Орловым“, да, видно, задумали его вернуть обратно. Или просто нашлись подонки, которые знали, кому передали камень. Известно, какие были большевики… – Она опять повертела алмаз в руке. – Он самый! Убили из-за него их обоих. Только напрасно, камня убийцы не нашли. Муж поручил сохранить Симе, до отъезда в Европу. А та отнесла к матери. Там он и был до её смерти – в доме, где жила твоя бабушка.
– На Серпуховской!
– Да. Только не в той квартире. А в комнатке в полуподвале, где жила ваша прабабушка. Она так устала от своих девятерых детей, что под конец жила совсем одна. Никому не пришло в голову там искать. Перед смертью, в блокаду, отдала камень Марусе. Глупыха не знала, что хранит. Могла променять на хлеб, дура… На буханку! – графиня поймала мой удивлённый взгляд. – Ясное дело – дура… Она, как и твоя бабушка, нигде не училась. Образование получили только старшие в семье. Братья. Да все сгинули в революцию. Только фото в альбоме… А младших всех спас отец… – она презрительно усмехнулась. – Капиталов не нажил. Да… Жена у него была… из богатых. Родители имели шикарную кондитерскую на Невском! А дочь против их воли вышла за простого русского купца. Они её не захотели знать. Жила в бедности – девять детей, прокорми-ка! Да только потом, в революцию, её этот „простой купец“ спас – вывез всю семью в деревню. Купил им корову, так и прожили они там до самого НЭПа, нанимаясь на подённую работу. Не учились, однако выжили. Никто их не тронул. С началом НЭПа он привёз их в город, купил магазин, и опять все дети работали. Старшая Сима сидела за кассой, там её и увидел, и влюбился в неё польский посол. – Старуха тяжело вздохнула. – Бедная Сима! Писала стихи, а не застрели её большевики, умерла б от чахотки. Кашляла. Всё время мёрзла, куталась в шаль. Где-то у твоей Маруси должны быть её записки о том, как выжили в революцию… Будь проклят „Орлов“! – старуха протянула мне камень. – Держи Симино наследство!
Я взяла. Её старческая рука задрожала. Графиня смеялась – беззвучно, чуть– чуть дёргая головой:
– Летом Маруся мне показала. Я так и обмерла… тотчас вспомнилась Сима. А дурёхе сказала: храни, никому не показывай и знай, что вещь дорогая. За такую могут убить!
Вдруг раздался мелодичный звон – это били большие напольные часы между высоким старинным зеркалом и буфетом. Старуха встрепенулась.
– Я, может быть, не сказала б, не будь ты похожа на Серафиму… – прошептала она чуть слышно. – Да к тому ж – что его хранить!? Дело опасное. Узнают – убьют! Могут за него убить… будь уверена! А ко мне сейчас придёт оценщик. Вовремя тебя сюда Бог прислал! Знать, судьба!
Она властно поманила меня к себе рукой и, приблизив губы к самому моему уху, быстро прошептала инструкции. Перевела дух и, заглянув мне в глаза, повторила: „Помни! Дверь не будет закрыта! Лиза её не запрёт. А в чулане запрись и жди, пока антиквар не уйдёт из квартиры. Потом возьмёшь у меня камень и сиди – ожидай второго прихода. Он придёт с покупателем. И как только услышишь мой громкий разговор, выскользни на лестничную площадку, оставив дверь чуть приоткрытой, и поднимайся на самый верх. Так, на всякий случай… Жди у чердачной двери. Коли не позвоню в колокольчик, дождись, пока выйдет из квартиры. Значит – беда. Сиди три дня у Маруси и носа не высовывай. Ей скажи – камень украли. Вы всё узнаете… Храни его. Может, дети твои когда-нибудь продадут на аукционе. Дело в стране идёт к переменам…“
Графиня позвонила в колокольчик, и мы с Лизой усадили её в инвалидную коляску. Камень я отдала ей. Потом пошла было одеваться в прихожую, но старуха крикнула: „Лиза, принеси шубу. Тут оденется, надо поговорить…“ Спросила, есть ли перчатки, и велела надеть. „Пойдёшь в чулан, не снимай. Отпечатки… На случай чего. Поняла?“ Лиза меня проводила и закрыла дверь. Я чуть-чуть постояла перед дверью и, как мне было велено, поднялась к чердаку через наш этаж – на последнюю лестничную площадку. Спряталась там за ящиками, но сама хорошо видела всю лестницу, шахту лифта и дверь в квартиру графини. В скорости дверь открылась, и ушла Лиза. Я, как было мне, опять же, велено, мигом забежала в квартиру и закрылась в чулане. Там стоял стул, но только я села, в квартиру кто– то вошёл. Я обрадовалась, что успела, и в щель увидела старичка. Значит, пришёл оценщик. Пробыл он недолго, и буквально вылетел на лестницу, не захлопнув дверь. Я бросилась в комнату к графине. Она отдала мне камень и сказала:
