Текст книги "Праздник синего ангела"
Автор книги: Наталья Иртенина
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Ну... я думаю, для этого надо провести тщательное физиологическое обследование всех индивидуумов данной категории. Да и тогда, возможно, это будет не вполне ясно, поскольку длительное пребывание в начальственных креслах...
– То-то и оно, что глаза у них на жопе и прикрыты креслом.
– Очень правдоподобная версия, Семен.
В этот момент из-за угла дома вырулила компактная "Лада" редкого темно-фиолетового – цвета и, исполнив изящный круговорот, затормозила возле приятелей.
– Куда направляет свои стопы союз писателей и художников? – раздалось изнутри.
– Направляй с нами свои колеса, Лева. Ты как всегда в нужном месте и в нужное время, – это Семен.
– И лучше сделать это добровольно, Лева. Иначе он возьмет тебя на буксир. Он еще не вышел из творческого экстаза, – это Писательская подначка.
– Опять меня в этот бордель-притон затащить хотите? Сема, устраивал бы ты хоть на улице, что ли, свои показательные выступления. Или арендуй какой-нибудь приличный сарай, я тебя умоляю.
Лева Гаврилин – третье и последнее звено в этой приятельской цепочке на дух не выносил творческую атмосферу верейского гаража. Входя туда, он морщился и старался как можно меньше и реже вдыхать эту взрывоопасную, по его мнению, смесь из паров спирта, краски и растворителя. Его приговор был неизменен: "Здесь пахнет белой горячкой". Но убийственные фантазии Семена ему нравились. Более того – ставили в тупик и подолгу не отпускали от себя, так что приходилось его тормошить и выводить под белы руки из гаража на свежий воздух, чтобы бедняга не задохнулся (плюс к тому, что он пытался не дышать из-за запаха, Гаврилин, застывая перед очередным полетом Художниковой души, вообще забывал дышать).
Лева занимался бизнесом. Но каким конкретно, никто не знал. Он это тщательно скрывал, отговариваясь коммерческой тайной и воинственной конкуренцией. Но несмотря на все его ухищрения и уловки, Писатель давно уже догадался, что тот попросту стесняется. Он краснел, как мальчишка, когда приятели в который раз пытались вытянуть из него сведения, начинал запинаться и что-то бормотал себе под нос в свое оправдание. Деньги у него в кармане всегда водились, и Верейский с Ковригиным в состоянии "на мели" (а оно бывало не так, чтобы часто, но и не редко) одаривались из этого кармана щедрой рукой Левы. (К чести обоих следует добавить, что долги иногда возвращались, хотя Гаврилин и протестовал). Но только в кармане стратегических запасов дензнаков или миллионных счетов в банке у него не имелось. Это было доподлинно известно – Лева врать не умел совершенно. Единственной его роскошью, приобретенной за все время коммерсантской карьеры, была фиолетовая "Лада". Куда девается львиная доля его бизнесменских доходов, он не говорил. Он просто молчал. Когда же ему надоедали допросы с пристрастием, он взрывался и посылал всех к черту, отказываясь вести дальнейшие переговоры. "Глухая оборона" была излюбленной его тактикой. И никакие посулы не могли поколебать эту твердыню.
По пути кавалькаде из четырех ног и стольких же колес повстречалась еще одна "труповозка", завернувшая в соседний двор.
– Что-то зачастили гости дорогие.
– Паша, ты безнадежно отстал от жизни. Не вылезаешь из своей берлоги по неделям. Они уже пачками шныряют. А трупы тоннами считают, – Лева подал голос из машины.
– Почему тоннами?
– Чтобы точно рассчитать, сколько вредного синюшного вещества они выпускают при сжигании в атмосферу.
– А для чего им это?
– Для экологической полиции. Чтоб штрафы не переплачивать.
– Бред сумасшедшего.
– А ты поверил? – Лева злорадствовал. Семен ухмылялся. – Наивная душа, хоть и сбежал из Москвы.
– Ну, погоди, Гаврила, – Ковригин изобразил оскорбленную невинность и до самого гаража не произносил ни слова.
