Текст книги "Город с названьем Ковров-Самолетов"
Автор книги: Наталья Арбузова
Жанр:
Сентиментальная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Возле метро он остановился и задумался, куда ж ему ехать. К этому дьявольскому внутреннему интернету у него больше не было доверия. Все же запросил для проверки, где он сейчас живет. Ответа не последовало. Его отключили от сети. Что ж, удивляться нечему. Кончен бал, потухли свечи. И денег в кармане что-то не находилось. Должно быть, растряс, бегая от рока. Потоптался возле контролерши и тихо промямлил, что забыл дома кошелек. «Ладно, иди уж», – разрешила та с покровительственной интонацией. Нестреляев обратил вниманье – пока еще пятачки. Поехал на Сокол.
На Соколе, как и тогда, в его весенний пробег по сцене, наблюдалась мешанина времен. Мороженое без понятия лезло ему на глаза – сугубо доперестроечное. Перед метро заслоном стояли баркашовцы с кокетливо заплетенной русской свастикой на рукаве – протягивали черные брошюры. Нестреляев пугливо шарахнулся. Кричащий пережиток кумачовый лозунг дразнил робкую еще церковь с перил по-генеральски солидного дома. Во дворе его зюгановский агитатор собрал просоветски настроенных пенсионеров и уж переходил от иносказательных псевдонародных фраз к привычному райкомовскому словарю. Нестреляев нырнул в подъезд.
Что ключ не открыл двери, он тоже не удивился. Позвонил, вышел угрюмый Пашка Тигролапов. Не стал тратить слов на Нестреляева, а просто спустил его с лестницы, причинив ему столько мелких травм, что потянуло бы на хороший бюллетень. Сил сопротивляться не было – и то не диво. Нестреляев вышел на улицу пошатываясь. Поглядел – пейзаж сменился за те пять минут, что он провел в подъезде. Видно, Пашка мощным ударом окончательно стряхнул градусник времени. Лозунг с крыши спал неряшливыми клочьями, как слезшая обожженная кожа. Побелевшая церковь охорашивалась, поблескивая нарядным крестом. Кругом стоял какой-то шорох, будто железо с шумом перемагничивалось. Нестреляев в последнем проблеске всеведения услыхал – это мировоззренье в приученных к единомыслию головах дружно разворачивается на диаметрально противоположное. Все, установилось. Нестреляев покосился для проверки в тарелочку с деньгами у мороженщицы. Разночтений быть не может. На дворе сретенье второго тысячелетья с третьим. Наш горемыка расставил все точки над i и потащился в свою отдельную квартиру возле Серебряного бора. Только сейчас ему туда совсем не хотелось.
Пошел, прижимаясь к церковной ограде. Ты можешь по траве зеленой всю церковь обойти. Выскочил почему-то на середину площади. Водитель 100-го автобуса притормозил круто, с визгом, и вылез бить Нестреляеву морду. Но, увидавши выраженье этой морды, оставил свое намеренье, только высказался от души. Нестреляев убрался с мостовой, сел в 61-й троллейбус и вырубился. Спохватился возле Карамышевского шлюза, сошел. Потом машинально сел на вовсе редкий 243-й автобус, заехал на остров Мневники. Вышел у заброшенной, невероятно длинной сукноваляльной фабрики. Нарочно пошел дорогой, с которой и свернуть-то некуда, между проломами в фабричной стене и заросшим, тинистым рукавом реки. Может, кто убьет, возьмет грех на душу, и топиться не придется.
