Текст книги "Праздник синего ангела"
Автор книги: Наталья Иртенина
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Иртенина Наталья
Праздник синего ангела
Иртенина Наталья
Праздник синего ангела
Есть ангел смерти...
М.Ю.Лермонтов
"...гибель. В этом городе поселилась смерть. Мертвецы ходят вперемежку с живыми. Обреченные привыкли к своей обреченности – они не замечают ее. От синих уже не шарахаются в стороны, как в самом начале. На них просто не смотрят, пугливо пряча глаза. Выглядят эти полутрупы кошмарно: белые водянистые глаза, заостренные и от того хищные черты лица и безобразные пятна – темно-синие трупные пятна по всему телу, в начале редкие и небольшие, ближе к смерти уже не оставляющие просветов. Полностью посиневшие ждут смерти – она не запаздывает. На все уходит несколько недель..."
Над обычной школьной тетрадкой в 48 листов склонился человек лет тридцати пяти в старых потертых джинсах и полинявшей майке неопределенного цвета. Жизненное пространство вокруг него, тесно ограниченное деревянными стенами, было заполнено немудреной мебелью: допотопным облезлым буфетом давно сгинувших времен, железной кроватью с хилым матрасом и столь же хилой, плоской подушкой и двумя табуретками кустарного производства. На третьей за столом сидел сам хозяин обиталища с ручкой в пальцах и легким туманом в глазах. Отсутствующие занавески на единственном окне, обвисающие сверху обои, давно не метеный пол со следами скупых мужских застолий вопиюще свидетельствовали о том, что нога женщины еще не ступала на эту жилплощадь и вряд ли когда-нибудь ступит. Нынешнего владельца этого скромного жилища – комнатки и прилегающих к ней сеней с крыльцом – звали Павел Ковригин. Он сидел без движения вот уже десять минут, упорно цепляясь глазами за какую-то невидимую точку на подоконнике. Рука, оставленная на произвол судьбы и, вероятно, обидевшись на подобное невнимание, чертила в тетради какие-то изуверские фигуры. Внезапно очнувшись, Ковригин отчеркнул это безобразие линиями и продолжил:
"Это длится уже полгода. Люди мрут как мухи, но официальная статистика несомненно занижает все цифры. Объявляют о не более чем десятке в день. Я в это не верю. Врачи тоже или врут, или молчат, ясно только то, что они бессильны. Я понял это, когда они перестали изолировать синих и отменили карантин. Они сказали, что "синька" не заразна, а распространяется каким-то неведомым еще медицине путем. Поэтому гражданам предписано соблюдать спокойствие и не паниковать. Бог даст, пронесет. Господи, за что, за какие грехи такая напасть на этот несчастный город? Внутренний карантин отменили – вместо этого весь город стал огромным изолятором, лепрозорием. Все въезды и выезды перекрыты, город окружен плотным непробиваемым кольцом военных команд. Через этот кордон даже мышь не проскочит незамеченной. Пропускают только транспорт с продуктами – спасибо и на том. Могу себе представить, с каким усердием они потом дезинфицируют фуры и людей, побывавших в этом "гнезде дьявольской заразы".
В этот момент в окне появилась чья-то плешь с модным среди лысых людей зачесом длинных и жидких волос – от уха до уха. Вслед за плешью протянулась рука и затарабанила в стекло. Вздрогнув, Ковригин бормотнул: "Черт! Напугал" и открыл форточку.
– Павел, принимай заказ. Есть клиент, – продребезжала плешь и скрылась из пределов видимости.
Жизнь приучила Ковригина ничему не удивляться, но сейчас он забыл все ее уроки и недоуменно поискал глазами рубаху. "Какой заказ? Всех клиентов уже несколько месяцев свозят в другое место. Может нелегал?" Рубаха обнаружилась только в сенях на гвозде. Натянув ее, он вышел из дома. Идти нужно было недалеко – только обогнуть все строение и зайти с другой стороны. Это был странный гибрид ветхости и современности: деревянная избушка притулилась одной своей стороной у каменной одноэтажной, тоже небольшой постройки, отделанной желтой граненой плиткой – этакий двуликий Янус, одной половине которого забыли сделать косметический ремонт. Над дверью, куда вошел Ковригин красовалась вывеска: "Ритуальное бюро Осташковского кладбища. Регистрация и оформление".