В "хламовнике" как всегда царила полутьма: хилая лампочка на потолке откровенно не справлялась со своими обязанностями. Поэтому дверь оставили открытой. Семен жестом фокусника, демонстрирующего распиленную женщину, откинул с мольберта покрывало. Минут на десять в гараже повисло красноречивое молчание.
На картине был изображен глаз. От окружающего фона его отделяли два века, но без ресниц. Фоном служило черное небо открытого космоса с яркими точками звезд. Но при долгом всматривании в изображение, небо превращалось в морскую пучину, а звезды в светящихся рыбешек, собравших солнечный свет на поверхности моря и теперь освещавших им свое жизненное пространство в придонной вечной мгле. Глаз жил своей жизнью в этой вечности: он не оставался все время неподвижным, но через несколько минут рассматривания начинал медленно колебаться и мерцать. От него исходило какое-то трудноуловимое властное требование, укор кому-то или чему-то. Из глубины зрачка изливались беспредельность и вечность мира.
Ковригин долго морщил лоб, пытаясь определить и сформулировать выражение глаза. На Коммерсанта изображение подействовало не столь философично, скорее – более действенно. Он отошел сначала в один угол гаража, затем передвинулся к двери, наконец, подпрыгнул, ухватился за прикрепленную к стене перекладину и подтянул к ней ноги. Оказавшись перед картиной вниз головой, он несколько секунд рассматривал ее, не замечая, что из карманов сыпятся на пол и в банки с краской монеты, денежные купюры, ключи, какие-то бумажки и другой мелкий карманный мусор.
– Ты в отличной спортивной форме, Лева. Только что ты хочешь сказать своими телодвижениями? – Семен ждал оваций и одобрительных отзывов.
– Смотрит. Он смотрит на меня. И как будто. Угрожает. И не только мне. Всем, – Лева от волнения перешел на телеграфный стиль. Он уже спустился на землю и подбирал свои карманные пожитки.
Верейский не скрывал удовольствия:
– Именно, Лева. Это Око мира, всевидящее и непрощающее.
– Недреманное око, – пробормотал Гаврилин. – А наказывать оно может?
– Может. Если захочет.
– Мистика какая-то, – Коммерсант суеверно передернул плечами. – Силы зла не дремлют...
– Пашка, а ты что молчишь?
– Думаю, ты прав. Такое может и наказать. Но не только за гадости людские – и за любовь тоже. Вообще за все, – он еще раз взглянул на глаз и продолжил: – Мне почему-то кажется, что его зрачок – это черная дыра, засасывающая все в себя и соединяющая этот мир с каким-то другим. Антимиром, что ли. Или, наоборот, сверхмиром.
– Сема, ты, пожалуйста, не обижайся, – начал с предисловия Лева, – но я тебе прямо скажу. Либо в тебе поселился дьявол, либо... либо... – он не нашелся, что поставить в один ряд с дьяволом, и мрачно спросил: – Совесть у тебя есть, Художник?
Семен ухмыльнулся и в этот момент стал действительно немного похож на черта:
– У одного японца я прочитал гениальное определение творческой личности: "У меня нет никакой совести, даже совести художника. У меня есть только нервы". Вот тебе и весь дьявол... Что-то в горле у меня пересохло, он вопросительно посмотрел на Коммерсанта. – Лева, а не зарулить ли нам в какой-нибудь кабак, отметить сделку?
– Какую еще сделку?
– Так я продал душу дьяволу или не продал?
– Продал, душегуб. Только он тебя озолотить забыл за это. Ладно, поехали, я плачу.
* * *
"...зачем я все это пишу? Для кого? Слово себе давал не писать больше ни строчки, ни даже полслова. Нашел-таки лазейку: дневник завел. "Хроника событий города N времен синей эпидемии"!!! Да кому это нужно???
"Каждый пишет, как он дышит"?!
Писать – значит отдавать себя на растерзание. Идол всех писателей читающая и скучающая публика, которую надо развлекать и кормить собой. А она вольна казнить или миловать, и в любом случае будет сладострастно препарировать мой мозг, мою душу, тянуть из меня жилы и нервы и пить мою кровь...
Но от судьбы не уйдешь...