„Знаешь… Предчувствие у меня недоброе. Иди-ка сейчас на лестницу к чердаку и жди там за ящиками. Будь всё хорошо, сама приеду в каталке и в дверь тебя крикну…“ Потом перекрестила меня на прощанье и добавила: „Прийти должные двое. А если кто-то один придёт, без старика, – значит, дело плохо. В квартиру сама больше не входи. Дождись, пока человек уйдёт, чуть выжди и беги к Марусе… Я своё отжила. Скажешь ей, как уговорились!“ Она ещё раз меня перекрестила, и я подумала, что это плохая примета…
Теперь на лестнице мне пришлось ждать долго, может, час, может, полчаса. Часов у меня не было. Совсем стемнело. Тускло светила только лампочка на стене у двери в квартиру. Я взмокла в своей толстой цигейковой шубе, но даже перчаток не сняла. Уселась на ящик у стены и едва не задремала. Подумала, что „тётя Маруся“, конечно, волнуется, но что было делать? Уходить было уже нельзя. И вдруг снизу послышались чьи-то шаги. Очень тихие и осторожные. Мне стало не по себе, хоть в плохое тогда ещё не верилось. Человек был один. В пальто, без шапки. Поднимался он тихо, но спешил – шёл очень быстро и дышал тяжело. Перед дверью он почему-то задержался… Я увидела, что в руке у него шарф – тоненький, не из пряжи, а задержался он для того, чтобы свернуть этот шарф и положить в карман. Душа моя ушла в пятки. Вот теперь мне стало страшно. По спине прошёл холодок. Как перед экзаменом. Но тут было похуже, чем экзамен. Меня охватила паника: закричать, побежать в квартиру? Поднять на ноги соседей – квартира-то коммунальная, как наша, и в ней шесть комнат, кто-то да будет дома! Черт с ним, с этим проклятым камнем и с продажей. Не сейчас – так после. Я бросилась было вниз стучать соседям, но застыла перед самой дверью: а решится ли кто убивать человека в коммуналке?
И я подумала, что я дура: жизнь всё-таки, не детектив. Какие там в наше время „Орловы“?! Поверила столетней старухе! В лучшем случае – кусок горного хрусталя. Хорошо, если дадут за него десятку. Я вернулась на ящик у стены и опять уселась. Однако успокоиться не удалось. Подмывало пойти в квартиру и узнать, что там делается, но здравый смысл останавливал: Лизы нет, кто откроет? А просто войти… Явлюсь я к ним, и что я скажу? Вспомнились высокомерный вид старухи, её надменный взгляд… И вдруг дверь распахнулась. Выскочил человек. Теперь я увидела его лицо. Но в нём была только злость и ярость – никаких индивидуальных черт. Он так же держал в руках шарф, но не остановился на этот раз, а быстро повязал его на шею и, на ходу застёгивая пальто, сбежал по лестнице.
Нет, я не могла не войти в квартиру, хоть и помнила наказ старухи. А вдруг действительно она ранена и не поздно позвать на помощь, позвонить в „скорую“? Сердце подсказывало: всё-таки что-то там случилось!
И предчувствие меня не обмануло. Я увидела её в инвалидном кресле – ноги сползли на паркет, руки висели как плети, голова тоже съехала, опираясь на спинку кресла… Подбородок почти упирался в грудь, но на шее с боков всё же виднелась толстая сине-багровая полоса – шрам… от шарфа… Раздутый язык, как всегда в таких случаях, вывалился наружу. Вытаращенные глаза смотрели на меня в упор – спокойно и отрешённо. В них не было страха, но не было и внутреннего света, это были уже самые обычные глаза, и были они не чёрные, а светло-карие – с маленькими, как булавочные головки, зрачками. Я знала, что это конец, но всё же попробовала нащупать пульс и поднести волосок к губам… Помочь ей было уже нельзя. Тем не менее я бросилась к дверям соседей… Я не стала стучать – распахнула дверь и ворвалась в комнату, над которой жила моя „тётя Маруся“, ждавшая теперь напрасно моего стука в дверь… Но, к моему удивлению, комната оказалась кухней с плитой – двухкомфорочной газовой плиткой – и раковиной с водопроводным краном, а в углу ещё стояла ванна. Я распахнула дверь, которая вела в туалет, и туалет был туалетом. Только поменьше нашего. А рядом была стена, она перегораживала коридор, который у нас в квартире вёл к другим комнатам, кухне и „чёрной лестнице“!