В конторе действительно находились посетители: молодая женщина в траурном платье, прижимавшая носовой платок к заплаканному лицу, и девочка лет шести-семи, тоже в темном платьице, испуганно державшаяся за мать. Конторщик, Тарас Петрович, тридцать лет занимавшийся покойниками и наживший на этом деле геморрой и хронический колит, листал за столом свой регистрационный талмуд. От ветерка, поднятого настольным вентилятором, его зачес колыхался, грозя нарушить гармонию хитро устроенной прически.
– Вот, Павел Василич, такое, значит, дело, – начал он вибрирующим стариковским голосом. – Жильца требуется подсоседить в могилку. Сектор четырнадцать "А", место двадцать восемь по левую руку, – еще раз проведя пальцем по странице он повторил: – Да, место двадцать восемь по левую сторону. Место хорошее, жильцы все спокойные, опрятные. Похороны завтра, так что приступайте к делу.
Женщина поднялась со стула.
– Пойдемте, пожалуйста, я вам покажу, – робко поглядев на Павла, произнесла она.
Но ему нужно было еще потолковать со старшим.
– Вы идите, я вас догоню через минуту. Я знаю, куда идти.
Когда за ними закрылась дверь, Ковригин подозрительно посмотрел на конторщика и спросил:
– Петрович, покойник нормальный? Три месяца не хоронили здесь никого. Мне наезды санитарной ментуры не нужны, сам знаешь.
– Как и мне, Павел Василич, как и мне, – над столом раздался печальный вдох-выдох. – Я не проверял, но вот разрешение Горсанэпиднадзора, – он потряс в воздухе бумажкой.
– Чудны дела твои, Господи, – Ковригин внимательно изучил разрешение. – Два сорта покойников: белые, синие – не хватает только красных для вящей полноты, – но увидев напрягшиеся от возмущения глаза истинного коммуниста, члена партии с 1965 года, он уточнил: – Шутка, Тарас Петрович, – и быстро ретировался.
Идеологические споры, изредка вспыхивавшие между ними, продолжались по нескольку часов и переходили в откровенную мелкопакостную вражду со стороны несгибаемого Петровича. Вражда обычно длилась дня три, после чего старший по должности приходил мириться со смородиновой настойкой собственного изготовления и банкой соленых огурцов. Но сейчас Ковригина ждала на улице женщина с маленькой девочкой, а он не считал себя последней свиньей, чтобы заставлять их ждать себя несколько часов.
Они шли медленно, так что Павел быстро догнал их. Некоторое время шагали молча. Ковригин украдкой рассматривал женщину: она, несмотря на уродливое платье и платок на голове, была очень красива, как-то необычайно, даже странно красива. И бледность шла ей к лицу. Темные волосы, собранные сзади в узел, наверняка были очень густыми, мягкими и волнистыми. Павел вдруг отчетливо увидел себя рядом с этой незнакомкой в какой-то комнате. На ней было домашнее платье, а распущенные волосы лежали на плечах. Видение было настолько явственным, что Павел ощутил в руке приятную мягкость и упругость ее волос и даже почувствовал их пьянящий запах.
– Простите за нескромность, – неожиданно для самого себя начал он. Кто у вас умер? Муж?
– Нет, мама, – тихо ответила она и добавила, помолчав: -У нас с дочкой никого больше нет, одни мы с ней остались на свете, – она крепче прижала к себе девочку одной рукой, а другой – платок к лицу.