Видно, это в крови у всех Homo scribens – страсть к летописанию. Рука сама тянется к перу и бумаге.
Сколько это будет продолжаться? Пока весь город не вымрет? Или зараза перекинется на другие места?
Если верить официальным сведениям, за все время эпидемии умерло не больше полутора тысяч человек. Думаю, цифра сильно занижена – уж слишком часто на улицах встречаются "труповозы". Людей успокаивают фальшивой статистикой. Но это сонное городское всеобщее равнодушие и отупение только видимость. Когда предохранители сгорят от перенапряжения, будет взрыв. Может быть, даже несколько. Боюсь ошибиться, но, по-моему, отсчет уже идет. Появился новый дикий слух, что в городе орудует банда отравителей. Ими руководит какой-то монстр, полоумный человеконенавистник, поклявшийся уничтожить всех. Слух обретает общегородской масштаб. Даже милиция взялась за его проверку. Думаю, это кончится тем, что найдут козлов отпущения и устроят Варфоломеевскую ночь..."
* * *
Десять часов вечера. На улице начинает темнеть. В доме напротив ковригинского окна больные расходятся по палатам и укладываются спать. Их не нужно подгонять – они знают правила. В тихом отделении, где живут спокойные и мирные сумасшедшие, заведенный порядок никогда не нарушается. Покорные своей судьбе пациенты со всем согласны, все принимают безропотно.
В бывших гостиничных номерах стоят от двух до четырех кроватей, в каждой комнате – отдельный туалет с умывальником. Когда все утихают, по палатам проходит дежурная медсестра – проверяет окна, чтобы были закрыты, и гасит свет. За тридцать лет решетки на окнах проржавели, кое-где их не было вовсе. Лет восемь назад в здании проводился косметический ремонт подправили выщербленные временем стены, залатали дыры в потолках, где-то вставили новые оконные рамы – да так и оставили их без решеток. Никаких инцидентов с выпрыгиванием больных из окон за это время не было. Да если бы и были – беда невелика: максимум третий этаж, вокруг – высокая стена, ворота на запоре. Захочешь, не сбежишь.
На втором этаже в этот вечер дежурила Анна Ильинична – глуповатая, но исполнительная медсестра, любящая поработать языком и с больными и с посетителями, поделиться новостями, которых у нее всегда в запасе было немало. Недоброжелатели прицепили к ней прозвище – "сорока". Но она не обижалась, наоборот, смеялась, когда слышала его, даже сама называла себя так: "А вот и ваша сорока, принесла подарочки на хвосте". И вскоре прозвище это стало ласкательным, да и сама Анна Ильинична умела нравиться людям, находить ключик к любому человеку, каким бы мрачным мизантропом он ни был, поэтому недоброжелателей со временем становилось все меньше. Больные ее любили, она располагала к себе даже совсем невменяемых, потерявших всякий контакт с миром, своей лаской и почти материнской нежностью.
Она уже почти закончила привычный вечерний обход своих подопечных, но в одной из палат задержалась. Там находился только один человек. По распоряжению главврача его держали в изоляции от других больных – он никогда не выходил из палаты. Но не потому, что его не выпускали, – в первые месяцы его выводили на прогулку насильно два санитара, предусмотрительно надев на него смирительную рубашку. Но любой контакт с другими больными или персоналом клиники вызывал у него новые приступы болезни, поэтому со временем его оставили в покое. К регулярным посещениям сестер и врачей он постепенно привык и реагировал на них спокойно, без первоначальной агрессии.
– Что ж, вы, голубчик Иван Иванович, не ложитесь? Поздно уже, спать пора. Устали, поди, целый день в окно глядеть.
Пять лет она задавала ему один и тот же вопрос, но он никогда не отвечал ни ей, никому вообще – он молчал. Он молчал все эти годы, не произносил ни слова, ни звука. Только в самом начале своей больничной жизни, первые несколько месяцев он говорил – бессвязно и отрывочно. Но привыкнув к больничной обстановке и смирившись, он замолчал. К нему никто никогда не приходил. Основным его занятием было сидение у окна. Он смотрел, не отрываясь на заоконный пейзаж – всегда один и тот же, только менявший сезонную атрибутику: посаженые в ряд тополя, за ними стена, за стеной дорога с грохочущими машинами и трамваями, еще дальше ограда кладбища. Ему было не больше тридцати пяти лет: молодое еще лицо с правильными чертами, коротко, по-больничному остриженные темные волосы. Портил его только шрам длиной сантиметров пять на левой щеке, почти около глаза.