И впрямь вышел из-под осыпающихся штукатуркой потолков человек страшного вида, с распухшей битой губой. Нестреляев покорно остановился. Но тот сказал миролюбиво: «Вселяйся, бог с тобой, всем места хватит». Это был явный знак того, что где-то там наверху нестреляевская смерть пока что не санкционирована. Надо влачить жизнь дальше. Вон его ангел-хранитель мелькнул впереди на тропе. Нестреляев тихо выбрался с осыпающегося берега на открытое место, где зловонно горел вывозимый со всего района мусор. Посмотрел на огороды в излучине реки. Солдаты уж копали раннюю картошку и пекли тут же на мусорных кострах. Дали и ему – сытые сюда не заходили. Дожевывая картошку, Нестреляев подходил к автобусной остановке.
Из городской деревни Терехово к столбу с табличкой высыпало гулянье. Автобус все не шел. Женщина за сорок, приплясывая, очень артистично спела целый триптих частушек. Часть первая, 7–8 куплетов – похвала себе:
Меня мамка уродила
Да во середу.
Я и с заду хороша,
Да и с переду,
потом похвалила каждую часть своего тела в отдельности. Часть вторая – поношенье мужа, тоже 7–8 частушек:
Меня мамка выдавала,
А я просто не могу.
А я выйду при народе,
Откажуся на кругу,
и дальше почленно охаяла его. Часть третья, наиболее традиционная и соразмерная первым двум – восхваленье миленка. Потоптались, не дождались и убрались допивать. Тоска опять высунулась из бурьяна.
Вот и единственный на маршруте 243-й автобус пустым вертается назад. За ним послан. Нестреляев сел и был неукоснительно доставлен на улицу Народного Ополченья. Очнулся перед дверью своей одиночной камеры, в которую превратилась некогда любимая нора.
Эту дверь его ключ открыл. Берлога все-таки проявилась в прежнем своем качестве. Дома стены помогают. Книги со всех стеллажей стали что-то тихо говорить Нестреляеву, я даже не слыхала, что именно, но, верно, что-то утешительное. Нестреляев махнул им рукой помолчать, сел зализывать рану и думати думу.
В открытое окно дышала грозовая мгла. Психически неустойчивое рабочее население хрущевки было определенно беспокойно, усталость не могла угомонить его. Домывала балкон женщина, вдосталь наломавшаяся черной работы за день и начало душной ночи. Заискивающе спрашивала глубину своей единственной комнаты: «Валерочка, правда, хорошо, когда дома чисто?» Валерочка молча пыхнул в темноту дымом хорошей сигареты. С другого балкона послышались пьяные мужские всхлипы. Внизу кореши тузили друг друга и сбивчиво уговаривали балкон: «Саша, не расстраивайся. Саша, отопри». Затрещало дерево – полезли битый небитого утешать. Благополучно влезли, и голоса ушли в глубь квартиры. Сна на всех не хватало. Все же четверть часа Нестреляеву досталось. Ненадолго провалившись, он увидел анджейвайдинский канал, решетку в конце наклонно идущего зловонного тоннеля и над нею надпись: no exit. И скорее вон из такого сна в жесткую бессонницу.
Уже закаркали перед рассветом вороны и застучали бутылки, выбираемые из мусорного бачка. Вся жизнь проснулась, и день настал. И мысли Нестреляева при свете его были уже не столь мрачны, как раньше. Право же, Сильфида не из тех, кого пугает потустороннее. Надо открыться ей, она поверит. Повторить день за днем все их разговоры наедине за эти почти четыре месяца. Только не навязывать своей старости. Договориться о встрече в ином мире. Нестреляев не верил, что для этого надо обвенчаться. Нет, нет, он ее и так узнает. Где? В этом-то дантовском вихре, стремящем живших во все времена от Адама и Евы? О рае Нестреляев почему-то не подумал. Вновь тайна смерти сплелась с тайною любви.