Выждав время, чтобы она успокоилась, и ругнув себя последним болваном и безмозглым пнем, Ковригин снова заговорил:
–Знаете, я здесь работаю уже два года. Раньше и дня не проходило без покойника. Сейчас – мертвый сезон, сидим без работы уже три месяца, хотя должно бы быть наоборот, даже если верить официальной статистике. Все эта синяя зараза перевернула верх дном. Люди перестали умирать нормально. А синих управление запретило хоронить на кладбищах. Их всех кремируют, даже без гробов – просто запаковывают в саван – и в печь. Да вы это и сами знаете – что это я вам известные вещи говорю.
– Нет-нет, говорите, – попросила она. – Прошу вас.
–Я заметил одну странную вещь. Когда кто-то умирает от "синьки", его родные как будто даже рады этому. Только поймите меня правильно. Я не говорю, что они желают смерти зараженным, но что-то здесь не так. Может, я просто отвык от этого зрелища, но все-таки настоящее горе я всегда отличу от равнодушного согласия со смертью. Кажется, люди просто перестали различать жизнь и смерть, по-настоящему радоваться одной и оплакивать другую. Они стали похожи – ну, на роботов, что ли, отчаявшихся, испуганных роботов, которые знают, что и они скоро умрут. За три месяца я сегодня первый раз увидел неподдельное горе, – он посмотрел на нее и добавил: Простите, если я вас обидел.
– Нет, что вы, все в порядке, – она уже совсем успокоилась и начинала посматривать в его сторону. – А знаете, вы не похожи на гробовщика. Вы... Вы, наверное, ученый или... Может быть, художник?
Он засмеялся.
–Вы наблюдательны. Я гробовщик не по профессии, а по натуре. Мое призвание – свободное творчество. Но, понимаете в чем дело, свободным творчество может быть только если оно не выливается в конкретную форму: к примеру, в форму картины или романа, или, допустим, музыкального сочинения. Если это произошло – это уже не свобода, а фактически рабство, закрепощенное состояние. Готовое, оформленное произведение искусства лишено духа свободы – оно становится зависимым от очень многого, начиная от обстоятельств его обнародования и кончая мнением и профессиональной грызней критиков. И не последнее место в этом длинном ряду занимают финансовые, коммерческие расчеты. Свободное бытие духа творчества, материализуясь, неизменно опошляется той возней, которая поднимается вокруг произведения искусства, и, что самое отвратительное, в этой возне принимает участие и сам художник. Я хороню свое творчество в самом себе. Когда-то я был писателем и безнадежно губил собственную творческую сущность своими писаниями. Теперь с этим покончено. Вот почему я стал гробовщиком – по занятию и по призванию. Я вас не утомил своей болтовней?
– Как сложно вы говорите. Мне не понять всего, – она слабо улыбнулась. – Но я знаю, что вы хороший человек.
Ковригин на мгновение смутился и, чтобы скрыть это, кивнул вперед и сказал:
– Вот мы почти и пришли, – и добавил совсем невпопад: – Впрочем, я не столько гробовщик, сколько сторож на кладбище. Охраняю покой мертвецов. Как выражается Петрович, наших жильцов.
Из трех городских кладбищ Осташковское было самым молодым – территорию под него выделили где-то в конце 1920-х годов. Вместе с разраставшимся населением города непрерывно увеличивался и поток усопших, угрожая демографическим взрывом двум уже существовавшим кладбищам. Поэтому новый, третий "город мертвых" в пределах городской черты с первых же дней своей жизни начал быстро заселяться и обустраиваться с какой-то даже неприличной для столь серьезного места резвостью и неугомонностью.