Он сидел на стуле, сложив руки на колени, как ребенок, и терпеливо смотрел в окно. Так продолжалось около пяти лет. Но несколько месяцев назад пациент палаты № 215 произвел в клинике чуть ли не сенсацию. Мнения докторов разделились. Лечащий врач Ивана Найденова – как тот числился в больничных документах – счел поведение своего пациента улучшением в его душевном состоянии, началом выздоровления, обусловленном эффективным курсом лечения. Главврач клиники – Николай Алексеевич – проявлял больше осторожности и пессимизма в этом вопросе. Он выражал опасения, что болезнь прогрессирует и может дать осложнение в виде повышенной агрессивности: за несколько лет пассивного течения болезни пациентом накоплен огромный запас разрушительной энергии, которая может быть направлена как на него самого, так и на других людей. Поэтому персоналу больницы было сделано строгое предупреждение соблюдать все правила предосторожности и не входить в палату к Найденову по одиночке. При первом признаке агрессии его ждало буйное отделение.
Причиной всех этих опасений стало то, что больной вдруг заговорил. Мало того, время от времени он начинал возбужденно мерить палату шагами и ходил так по нескольку часов, пока не падал в изнеможении на кровать. Но покидать палату он по-прежнему отказывался. Фразы его, как и пять лет назад были отрывочны, но теперь в них присутствовало больше смысла. Первым человеком, с которым пациент заговорил, оказалась Анна Ильинична. В тот вечер она привычно задала ему вопрос, почему он не ложится, и взяла его за плечи, чтобы повести к кровати. Обычно он безропотно поднимался со своего стула и укладывался спать. Но на этот раз он увернулся от ее рук и вскочил, вцепившись в подоконник. Анна Ильинична, не ожидавшая такой резкой реакции, испуганно попятилась к двери звать на помощь санитара. И вдруг услышала его голос, хриплый и глухой от долгого молчания:
– Пришло время. Синий ангел уже в пути. Смерть. Много смерти.
Потом повернулся к медсестре лицом: оно было очень бледным, только шрам ярко полыхал – казалось, что это свежая, только что нанесенная рана. Позже Анна Ильинична рассказывала, что у него "был такой вид, будто вот-вот на меня кинется, чтоб задушить. Никогда еще таким его не видела. Хотела уж кричать санитаров. Да он вдруг весь как-то поник и сам улегся на кровать. А я свет потушила и вышла от греха-то подальше. За дверью даже перекрестилась – так он меня напугал".
С того дня она старалась близко к нему не подходить, но санитара с собой по-прежнему не брала, когда шла в 215 палату. При санитарах Найденов не произносил ни слова, а женское любопытство Анны Ильиничны оказывалось сильнее страха. Она интуитивно чувствовала в его словах какой-то подтекст, какой-то страшный смысл, который касался не только больного или даже ее саму, но и всех остальных.
Больной не всегда оправдывал ее ожидания, иногда просто не замечал ее. Но сейчас, сидя перед открытым окном, которое она собиралась уже закрывать, он произнес:
– Много в городе мертвецов...
То ли вопрос, то ли утверждение, эта фраза привела Анну Ильиничну в замешательство. Персоналу было категорически запрещено говорить с больными о бушевавшей в городе эпидемии. Она успокоила себя тем, что это случайное совпадение, ведь Найденов находился фактически в изоляции – даже от посетителей и новых пациентов он не мог узнать о событиях последних месяцев.
– Бог с вами, Иван Иванович, что это вы о мертвецах. Нет в городе никаких мертвецов. Давайте-ка мы лучше с вами баиньки пойдем, чтобы нам приснились хорошие, радостные сны. И не будет таких мрачных мыслей. Вот так, вот и прекрасно. Доброй ночи.