Здесь не было никаких соседей, квартира была перегорожена – разделена на две! Графиня жила одна… и убийце это было известно! Я почувствовала себя идиоткой! Я виновата была в её смерти. Но теперь меня обуял страх – вдруг убийца вернётся? Я побежала в комнату и увидела, что обыск убийца толком не успел сделать, только верхний ящик буфета был вывернут и вместе с разбросанным по ковру содержимым валялся на полу.
Теперь я не раздумывая бросилась вон из квартиры, сбежала по лестнице и вышла через парадный в морозную темноту переулка. Потом, обогнув дом, быстро пошла вдоль пустой набережной к нашим воротам во двор „толстовского дома“.
У ворот я опомнилась: „Зачем мне сюда? Там, у двери в „парадный“ ждёт в квартире „тётя Маруся“ и сходит с ума от страха!“
Но я не нашла в себе сил вернуться и пройти по парадной лестнице мимо квартиры, где лежала убитая графиня. Я вошла в ворота. Промчалась пустым двором к чёрному ходу, взбежала по лестнице до нашего этажа и зашла в квартиру. Ключ у меня был с собой в кармане шубы. Соседи ещё не вернулись с работы. Квартира казалась мёртвой и пустой. Я прошла через тёмную кухню, через извилистый коридор мимо соседских дверей. Дверь в нашу комнату была открыта и на „парадную“ лестницу тоже…
„Тётя Маруся“ ждала меня на лестничной площадке – она бросилась ко мне, дрожащая и заплаканная, на ней не было лица! „Да, убили!“ – сказала я, когда она закрывала дверь на щеколду. „Господи! Я его видела! Хоть ты жива! Какое счастье!“ – прошептала она сквозь слёзы.
„Ничего себе, счастье!“ – подумала я и с плачем бросилась ничком на диван.
Внимательно прислушавшись у двери, „тётя Маруся“ вынесла мою шубу и повесила на крючок в прихожей. Про камень она даже не спросила. Мы посидели, не включая свет, словно ждали чего-то. Потом я открыла форточку. Во дворе было тихо. Я почему-то ждала, что залают милицейские собаки. Но в форточку над раскалённой батареей врывался только морозный воздух с особым запахом зимнего Ленинграда. В те годы на высоте крыш воздух был свеж и пахло сосновым лесом. А поздно вечером стали возвращаться соседи, но мы не выходили и ни с кем не разговаривали. Уже ночью услышали, как вернулась Алка. Она забарабанила в дверь соседки, с которой дружила, и мы услышали её крик: „Послушай, что делается! Я возвращалась сейчас по Рубинштейна! Там и на набережной полно милиции! В нашем парадном нашли задушенного старика!“
Утром „тёте Марусе“ принесли пенсию. Почтальонша с ужасом рассказала, что в квартире под нами убили старуху и её пенсию некому было отдать. Хоронить её тоже некому. Свой труп она завещала анатомичке. „Надо же, – восклицала почтальонша. – Какой ужас! Как страшно, когда тебя некому хоронить!“
„Тётя Маруся“ закрыла за этой тёткой дверь и стояла, прислонившись спиной к косяку: „Люди… Какие глупые! – усмехнулась она, пожав плечами. – Разве страшно, что тебя некому хоронить? Страшно, когда людей убивают! А сожгут тебя, закопают в землю или станут изучать студенты – какая разница? Ты уже ничего не будешь знать, и тебе будет всё равно!“ Она стояла, с глуповатой детской улыбкой, лицом к окошку, и её глаза излучали внутренний свет…
Воистину, я происходила из семьи прирождённых атеистов. Никто из нас не верил в бога и в загробную жизнь на том свете. Никто никогда этого не обсуждал, но я впитала это с молоком матери. А вот люди с иным ощущением мира были для меня загадкой. Но только в тот самый миг я поняла, что именно с такими людьми и можно было построить эту чудовищную коммунистическую страну, где миллионы верили в какое-то светлое будущее для потомков, а сами вместе с детьми и внуками соглашались жить в полном и абсолютном дерьме…»
В дверях показался Клайв. Посмотрел на меня и, кажется, собрался уйти, уже повернувшись спиной, но я окликнула, и он вошёл в комнату.