Кладбища, как и люди, живут не вечно и точно так же, как люди, умирают. Они тоже бывают молоды и свежи, так же плавно вступают в пору уверенной зрелости, тоже стареют и дряхлеют, и уже не поспевая за ходом жизни, тихо и смиренно проводят остаток своих дней. Хотя Осташковское кладбище переживало период расцвета, опытному, наметанному глазу уже были видны первые признаки приближающейся осени жизни: солнечные лучи уже не могли пробиться ко многим могилам из-за густых раскидистых крон деревьев, успешно конкурирующих в борьбе за жизненное пространство с несгибаемыми оградами, мощные – в полтора обхвата – дубы, ясени, клены, тополя упрямо врастали в железные прутья и подпирали своими атлетическими торсами хилые дверцы в оградах могил. То тут, то там возникали покосившиеся памятники и кресты, размытые дождями холмики совсем без оград, заваленные прошлогодней листвой неухоженные могилки и кучи мусора из венков, цветов, банок и прочей могильной утвари. Впрочем, все это не мешало истинным ценителям кладбищенской атмосферы наслаждаться здесь покоем, тишиной и сумеречной прохладой даже в самые жаркие летние дни.
Узкая тропинка между двумя рядами зарешеченных могил тянулась еще далеко: место 28 находилось метрах всего в тридцати от одной из двух пересекавших все кладбище широких аллей. Могила была огорожена скромной посеребреной оградой – тщательно ухоженная, вычищенная, с цветами около памятника. Ковригин задумчиво оглянулся вокруг и проверил крепость решетки.
– Ограду придется снимать. Да вот девать-то ее некуда. Памятник будете ставить?
– Да, я уже заказала в мастерской.
Ковригин кивнул:
– Пока его не установят, придется ограде отдыхать на своих соседках. Думаю, на несколько дней это можно устроить без скандала.
Женщина тревожно взглянула на него:
– Я заплачу за все, сколько надо. Вы скажите только.
– Ничего не надо, я все устрою. Думаю, денег у вас не так уж много, а я не душегуб.
– Спасибо вам.
Ковригин хотел было сказать, что это он должен благодарить ее, правда, он пока и сам не знал, за что, но внезапно он понял, что зря сюда пришел. Он звонко хлопнул себя рукой по лбу:
– Черт, инструмент-то я забыл захватить. Придется нам вместе возвращаться.
* * *
Когда дошли до конторы, Ковригин спросил ее имя и кем она работает.
– Таисия. Я медсестра.
– Редкое имя. И очень красивое. Как и вы сами.
Она улыбнулась.
– Отцу нравились редкие женские имена. Вот он и назвал меня так.
Он нагнулся к девочке:
– Ну, а тебя как зовут, мышонок?
Та чуть слышно ответила:
– Ира.
Павел больше не стал навязывать им свою персону и попрощался.
Было в этой бледной русской красавице что-то очень притягательное. Очень женственное. Ковригин отметил ее уверенное спокойствие, даже несмотря на траурную ситуацию, плавные, чуть замедленные движения, какие-то доверительные интонации в голосе, независимую, гордую осанку, хотя он готов был поручиться, что она и сама не знает, для чего ей эта гордость и эта независимость. Но хранила их как старозаветную традицию, как привычный порядок.
Павел находился рядом с ней не более часа, но успел за это время проникнуться обаянием ее женской силы и гордой хрупкости. Именно этого он старался не допускать вот уже года три: с женщинами Ковригин решил покончить примерно в то же время, когда порвал со своим ремеслом писательством. Москвич, выпускник Литературного института, набиравший известность и славу молодой писатель, которого охотно печатали в журналах и издавали отдельными книгами, – в одночасье он все забросил, порвал все старые связи и уехал из столицы, никому не объяснив причин столь странного поведения. О Ковригине скоро забыли. А он поселился в провинции, в обычном, среднестатистическом городе. Помыкался, пока искал пристанище и работу писать он больше не хотел ни под каким видом, – и пристроился, наконец, жить в кладбищенской сторожке. Благо, это место тогда пустовало. Его оформили на довольствие – не густо, конечно, но он не жаловался, – и оставили в покое, чего Ковригин и добивался.
Таисия его взволновала. Он испытывал к ней больше, чем привычный для него холодный, рассудочный интерес. Значит ее следовало забыть.
На следующий день, на похоронах он старался не смотреть в ее сторону. Прощавшихся с умершей было очень мало: кроме Таисии с девочкой, еще две женщины да старик, дергавший головой и не произнесший за все время ни слова. Ковригин помогал нести гроб, потом, когда все ушли, занялся своим делом.