* * *
Петрович был в конторе. Исправный чиновник, все тридцать лет службы появлявшийся на рабочем месте в 08.55 и уходивший в 18.05, он не привык отлынивать от дел, даже если этих самых дел было ровно столько, сколько кот наплакал. Он откровенно скучал и мрачнел без свежих покойников и часами перебирал старые бумажки в своем архивном шкафу, а когда начинал без перерыва чихать от вековой пыли, шел прочищать дыхательные пути к могилам. Бродя по кладбищенской окраине, он то и дело нетерпеливо посматривал в сторону конторы, боясь пропустить клиентов.
На сей раз Ковригин застал его за невиданным занятием: Петрович спал, уронив голову на сложенные на столе руки. Павел потрепал его за плечо и нагнулся к уху:
– Петрович, вставай. Страшный Суд начинается!
– А? Что? Какой суд? Что случилось, ревизоры пришли? – но увидев смеющегося Ковригина, Петрович возмутился: – Дурацкие шутки. Дошутитесь вы у меня, Павел Василич, вот доложу начальству...
– О чем это вы, Тарас Петрович, доложите? О том, что в рабочее время на рабочем месте манкируете служебными обязанностями? Фи, ну как не стыдно! Старому, верному партийцу!
– Я не намерен объяснять свои действия своим же подчиненным, Петрович всерьез обиделся, но и смущен был не меньше. Заснуть на работе! Такого с ним никогда еще не случалось и, желая оправдаться в глазах Ковригина, он все же снизошел до объяснений: – Собаки.
– Кто собаки?
– Да не кто, а что. Выли всю ночь, глаз не сомкнул. Как завелись часа в два, так до утра не глохли. Только затихнут, одна какая-нибудь дура сызнова завоет, за ней и все остальные в округе, чума их забери, чтоб им пусто было, шавкам этим. И чего развылись! Неладно в городе, Паша, ох, как неладно. Люди мрут, собаки воют, а кладбища простаивают, – он перешел на шепот. – Как ты думаешь, может это и есть конец света?
– Ну что вы, Тарас Петрович, это еще не конец. Не настоящий конец, а так – генеральная репетиция, – Ковригин говорил очень серьезно, но в глазах у него танцевали задорные смешинки.
– Клоуном бы тебе быть, а не гробовщиком, Павел.
– Петрович, это всего лишь две ипостаси одной сущности.
– Это какой же?
– Экзистенциального трагикомизма.
– Ладно, грамотей, – Петрович вздохнул. – С чем пожаловал?
– В гости звать. Сегодня у меня званый вечер. Посидим, поговорим. Приходи, Петрович. Как раз в шесть собираемся.
– Званый вечер, значит. С выпивкой и девочками, значит? – Петрович покосился на Ковригина.
– Помилосердствуй, Петрович. Какие там девочки при таких масштабах моей конуры? А выпивка будет, Гаврилин обещал.
– Нет уж, Павел Василич. Вы меня в свои ночные дебоши не втравливайте. Меня дома законная супруга дожидается. Как раз сегодня велела не задерживаться, дел дома много. Так что, извини, Паша.
– Да чего уж там. У законной супруги все под контролем. Суровая она, Дарья твоя.
– Да уж, спуску не даст.
* * *
Художник явился ровно в 17.30 – на полчаса раньше намеченного срока. Объяснил такую неприличную поспешность "томлением души" и слабой надеждой на то, что Лева поторопится с "гвоздем программы". Гаврилиным был обещан французский коньяк, русская водка и шотландское виски. На размен испанское красное вино. "Мало не покажется" – с ласковой угрозой произнес он в сторону Верейского. На что тот отреагировал с присущей ему скромностью: "Если покажется, я потребую возмещения морального ущерба".
Семен был трезв, но горел нетерпением и безостановочно ходил из угла в угол, мешая Ковригину заниматься закуской.
– Семен, сходи охолонись на кладбище.
– Чего я там не видел.
– Пойдем, покажу, чего ты там не видел, – Ковригин закончил свои нехитрые сервировальные ухищрения и потянул за собой Художника.