Главное сейчас – поговорить с ней. Вдвоем они что-нибудь придумают. Умереть вместе? Нет, нет, пусть она живет. Утро не то что брезжило в окно, а вовсю сияло – о, не сияй! Не ждать, пока увидит ее, позвонить сейчас – вдруг она узнает голос, не видя лица. Подошла сестра. Переспросила: «Сильфиду?» – «Ирину», – поправился Нестреляев. «А, это вы – ее новый начальник? Она ушла на работу вовремя, должна уж там быть». Да, она уж там была. Взяла трубку рабочего телефона и тоже удивилась приветливо и печально, кто такие Сильфида с Нестреляевым. Апеллировать к недавнему прошлому было бесполезно, оно стерлось. Лишь новая грусть появилась в интонациях Сильфиды. Что-то в ее подсознании знало об утрате. Но чужому старику Нестреляеву нечего было сказать этой Ирине.
Тут умный мой герой безо всякого дьявольского интернета, своим вещим разумом сообразил, что это еще цветочки. Через пару часов он может не обнаружить не только себя в памяти Сильфиды, но и самой Сильфиды в природе. С этими силами не шутят. Он так бежал на Чистые Пруды, что едва выдержало сердце. Но возле пруда остановился. Что-то не так. Где лебедь? Прицепился к своему ровеснику-алкашу. Ишь, чего захотел! Подайте ему лебедя. Его уж много лет как съели. Час от часу не легче. Через несколько минут Нестреляев уж звонил во все звонки знакомой двери.
Вышло много народу, но всё не те. Стал спрашивать вдову Ирину Алексеевну с дочерьми Ириной и Татьяной. Никто этих имен не знал. В их двух смежных комнатах жили совсем другие люди, и весьма давно. Нестреляев ринулся в ЖЭК, прорвался в не приемные часы в паспортный стол. Оросил открывшееся окошко паспортистки горючими слезьми. Та решила, что он идет из длительного заключенья и ищет мать с сестрами. Подняла старые домовые книги из хранилища. Ответила с сожаленьем, что в 1971 году пожилая женщина и две ее дочери такого-то возраста по этому адресу не проживали, а жила семья совсем другого состава. Посадила Нестреляева на стул, подала стакан воды. Посоветовала ни в чем не доверять памяти, даже в именах. А то вроде мать Ирина, а старшая дочь Сильфида, не то обе они Ирины? Пусть поищет старых документов или хотя бы писем. Господи, даже не родные? Неужто он через тридцать лет ищет невесту? Паспортистка даже спросить боялась. При всем ее горячем участии Нестреляев ушел подчистую ограбленный. Прошлого просто не было. Над ним жестоко насмеялись боги. Видно, он слишком настойчиво просил того, чего просить не должно. Но если боги обманщики – не стоит жить на свете. Так вскричал Мизгирь, убегая топиться.
Топиться в Чистых прудах Нестреляеву было неловко. Он просидел долго на скамье при дневном свете в окруженье вежливых молодых матерей с колясками. Затем еще сидел в сумерках с компанией пожилых алкоголиков обоего пола. Сидел еще в темноте один, разговаривая с тенями прошлого, давнего или недавнего – он теперь и сам не знал. Потом пошел к метро. Вышел как путный на Соколе, перекрестился привычной рукой на церковь и раздумал топиться. Сел в троллейбус, зазевался и опять уехал дальше, чем нужно. Вернулся, пройдя пешком один квартал. Вот и он, Агасфер, неподвижно стоит, как аллегория судьбы, на углу улицы Народного Ополченья, и фонарь качается над ним от ночного ветра. Нестреляев хмуро протянул руки. Но у Агасфера, похоже, больше наручников не было. Нестреляев их разорвал, аки раб свои цепи. Да и сковывать его уже не имело смысла. Он сам пришел сдаваться могущественным властям. Бегать от рока стало бессмысленно – ему больше нечего было терять.
Более того, Нестреляев сам крепко ухватил Агасфера за выцветший рукав – небось, теперь не уйдешь без ответа, собака. Вдали блеснула дежурная молния. Ударило где-то совсем рядом. Чертовски наэлектризованный был этот мерзавец Агасфер. «Ну что ж, теперь можно поговорить о бессмертии», – сказал он Нестреляеву безо всякой издевки. «Всегда готов», – отвечал упрямый Нестреляев. Они как раз были возле бывшего Дома пионеров.