* * *
"...с чего все началось. По городу поползли странные слухи. Говорили, что на людей нападает моровая язва, что в городе неладная экологическая обстановка, что обнаружена утечка какого-то страшного газа – вдохнув его, человек тут же синеет от удушья и умирает в конвульсиях. При этом трупов никто не видел, но находились "очевидцы", которые клялись, что у них на глазах корчились в предсмертных судорогах случайные жертвы этого биологического оружия. Оружие якобы разрабатывалось в секретных лабораториях городского химзавода, но несколько пробирок со смертельными бациллами украли агенты иностранных спецслужб, чтобы уничтожить все население страны. Чем нелепее рождались слухи, тем больше им верили поначалу с каким-то равнодушным злорадством и отчаянным задором затравленных жизнью людей, но потом, когда стали появляться живые "доказательства" – пятнисто-лилово-синие жертвы "вражеских происков" и их становилось все больше, – задор захлебнулся. Когда же через несколько недель выяснилось, что болезнь имеет летальный исход и синие мертвецы насчитываются уже десятками, в городском воздухе повисли ужас и страх. Малейшего повода достаточно было для взрыва массовой паники. Люди буквально сходили с ума от страха. Кто-то говорил о "чеченском следе", требуя отправки в Чечню карательной экспедиции. Некоторые патриоты заявляли во всеуслышание о правительственном геноциде собственного народа. Больше сторонников находила теория инопланетного враждебного вмешательства.
В городе работали несколько медицинских и следственных комиссий местных и присланных из столицы. После двухмесячных консультаций, исследований и совещаний при закрытых дверях медицина вынесла вердикт: она бессильна. Врачи развели руками и прекратили изолировать синих. Когда все столичные светила убрались восвояси, город стал закрытой зоной. Благо, "отцы города" успели к тому времени вывезти себя и свои семьи за пределы городской черты и вообще области. Если не страны..."
* * *
Ближе к вечеру Ковригина потянуло в город. Он уже давно не выбирался со своей окраины – запас продуктов подходил к концу, да и проведать надо было друзей-товарищей.
Шесть часов вечера в июне – это еще день в разгаре, жара не только не начинала спадать, но, казалось, достигла своего пика. А диспозиция была такая: кладбище примостилось с самого края города. С той стороны его, где стояла контора с ковригинской избушкой впридачу, тянулось, уходя в неведомые дали, шоссе с трамвайными рельсами по одной стороне. Здесь была конечная остановка, и вагоны, описав круг, возвращались обратно в город. На другой стороне дороги чуть в углублении стояло большое трехэтажное здание старой, еще довоенной постройки. Его окружала высокая кирпичная ограда, слегка позеленевшая от времени. Между оградой и самим зданием возвышались рослые пирамидальные тополя, уже давно намного перегнавшие по высоте третий этаж. Раньше, более тридцати лет назад, это была гостиница. По какой-то неведомой и необъяснимой причуде городского начальства ее построили рядом с набиравшим тогда силу кладбищем. Из-за этого, да еще из-за своего расположения "на отшибе" гостиница не пользовалась успехом у гостей города и со временем захирела. А какому-то остроумцу из административных верхов вновь пришла в голову счастливая мысль: в то время в городской психиатрической клинике случился сильный пожар, все здание пришло в негодность, и несчастных погорельцев перевели сюда – поближе к кладбищу. Теперь "мертвый город" и "скорбный дом" органично дополняли друг друга. Благодаря этому союзу окраина приобрела вполне гармоничное звучание и совершенство взаимосогласия. И только изредка грохот бестолковых и суетливых трамваев нарушал эту гармонию тишины и покоя.