– Только недолго, Гаврилу прохлопаем.
– Никуда не денется. Дверь открыта.
Зайдя за ограду кладбища, Ковригин пошел вдоль нее. Здесь, у самых ворот, могил не было во всех трех направлениях. Вперед уходила широкая асфальтовая дорога, налево вела дорожка из плитки, справа было зеленое раздолье – трава, кусты, чуть дальше уже начинались деревья и могилы совсем старые, первых еще лет освоения территории. Сюда Ковригин и привел Художника. Немного поплутав между оградами, он остановился, поднял голову вверх и закричал:
– Винди-Винди-Винди.
Верейский с любопытством смотрел на свихнувшегося приятеля, раздумывая, как бы его увести обратно без ощутимых потерь для себя.
– Теперь смотри, – Ковригин перестал кричать, но все еще искал что-то глазами в верхушках деревьев.
Семен лениво посмотрел туда же. Через полминуты он увидел. Это была крошечная белка. Она перепрыгнула с одной ветки на другую и настороженно стала смотреть на людей внизу. Она была очень похожа на полуторамесячного котенка темно-серого цвета. Хвостик-спичка ходил ходуном, описывая круг за кругом со скоростью вертолетного винта.
– Видал? – Ковригин не скрывал гордости укротителя тигров. – Я ее два месяца приручаю. На голос уже отзывается, скоро с руки начнет брать. Я ее орехами прикармливаю. А сейчас она просто тебя боится. Ты для нее чужой.
– А что это ты орал, когда звал ее?
– Винди? Это я ее так назвал. Ветерок по-английски. Орех в зубы возьмет и поминай как звали – только шелест и шорох слышны.
– Ты, Пашка, совсем здесь одичал. С белками знакомство водишь. Больше не с кем?
– Почему не с кем? А вы с Гаврилой?
– Мы не в счет. Завел бы ты себе женщину, Паша. Поприличней. Я хоть и алкаш, но советы даю ценные. Имей в виду.
– Иди ты, – беззлобно огрызнулся Ковригин, – советник. Проживу я без женщин и без советов. Пошли обратно.
Коммерсант запаздывал. Семен, стоя на крыльце, посматривал на часы и ругался вполголоса на обормотов, заставляющих себя ждать: "А еще друг называется!"
– Паш, что ты обо всем этом думаешь?
– Ты же знаешь Гаврилу. Какие-нибудь очередные разборки с деловыми партнерами. Кто-то кому-то чего-то недопоставил или деньги вовремя не перевел – и все, кранты. Или еще: попадется, к примеру, неправильный клиент – какой-нибудь занудствующий ортодокс, начнет права качать до потери пульса с обеих сторон. А может конкуренты замочили – ничего не попишешь, бизнес он и есть бизнес, – Ковригин умел успокаивать.
– Да ну тебя с твоими прогнозами. Я не об этом. Я о том, что в городе творится.
– А-а... Ну, об этом вообще ничего думать нельзя. Это можно видеть и чувствовать или не видеть и не чувствовать. Логика и разум тут не действительны. Это сфера иррационального. Может даже на грани мистики. Если человек бессилен – значит в игру вступили боги. А может, демоны. Не знаю.
– Демоны, боги... Вся эта небесная канцелярия, по-моему здесь ни при чем. Дело в человеке... – но увидев подъезжающее долгожданное фиолетовое транспортное средство, он радостно закончил: – А истина в вине.
Из машины вышел хмурый Лева и, не сказав ни слова, с мрачным видом достал с заднего сиденья спортивную сумку. До Художника донеслось приятное, услаждающее слух позвякивание. С распростертыми объятиями он продекламировал:
– Мрачнее тучи был Гаврила,
Гаврила гневом исходил.
Бессмертная "Гавриилиада".
Лева поморщился.
– Ты как всегда пьян, Сема, и даже не скрываешь этого.
– От друзей ничего не скроешь, – возразил тот, сияя как новенький рубль.
Но за него вступился Ковригин:
– Это он от долгого ожидания пьян. Перевозбудился. А ты чего такой кислый? Дела не идут?