Еще немного прошли молча, сели на рельсы около будки, что на улице Народного Ополченья при въезде в нехорошую зону. Я, сказал Агасфер, видел ранние и поздние времена. Я прожил два тысячелетья, мне можно верить. Я – символ вечности моего народа и символ его проклятья. Есть народы, отмеченные особой печатью. Им заведомо достаются великие испытанья и великая хула. Остальное – частичная награда неслыханных усилий и невиданных талантов. Вы еще в начале своего пути. Не страшитесь будущего – вам отпущено много времени. Что такое вечность, не знаю даже я, произнося это слово. О твоем личном бессмертии я не хочу говорить. Все, что мне известно, я сказал тебе при первой встрече. Ты сам выбрал иной жребий, жребий любви и смерти. С твоим бессмертным поэтическим даром это сравнимо, я не спорю. Но и оправдывать тебя не берусь. Ищи новых пророчеств в том единственном месте, где сможешь их найти.
Агасфер забормотал на древнем языке, все тише и тише. Замахал широкими рукавами, что твоя Василиса Премудрая, пляшущая на пиру. Синие птицы снов целыми стаями вылетели из его рукавов. Нестреляев спокойно подумал, валясь ничком на шпалы подозрительной городской узкоколейки: «Чужие державы хвалой стоят, а наша и хайкой удержится». В грустном сне ему привиделось изгнанье из рая. Они с Сильфидой, сбросив счастливый загар, прикрывшись руками, брели с зеленой лужайки. Над этим газоном висел, как на елке, сердитый ангел, трепеща такими знакомыми Сильфидиными же стрекозьими крылышками.
Проснулся Нестреляев в хорошо узнаваемой, но уже здорово поблекшей от долгого знойного лета девственной степи начала второго тысячелетья. Ангел не парил в небе над пожухлой травой. Лишь большая хищная птица из тех, что живут на старом кургане в широкой степи, стояла над его головой, вызывая чюрлёнисовские ассоциации. Да тучки небесные, вечные странницы, степью лазурного, цепью жемчужного, мчались своим чередом – с милого севера в сторону южную. Северный ветер разгулялся в степи и чуть не оторвал Нестреляеву голову, когда он приподнял ее с каменного изголовья. Это было обомшелое основанье того самого камня на распутье, покрытого трещинами и таинственными письменами. Над камнем-скрижалью шумело пыльными задубевшими листьями препорядочное дерево. Если это тот молодой дубок так шустро вырос, есть все основания предположить, что прошло тридцать честно отсчитанных лет. Ильи поблизости не было видно, ищи-свищи. Нестреляев нашарил в кармане очки, что не носились все счастливое время. Нашел бумагу и карандаш. Сел по-турецки напротив камня и серьезно занялся его изученьем.
Солнце все реже проглядывало из клубящихся сплошным потоком перламутровых туч. Смолкли голоса птиц в степи, и писк, и шорох, и звон в сухой траве – все смолкло. Притихло так, что давно уж бессознательный ужас объял бы душу Нестреляева, не будь он так поглощен изученьем скрижали. Как бедный Герман свое «тройка – семерка – туз», повторял он заданную ему таинственными силами головоломку. Полжизни даруется. Жизнь отдать. Не сойти с места. Стоять вечно. Через тридцать лет поспеешь еще на одни проводы. И все это с домыслами, за правильное прочтенье он никак не смог бы поручиться.
Уж не только что солнца, а и света дневного не стало видно. Потемневшие тучи неслись бесовским роем на условленный шабаш. Громыхало со всех сторон, будто все театральные машины включили за сценой. Молнии со всех сторон били в высохшую степь, куда ни оборотись. Как еще трава не горела, можно было диву даться. Жуткая сухая гроза, конец света. Нестреляев сидел не сходя с места, подобно японскому военачальнику в сраженье. И перекрещивающиеся взоры с гневного неба буравили его выпотрошенную голову, из которой вынули суперсистемы, ровно из угнанной машины.