Благополучно доехав безбилетным образом до нужного места, Ковригин прошелся сначала по магазинам, наполнил рюкзак снедью. (Холодильника у него не было, так что приходилось довольствоваться в основном консервами, крупами и картошкой. Самой главной вещью в его хозяйском обиходе была электроплитка – ею он дорожил как сокровищем). Загрузившись, он пошел к Художнику. Семен мог быть либо дома – если он трезвый, либо в мастерской там, вдали от грозных очей жены, его степень алкогольного опьянения могла варьироваться – от нулевой до максимума, выражающегося в нескольких выпитых бутылках и непробудном бессознательном состоянии.
Ковригин познакомился с ним года полтора назад на городской выставке художников-реалистов. Павел с интересом рассматривал небольшой пейзаж в дымчато-розовых тонах. Видимо, его долгое стояние привлекло чье-то внимание, потому что за спиной у него вдруг раздался хриплый, резкий, слегка приглушенный голос:
– Да разве же это искусство? Это вы называете живописью – эту розовую размазню и сопли вегетарианца?
Ковригин обернулся – на него дышал легким вчерашним перегаром гражданин эксклюзивного вида: на лице – недельная небритость, гофрированный пиджак нараспашку, джинсы заправлены в тяжелые сапоги-"дуроломы", в глазах – яростное похмелье.
Окинув Ковригина затуманенным взглядом, гражданин продолжил:
– Вшивый натурализм эти ваши сопли. Копировщики. Плагиаторы природы. Натюрмортные лизоблюды. Дилетанты искусства. Осквернители праха. Дикре... Декри... Дискредитация живописи эта ваша розовая мазня. Жи-во-пись! Значит – писать живое. Как режут по живому – так надо писать, а не разводить всемирный потоп из соплей...
Ковригин понял, что речь может быть долгой, и прервал поток словоизвержения конкретным выводом:
–Можете предложить что-то другое?
Тот схватил его за руку и потащил к выходу:
–Пойдем. Покажу тебе настоящее искусство. Вмиг забудешь эту размазню.
Но на улице он вдруг замялся и, поколебавшись секунды две, застенчиво попросил:
–Друг, одолжи червонец на благое дело. Душа тоскует о возвышенном.
Ковригин достал из кармана мятую пятерку.
– Вот спасибо-то. Искусство все еще в неоплатном долгу перед жизнью, его неожиданный попутчик уже стоял у окошка коммерческой палатки. Счастливо отоварившись банкой "джин-тоника", он снова сгреб в охапку Ковригина и поволок за собой.
Через полчаса, стоя посреди тесного полутемного гаража, Ковригин остолбенело рассматривал творения незнакомца. Тот оказался художником, причем какого-то побочного сюрреалистского толка. Это был ошарашивающий сплав Сальвадора Дали, Иеронимуса Босха и Ван Гога, пропущенных через мясорубку и слепленных заново. Предметы и люди в самых невероятных сочетаниях и положениях, тщательно и детально выписанные, производили жуткое впечатление реалистичности и подлинности, при том, что все это представляло собой самый невероятный, дикий разгул фантазии художника, как будто человеческий мир был для него калейдоскопом, в котором он всякий раз видит новую картину из разноцветных изломанных осколков человеческого бытия. На полотнах сквозило невысказанное, затаенное желание чего-то неведомого, явственно читался порыв в иные миры и иные реальности, но и отчетливое понимание невозможности и запретности этого. Давящая, тяжелая атмосфера на картинах сочеталась немыслимым образом с детской мечтой, предвкушением чего-то желанного. Уродливая реальность вписывалась в сказку.
Вся внутренность гаража была завалена картинами, досками, банками, склянками, рулонами бумаги, тюбиками краски. В углу на газете были разложены разномастные кисти, тщательно вымытые, тут же стояла консервная банка с отмокающими кистями. В глубине гаража лежал матрас, покрытый старыми тряпками, со скомканным одеялом и мятой подушкой. Рядом выстроились в шеренгу с десяток пустых бутылок разного калибра. В центре помещения возвышался самодельный мольберт. Вся эта фантасмагория освещалась висящей на длинном шнуре слабой лампочкой.
– Ну как? – спросил Художник.