– А то ты сам не знаешь, какие у нас дела творятся. Скоро весь город одним большим синим трупом станет. И всем это до фени. Никто даже не чешется. Верхи не хотят, низы не могут. У меня за последние две недели несколько долгосрочных контрактов полетело к бесу. С нами отказываются иметь дело, как с зачумленными. Как в таких условиях можно работать, я вас спрашиваю? – он уже не говорил – кричал, яростно размахивая руками. Драпать отсюда надо, драпать. И как можно скорее, на все четыре стороны.
– Какая блоха тебя укусила?
– Эта блоха зовется налоговой полицией. И так все дела горят синим пламенем, так еще эти архангелы со своими иезуитскими методами и дешевыми улыбочками. Обобрали до последней копейки. Поставщики подгадили. Не удосужились письменно зафиксировать разрыв отношений. Три слова по междугородке и гудбай, Вася. А этим кровососам-бюрократам бумажки подавай обо всем на свете. А кто мне неустойки платить будет? – он со злостью швырнул сумку на табуретку, так что содержимое ее жалобно зазвенело.
– Лева, мы тебе искренне сочувствуем, но не надо так бушевать. Лучше садись и выпей, – Семен уже доставал из сумки бутылки, любовно прочитывая этикетки на заморской продукции. Но первой он откупорил родную "Столичную" – недостатком патриотизма Художник никогда не страдал.
Разлил.
– За процветание Гаврилы – источника наших благ, за наш ум, честь и совесть во веки веков. Поехали.
Несколько омраченное начало вечера было сглажено подхалимским тостом Семена и громким звоном чокающихся стаканов.
– А все-таки отсюда надо делать ноги, – Лева уже успокоился, но сидел с задумчивым видом. – Здесь гиблое место. Не успеешь оглянуться, как тебя уже запакуют и отправят коптить небо.
– Что верно, то верно. Только бежать надо было раньше, когда возможность была. Сейчас – финита ля комедия. А попытаешься нелегально – из тебя решето сделают.
– Город не закрыт наглухо. Как ты думаешь к нам жратва попадает? Вот это, – Лева кивнул на сумку, – поставляет в город мой знакомый. Бывший мой клиент, сейчас новое дело разворачивает. Спирт людям нужен в любых ситуациях, даже при смерти пить будут. Сейчас в городе алкоголя потребляется в два раза больше, чем раньше, до эпидемии. Вот так-то. Достоверные сведения. А если есть въезд, значит должен быть и выезд. Я по своим каналам могу разузнать про это дело. Товарный вагон, конечно, не лучшее средство передвижения, да и ненадежное. Вот если выйти на контрабандные пути...
– А что, есть и такие?
– Сейчас все есть. Должно быть и это. Надо наладить связи. Ну как, что скажете?
– Побег – вещь вообще романтическая, – отправляя в рот кусок колбасы, прожевал Семен. – И главное – масса острых ощущений. Особенно, если пристрелят невзначай.
– На выбор: либо умрешь белым человеком от руки защитника родины. Заметь – почти что героическая смерть. Либо ты станешь синюшной поганкой и помрешь от неизвестной науке пакости.
– Да-а, невелик выбор. Но я оптимист – это меня и погубит, – Семен открыл бутылку коньяка и понюхал. – Клопомор, – он презрительно отверг иноземное пойло и налег на отечественное. – До последней капли крови буду верить я в святое! – провозгласил он, поднял стакан, посмотрел его на просвет и торжественно опрокинул в рот. – Меня никакая зараза не возьмет. Подавится. Да и куда мне. Здесь у меня мастерская. И Клавдия. Ее не брошу, а с собой тащить – лучше сразу в гроб. Не побегу, – резюмировал он и приложился прямо к горлышку бутылки.
– Извини, Лева, я тоже никуда отсюда не побегу, – принял эстафету Ковригин. – Хватит, набегался. Привык я к этому городу, к работе своей. Да и с чисто рассудочной точки зрения наблюдать за ходом вещей гораздо интереснее из центра событий, а не со стороны, ты не согласен? Я останусь здесь до конца, каков бы он ни был.