Вдруг на него нашло озаренье. Мозаика сложилась в его напряженном мозгу, пасьянс наконец сошелся. Тридцать лет – половина жизни – были ему ассигнованы целевым назначеньем, единственно на реализацию его нового дара, просто как приложенье к нему. Предполагалось долгое аскетическое служенье, ничего общего не имеющее с признанием и успехом. Через тридцать лет он должен был вторично выйти на рубеж двух тысячелетий с иным итогом. Полноправно сесть за длинный стол, к которому Агасфер загреб его с не соответствующим своему двухтысячелетнему возрасту легкомыслием. Спецоборудованье его бедной головы во время сиденья на суперстадионе было чем-то вроде плановой хирургической операции. Выданные ему без расписки, но подотчетно тридцать лет жизни были им израсходованы не по назначению. В пересчете на обычное человеческое счастье, при несметно высокой его индивидуальной цене для неизбалованного Нестреляева, это как раз и составило без чего-то четыре месяца. Таков был валютный курс. Шагреневая кожа сжалась до дюймового размера. За ним прислали, требуют к ответу.
Что ж, по крайней мере честная Сильфида в его сне на Чистых Прудах опять сказала правду. С ним поступили по совести. Он сам сделал свою ставку. Полюбив, мы умираем. Тут Нестреляев спохватился – а как же Россия? И сам себе ответил: «А Россия будет жить вечно». Вот скрижаль ее судьбы. Уж он обыскался этой скрижали. Будет стоять вечно, не сойдет с места этот всеми громами небесными крушимый камень и земля, в которую он уходит своим мощным основаньем. И Нестреляев встал перед этим камнем. На его обнаженную голову наконец-то хлынул долгожданный ливень.
Гроза уж бушевала прямо над ним, супергроза на конец тысячелетья. Градом сыпались правительства и падали мощные империи. Теперь Нестреляев стоял под огромным деревом (черт его знает – прежний дубок, выросший до гигантских размеров, ливанский кедр, секвойя или баобаб), что в любом случае было небезопасно. Падать оно не падало, но при блеске молний уходило в небо и уносило, утягивало с собой Нестреляева. Ступни его давно оторвались от земли и болтались неведомо где. Снизу вроде бы женщина в довольно длинной юбке пыталась дотянуться и отереть их распущенными волосами. Но у Нестреляева уже не было поползновенья спрыгнуть, хоть никто и не держал. Уходить так уходить. Чего уж там – тысячелетье уходило, как вчерашний день. И – смотрите, земля убежала. Там, внизу, кто-то пел стройным дуэтом:
Край покинем мы навеки,
Где-е так страдали,
Где-е всё полно нам
Бы-ылой печали.
Та-ам снова ра-адость
На-ам улыбнется…
Нестреляеву уже ровным счетом ничего, ничегошеньки не было жаль. Ничего теперь не надо Вам, никого теперь не жаль. Ни покидаемого края – России или земли? Ни своего аннулированного счастья. Ни своего неиспользованного дара. Ни бурно завершающегося тысячелетья. Ни уходящего в грозовой мгле дня. Ведь завтра будет другой день, как сказала Скарлетт. Другая, неведомая, вечная жизнь.
* * *
И вот он настал, этот другой день. Ясным апрельским утром, после ночной грозы, я покидаю свой дом, спеша на симпатичную мне работу. Выходя из двора, говорю про себя: «Бывает человек счастлив полным и совершенным счастьем, его же ничто не в силах отменить». Буря погуляла вволю – вон деревья поломаны, провода оборваны. Троллейбусы все стоят возле бульвара Карбышева, а люди идут пешком к улице Народного Ополченья. Время у меня в запасе есть, и я, нисколько не огорченная, тороплюсь вместе со всеми в запахе тополиных почек, скандируя в уме: «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше, когда дворники маячат у ворот».