– Потрясающе! – Ковригин действительно был заинтригован неформальным творчеством этого судя по всему хронического алкоголика. – И давно это с вами?
– С детства.
– Кому-нибудь показывали?
– А то! Я себе не враг. Один доктор искусств даже глядел.
– Ну и?
– Ставят диагноз: белая горячка и сивушный бред. Советовали завязать.
– С выпивкой?
– И с тем и с другим.
– Ни в коем случае. То есть, с выпивкой, конечно, стоило бы, а с этим, – Ковригин кивнул на картины, – ни под каким видом.
– Ты не понял. Этого, – он тоже кивнул на свои шедевры, – не будет без вот этого, – кивок в сторону бутылочной батареи. – Спирт – мой гений-вдохновитель, моя муза, мой ангел-хранитель, мой допинг, мое художественное видение и творческое мышление.
– Понял, – Ковригин вдруг почувствовал сухость во рту и острое желание поближе познакомиться с этим непризнанным алкогольным гением. – Это надо отметить.
Художник оценил его предложение по достоинству и протянул руку:
– Семен Верейский, можно на ты.
* * *
Дома Художника не оказалось. Его жена, Клавдия, сказала, что он в своем "хламовнике". Это слово гораздо больше подходило к Семиному гаражу, чем "мастерская", и заодно точно определяло отношение Клавдии к занятию мужа. А занятие было малоприбыльным. Чтобы зарабатывать на жизнь и подсобные материалы, Семен иногда "халтурил" для городских музеев, гостиниц и других местных заведений: писал пейзажи, натюрморты, городские виды, исторические сюжеты. Все это было для него не "настоящей работой", а халтурой в прямом смысле слова – в таких случаях он работал быстро, без интереса и с отвращением в душе.
Жена Семена была крепкая, ухватистая, молодая еще женщина. Она вышла за Верейского по большой любви, да и сейчас все еще любила своего "непутевого". И хотя часто тому доставалось по бокам и по загривку, если он объявлялся в доме "на рогах", Семен умел превратить ее сердце в воск, плавившийся от одного его объятия или поцелуя на ночь. В минуты примирения это была идеальная, любящая и нежная пара: он клялся ей в верности и любви до гроба, обещал завязать и не изменять ей больше с "этой отвратительной, омерзительной уличной шлюхой – водкой", она – гладила его по голове, прижимала к груди как ребенка и плакала – от любви, от горького их счастья, от жалости к себе и к нему.
Обычно он держался не больше двух недель, после чего все начиналось заново.
Ковригин хотел уже спускаться вниз, но Клавдия упросила его зайти посидеть, выпить чаю с вареньем. Семен, когда знакомил их, представил Павла как "писателя из самой Москвы". Хотя Ковригин несколько раз пытался объяснить ему, почему уже давно не пишет, для Художника это было пустым разглагольствованием столичного сибарита или какой-то новой формой декадентства, к которому Семен относился с подозрением. А что столичный сибарит живет в кладбищенской хижине и закапывает мертвецов – это записывалось им на счет капризов и тоски по экзотике. Клавдия, ни в грош не ставившая художества своего мужа, к мифическому писательству Ковригина относилась со всей провинциальной серьезностью и доверчивостью. Она робела перед ним, выказывала признаки подобострастия и называла его на "вы".
Когда Ковригин напился чаю, она, наконец, решилась:
– Павел Васильевич, вот вы умный, образованный человек. Писатель. Наверное, много в жизни повидали, не чета нам, невеждам. Я знаю, вы с Семеном большие друзья. Повлияли бы вы на него. Ведь пропадет он совсем из-за водки. Сопьется. Он ведь хороший, добрый, только слабый, жизни не выдерживает. Сгибает она его. Я уж про себя не говорю. Обещает все на руках меня носить до гроба, а жизнь мою молодую загубил, злыдень. Детишек нам с ним бог не дал. Да и куда там детишкам, с отцом-то пьяницей. Но его-то ведь спасать надо от змия этого чертова зеленого, язви его душу, прости меня Господи. Помогли б вы ему. Образумили. Лечиться б уговорили. Работать бы он пошел куда... Вы его мазню-то видели. Да какое ж это художество. Блажь какая-то. От безделья мается, как только руки-то на себя не наложил еще, прости Господи. Гением себя считает, а сам в дерьме валяется. Дерьмовый ведь гений – это уже и не гений? – она вопросительно и с надеждой посмотрела на него.