– Прочитала! – сказала я. – До конца. Всю рукопись. Это кошмар. И неужели я выберу этот мир, это время – этот двадцатый век, чтобы «кончить в благополучии» свою жизнь, как вы сказали?
– Ну… Это было не самое плохое время. А в других странах жизнь в это время была совершенно иная. В процветавшей тогда Америке, Швейцарии или где– нибудь на юге Франции… в Альпах, на берегу тёплого моря – люди жили совсем неплохо – лучше, чем в другие времена. И даже у вашей далёкой родственницы юность в той ужасной стране была вполне счастливой. Важно, в какой среде, какой семье и каком окружении ты жил… Есть её другие записки… Ещё одна рукопись.
– Нет, – возразила я. – Не… сегодня, – добавила, чтобы усыпить его бдительность. – Хватит кошмаров… – я чувствовала себя совершенно разбитой. Усталость не ушла со сном, и меня это мучило. Я была не готова к побегу отсюда сию минуту – не в силах была сделать сегодня то, что должна была сделать не откладывая… Должна! Ведь ОНИ… Эти, в «тарелках», не отступятся. Не оставят меня в покое, не прекратят охоту! А где найти место, где меня не поймают? И не станут убивать других людей? Куда мне бежать? От НИХ не скроешься даже в прошлом! Я обхватила голову руками и, кажется, что-то сказала вслух.
– Вас спасут! – прошептал Клайв.
– Спасут? Кто?
– Боги! Я подумала, что он шутит. И промолчала.
– Вы попадёте в такое время, где вам будет обеспечена безопасность. Там вы окажетесь под защитой.
– У кого же?
– У тех, кого люди когда-то считали богами…
Я не могла подумать, что ослышалась. Он подошёл к окну и раздёрнул штору. Открылся вид на море и на заснеженную вершину.
– На Олимпе жила могущественная раса, когда человека ещё не было на Земле. Я имею в виду «человека разумного».
Он сказал это таким тоном, что я не могла его не спросить:
– Есть, по-вашему, и человек неразумный?
– Есть. Для меня их два, живущих сегодня: человек разумный и человек прямоходящий. Homo sapiens и homo erectus. Первый обладает разумом, второй теряет свою разумность лет после десяти. И, к счастью, это не два разных вида в смысле биологическом. Это один вид. «Оба» способны мыслить и усваивать информацию, но настоящим умом, творческими способностями или гениальностью обладает лишь «хомо сапиенс». В его генотипе есть гены, не позволяющие потерять разум к периоду половой зрелости. Через несколько поколений в потомстве человека «прямоходящего» может родиться человек «разумный». Эти гены разбросаны в человечестве, и не предсказать, как «тасуется колода»… Проследить это очень трудно. Однако наши враги поставили именно такую цель: сейчас они «бьют в корень» – стараются уничтожить только тех из нас, кто является носителем генов человека разумного. Ибо именно он – творец и создатель человеческой цивилизации, отличающей нас от всех звериных сообществ, от обезьяньей или волчьей стаи. Он – тот, кто во все времена был творцом, создателем и борцом против глупости, косности и тирании. Именно он – «сапиенс» – создавал живопись и язык, математику и религию, он был бунтарём и протестантом, восставал против всего, что его не устраивало в этой жизни. «Эректус» же всё принимал как есть – подчинялся любой религии и любой власти, одобрял любое насилие и любую подлость. Как правило, он сам был способен на подлость и на насилие и стремился к власти. Человечеством правили «эректусы» – из них происходили властители и диктаторы, «сапиенсов» же власть, как правило, не интересовала, они были творцами и стремились к творчеству. Тех, кто пытается уничтожить человечество, «эректусы» не волнуют.
– Им нужны «сапиенсы»?
– Конечно. Враги человечества могущественнее, чем мы. В последнее время они пытаются нас уничтожить, вмешиваясь в природный механизм одной из тех вселенских первооснов, которым я дал название «замкнутый круг».
– Это какие-нибудь сакральные знания?
– Нет, сакральные знания – совсем другое: из разряда вполне познаваемых реалий. Они всегда были и всегда скрывались. Например, сведения о «летающих тарелках». Всё это не афишировалось. Сейчас примером сакральных знаний является то, что нас выживают с планеты, стремятся уничтожить человечество и делают это давно, а мы не знаем, кто это делает, и даже не ведаем, кто они такие. Как никогда не знали, что такое «летающие тарелки». И думаю, не узнаем. Но вполне можем узнать. Всё это постижимо и не относится к тем абсолютно непознаваемым загадкам, которые я называю «замкнутый круг». Понятно?