На проезжей части улицы толпятся люди, кого-то сшибли. Ровно меня затягивает в воронку мальштрема, впервые в жизни протискиваюсь в круг зевак. Лежит бездыханный. Седой, долговязый, голенастый, в несколько коротких брюках и какой-то длинномордый, а поодаль расплющенные шинами очки. Он, придуманный мною Нестреляев, не вернулся из дальних странствий – слишком далёко я его заслала. Что подстерегало его здесь, на углу наших двух улиц, моей и его? Вечный жид или вечная жизнь? Он что, от смерти бегал или ходил за тайной? Узнал ли? Молчит. Напрасно я лепила его из воздуха. Не будет большого русского прозаика Сергея Нестреляева, духовного крестника Владимира Набокова. Его нереализованный дар уже умчался в высшие сферы таинственной субстанцией, как все тонкие способности тысяч и тысяч русских людей, раздавленных до– и послеперестроечной жизнью. Персонажи не написанных им книг уж поставлены на очередь явиться в мир. А я стою одна перед лицом вечности, и мне надо что-то делать.
БЕЛЫЕ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ
Повесть-гротеск не о шахматах
Белоснежка Зинаида Антоновна растворила двери, напустив в залу еще больше мартовского солнца, а оно и так уж по всем углам. Засуетилась, снимая с королевы Мышильды темно-серое ворсистое пальто. Повесила его, привстав на цыпочки, задрав локотки, обтирая брызги грязи о свой непогрешимо белый халат. Мышильда одернула темно-серый джерсовый костюм, поправила уйму черных шпилек в брюнетистом начесе. Уселась, сложив крестом ноги в черных полуботинках с каблуком «танкетка». Вынула из черной-черной папки черную-черную клеенчатую тетрадь. Раскрыла на списке фамилий. Володя встал, собрал свои рисунки и приготовился к изгнанью. Еще одна деньгособирательница. Мама Галя ни за какие уроки английского или там чего платить не может. Сейчас Зинаида Антоновна отсадит его в соседнюю комнату поближе к двери, которую нарочно приоткроет. Новенькая будет показывать ребятам карточки лото. A ship – корабль. A boy – мальчик. Володя давно все это выучил и сам себе нарисовал лото лучше покупного. Зинаида Антоновна мимоходом погладит его по белокурой голове, спеша на кухню поболтать с поварихой. Он осколком толстого зеркала пустит зайчик ей в спину и тоже погладит ее по золотым волосам маленькой радугой. Нет, уютная ссылка не состоялась. Зинаида Антоновна сказала – не беспокойся, Володя, это бесплатно. Володя сел, послушно разложив поверх своих рисунков крахмальные манжеты белой рубашки. Мама Галя – приемщица грязного белья. Стирка на халяву – единственный доступный ей блат. Она им не пренебрегает.