– Насчет художества это вы, Клава, не правы. Нет, совсем не правы. Семен талантливый художник, даю вам руку на отсечение. Был у меня когда-то один знакомый искусствовед. Чутье у него на таланты безошибочное. Вот его бы сейчас сюда. Он бы сделал из этого пропойцы мировую знаменитость.
– Ой ли? Так уж и мировую? Павел Василич? Это вы меня разыгрываете, дуру провинциальную? – она всплеснула руками. – Такая шутка, да? – но по ее загоревшимся глазам было видно, что слова гостя произвели на нее впечатление.
Ковригин чуть ли не обиделся и произнес с пафосом оскорбленного достоинства:
– Вы меня удивляете, Клавдия Петровна. Я разве похож на человека, сбежавшего из Москвы для того, чтобы шутить здесь шутки да разыгрывать провинциальных барышень?
Она покраснела.
– А водка... Это уж судьба у вас с ним такая. Он вбил себе в голову, что без этого не может писать по-настоящему. Для него это как допинг для пришпоривания творческого воображения. Вам, Клава, его талант холить и лелеять надо, как породистую лошадь, а не плеваться и спотыкаться об него. Да вы знаете, сколько во всей человеческой истории, – Ковригин явно вошел во вкус проповеди, – разнообразнейших талантов погибло от одного только непонимания. Их не понимали жены, дети, друзья, критика, а они все равно творили, ваяли, писали, создавали наперекор всему миру. Потом умирали в нищете и безвестности, многие кончали жизнь самоубийством или того хуже – в психушке. А потом вдруг оказывалось, что они гении, их творения шли нарасхват, а имя становилось бессмертным. Конечно, несмотря на небольшие неудобства при жизни, завидная все-таки это участь, – Ковригин откровенно витал в облаках. – Но стать живым классиком все же лучше, – конец вдохновенной речи получился скомканным – Павел понял, что глупейшим образом впал в сентиментальный бред и резко поднялся из-за стола.
– Пойду я. Можно не провожать, – однако Клавдия и не думала подниматься: она задумчиво рассматривала банку с вареньем, как будто пыталась прочесть на ней будущее.
Но подняться все-таки пришлось: в дверь зазвонили. Это был художник, не имевший ключа от квартиры из опасений Клавдии, что непременно потеряет его. Он был ощутимо трезв, а увидев Павла и поприветствовав его: "А, ты...", вдруг загорелся какой-то идеей. Он схватил Ковригина за руку и, бросив жене: "У нас дела", потащил его к выходу. Тот еле успел прихватить свой рюкзак.
– Может объяснишь, куда ты меня тянешь? – поинтересовался Ковригин на лестнице.
– Молчи. Слова здесь ни к чему. Покажу тебе одну вещь. Час назад закончил. Нужна твоя реакция.
* * *
Во дворе дома около одного из подъездов стояла "труповозка" – белый "рафик" с синими крестами на боках и на "морде". За последние несколько месяцев таких "труповозок" в городе развелось несчетное число. Они сновали туда и сюда, деловито и четко выполняя свое дело – доставку умерших от синей эпидемии в крематорий. На машину никто не обращал внимания, как будто это обычная "Скорая" приехала ставить кому-то клизму. Чужие острые непроходимости кишечника никого не интересовали.
Семен кивнул на машину:
–Леха Коновалов из пятьдесят третьей. Хороший был парень. Жаль его, помолчав, он добавил: – Во всем доме около дюжины будущих трупов на разных стадиях посинелости. Черт знает, что такое. Куда смотрит начальство? На каком месте у них глаза, ты мне можешь сказать?