– Ну и черт с вами, недоумки. Я тоже остаюсь. Не знаю, правда, зачем. Пока погляжу.
– Паша, пока не забыл, я хочу поставить перед тобой вопрос ребром, слегка заплетающимся языком заговорил Художник.
– Валяй.
– Ты о чем с мой супругой давеча разговаривал? Что ты ей наплел про меня? Две недели уж сама не своя ходит. Сенечка то, Сенечка сё. Обхаживает как младенца, даже не перечит. Даже не кричит. Все про картины пытается расспрашивать. Что да как. Да когда я их выставлять буду. Говорит, что когда я стану мировой знаменитостью, разлюблю ее и брошу. И ревет в три ручья. Что ты с моей супругой содеял, изверг? – возопил он, потрясая пустым стаканом.
– Да ничего я с твоей женой не делал. Просто объяснил ситуацию. Просветил бедную женщину на предмет взаимоотношений искусства и жизни. Для тебя же старался. Она хочет, чтобы я отучил тебя пить и пристроил куда-нибудь работать. Как будто я Дед Мороз и подарки вам принес. Ты согласен бросить пить, отвечай немедленно, да или нет?
Семен с минуту смотрел на Ковригина округлившимися глазами, потом возмущенно-жалобным голосом начал ругаться:
– Ну, Клавдия, ну, злодейка. За моей спиной плести интриги. И против кого! Против собственного мужа!.. Замышлять такое... такое... Да она кастрировать меня задумала. Ну, изменщица! На святое руку поднимает – на искусство! Ну я ей покажу, ну я ей задам... Вот только допью...
Он налил в стакан виски, глотнул и скривился:
– Какое дерьмо это ваше шотландское виски. Им только шотландских пони поить можно. В самый раз будет, – он пьяно хохотнул.
– Семен, ты закусывай, закусывай. Не забывай, что здесь только одна кровать, и она моя. А тебе придется еще в свой гараж топать.
– Ладно-ладно, сквалыга, разберемся еще, чья это кровать, – пообещал тот.
Потом поднялся, потребовал тишины и возгласил:
– Господа! У меня родился замечательный тост, – он был заметно пьян. Как известно, миром правят две вещи: деньги и искусство. Нет. Искусство и деньги. Так лучше. Так вот, выпьем за крепкую спайку того и другого, за то, чтобы одно не оскудевало без другого...
– Как это деньги могут оскудеть без искусства? – удивился Лева.
– Не перебивайте, господин Коммерсант. Вам еще будет предоставлено слово. Современное искусство хиреет без финансовых вливаний. Деньги, точнее, денежные мешки в лице вас, господин Коммерсант и ваших коллег без искусства вырождаются в хищных барыг. Искусство облагораживает даже таких невежд, как ты, Лева...
– Но-но! Я бы попросил.
– Молчу. Не будем нарушать консенсус. За искусство! – он залпом отправил содержимое стакана в рот.
– За финансовые вливания, – отозвался Коммерсант и повторил действие тамады.
Писатель молча опрокинул стопку, но поразмыслив, задал сакраментальный вопрос:
– Кстати о финансовых вливаниях, Лева. Какие могут быть тайны от друзей? Мы, конечно, не налоговая полиция, но хотелось бы знать – так, из праздного профессионального любопытства – в какую такую недвижимость ты вкладываешь свои доходы. Поверь нам, Лева, мы за тебя – всей душой, поэтому должны быть уверены, что твои кровные надежно защищены от инфляции и грядущих дефолтов Всея Руси, – он беззастенчиво попытался в который раз втереться в доверие к скрытному Гаврилину.
– Не беспокойся, надежно защищены, – Лева не собирался поддаваться на уговоры и свято хранил коммерческую тайну вклада.
– Он их в швейцарском банке держит, – подал уже изрядно пьяный голос Верейский. Вообще, вся беседа приобрела легкомысленно-алкогольный вид.
– Ведь не на амортизацию же все идет, и не на зарплату твоим неграм. У тебя должны быть предпринимательские доходы.
– Павлик, ты слегка перебрал. Какие могут быть негры в нищей России? И я что, похож на плантатора с дикого Запада?