Мышильда той порой поставила на стол белую пирамидку – солнце играет на ее глянцевитых гранях. Говорит: «Ребята, эта пирамидка черная. Агеев Дима – отсутствует? Бабаева Лена – здесь? Какая это пирамидка?» – «Черная». И так далее по списку до самой буквы «М». Володя Мазаев начеку – заранее вскочил. Хорошая игра! Все его запутывают, а он должен не оговориться и сказать верно. Раньше вопроса кричит: «Белая!» И вдруг лицо у Мышильды вытягивается. Оказывается, это была не шутка. Она сухо говорит Белоснежке: «Норматив один человек на сорок, а у вас в группе всего восемнадцать, и уже есть минус». Виноватая не сразу соображает, по какому пункту оправдываться – что народу мало или что Володя такой нехороший. Щечки ее розовеют. Начинает наугад – грипп, низкая посещаемость. Мышильда строго смотрит сквозь очки. Не то сказала. Пробует зайти с другого бока. Ласковым голосом: «Володя, слушай меня внимательно. Эта пирамидка черная. Скажи, какая пирамидка?» Володя набирает побольше воздуху в легкие и выдыхает: «Белая…»
Теперь уже две женщины ведут Володю в маленькую проходную комнату, куда он еще недавно сам готов был удалиться. Располагаются за столом. Мышильда вынимает из черой-черной папки несколько картинок – на них незнакомые мужчины, к которым ловко подмешан дедушка Ленин. «Это кто?» – «Чужой дядя». – «А это?» – «Дедушка Ленин». Зинаида Антоновна вздыхает с облегченьем. Мышильда тоже немного обмякла. Говорит – ну, обошлось, а не то пришлось бы переводить в детсад для умственно отсталых. Быстро подставляет другим детям плюсы, шепчет – чтоб не было разговору. Белоснежка, нервно щебеча, спешит подать ей пальто. Мышильда удаляется, воинственно подняв воротник, не заходя более в зал. А Володя туда возвращается. Ребята уж всё забыли, играют в трамвай. На окне сидит белый голубь и воркует. Оставленная на столе пирамидка похожа на горную вершину в снегу – из книжки. Володя держит над ней ладонь и чувствует ледяной холодок. В дверях очень смущенная Зинаида Антоновна. «Надо же, не взяла… нет, не вернется… нравится – забирай… тебе нужны разные фигуры… учиться рисунку…»
МАМА ГАЛЯ. Володя, что задумался? Мы уж пришли. Досталось мне за тебя от доброй тети Зины. Зачем так прижал к пузу свое сокровище? Гляди, раздавишь.
ВОЛОДЯ. Мама Галя, почему наш дом такой серый?
МАМА ГАЛЯ (мнется). Зато у нас очень белые занавески. Я их сдаю вместе с халатами, будто это с нашего пункта.
АВТОР (пристраиваясь сбоку, назидательным тоном). Да, серый. Мытная улица – конструктивизм двадцатых.
ВОЛОДЯ. Ага.
АВТОР (с гордостью). Хватает культуру прямо из воздуха… маленький self made man!
ВОЛОДЯ (оборачиваясь из подъезда). A man – человек.
* * *
Ноябрьская промозглая темень. Квартира ответственного съемщика Копылова – деда. Застройка конца тридцатых годов, ведомственный дом НКВД. Две большущие комнаты. Из отцовской огромный балкон выходит на Кутузовский проспект. Не только застеклен, но и беспрецедентно заложен кирпичом. Упрямый дед ночует в этом висячем кабинете, держит письменный стол, за которым его никто никогда не видел, и еще сейф. Мать с тетей Таей шепчутся: «И без того тяжесть… неровён час, обвалится». Но запретить Гене делать здесь уроки не смеют, раз отец дал указанье. Деда не бывает всю вторую половину дня, а отца… об этом Гена старается не думать. Пишет замерзшими пальцами, считает в столбик – тупой, несчастный и злой. Жмет друг к другу озябшие колени. Оттягивает прогулку в туалет – узкий, с высоченным потолком. Все мерещится: кто-то когда-то тут удавился. Приедет из министерства отец на вечно ломающихся жигулях. Не разберется, наорет: долг, долг… Волк, волк. Сейчас теми же словами распекает на службе подчиненных – их только двое. Дома и то трое – дед не в счет, он сам с усам. Почему Гене в этом кирпичном кармане так много слышно – он не хочет ломать голову. Вот шушуканье в дальней спальне. Женское царство. Все в нем застыло с пятьдесят затертого года. Салфетки ришелье, вышитые болгарским крестом подушки. Коробочка из открыток с ландышами, вся в ленточных рюшках. За ширмой шелковый коврик с широкой зеленой каймой – над кроватью Гены. При нем небось помалкивают. Дуры, что с ними толковать (цитирует отца). Ишь, разговорились. Думают – одни на свете.
МАТЬ. Ушел, старый упырь… не с добром пошел. Был чуть помоложе – напьется, бахвалится… в день по двести человек расстреливал. Поперли его в 53-м… сорок семь лет было. В неделю поседел как лунь… исхудал… уши проклятущие до плеч висели. Приладился, турок, по-другому людей изводить. Мрут в доме молодые мужики… опять чернеет… губы красные… вурдалак поганый!
ТЕТЯ ТАЯ. Я ему – Валерьян Софроныч, надо бы зубы вставить! Что ж все на терку-то! А он как разинет пасть – там четыре клычища! Господи, Твоя воля! Кабы не ты с Генкой, уехала бы назад в Бологое щебенку под шпалы подсыпать!
МАТЬ. При Евгении Валерьяныче в его комнату не вхожу. Заглянула однажды… веник забыла… черный волчище метнулся. С вечера подремлет вполглаза… ночью его нет… бегает с хвостом по Кутузовскому проспекту.
ТЕТЯ ТАЯ. За Генку страшно! Чуть отвернусь от мясорубки – ест сырой фарш! Что будет! Отец на него волком, дед задарил. Подарки его аспидские!
МАТЬ. У деда-то душегубские дела лучше идут… как огурчик. А Евгений Валерьяныч облысел… пожелтел, сморщился… поседел.
АВТОР (вполголоса, в сторону). Ну конечно! Пожелтел, бедняжка! Пить надо меньше. Поседел! Жаль, что не посидел. Вчерась в полночь седой волк бежал по разделительной полосе серед Кутузовского проспекта. Гаишник заикой остался.
ТЕТЯ ТАЯ. Генка слабенький, трусливый, угрюмый. Никогда в глаза не глядит. Весь день над тетрадками, гулять не выгонишь. И то еле-еле. Двойки.
Раззуделась, как комар над болотом. Обе хороши, идиотки провинциальные (из лексикона отца). Гена лучше их знает, что ему многого недостает – ума, и силы, и смелости. Усердия хоть отбавляй. Нужно бы еще что-то вдобавок… ну, там, клыки, когти… или наган. Лучшего ученика Сережку Лаптева из автомата: та-та-та-та-та-та-та! Наглый, рот до ушей! Один урок во время другого готовит, и всё без ошибок. Знай гуляй, румянец во всю щеку. Учительница из себя выходит, а придраться не к чему. Гену она тянет – не вытянет… он все равно тонет. Ребята хмыкают… центральная школа… всех к стенке! Ба бах! Гена будет начальником, и не над двумя подчиненными. Сзади подпихнут, спереди подтащат. Строгим начальником. Как, вы этого не выполнили? Разве я не ясно сказал? Под расстрел! Все будете работать с утра до ночи, как я! Потом под одеялом трястись от страха (тоже как я). Гена давно уж вслух и с напрягом пушит воображаемых сотрудников. Тотчас заболело горло. Хрипит, давится. Прибегают клуши, щупают ему лоб, уводят в свою шептальню. Сегодня обошлось без отцовского нагоняя. Две сиделки молча вяжут при свете ночника, мотают бесконечные клубки. На мужской половине кто-то шибается об стены. Гена не верит бабьим россказням (язык деда). Вампиров не существует в природе (со слов учительницы). Как там у Пушкина: в темноте пред ним собака на могиле гложет кость (ее же). Все эти вовкулаки, оборотни – суеверье (тот же источник). Пионеры не боятся волков (с пластинки «Петя и волк»). Гена жмется к спинке стула, хватается за пионерский галстук, выглаженный тетей Таей. На всякий случай, если отцу вздумается заглянуть. Не вздумалось. Вот дед, Генин идеал, любит своих – сына и внука. А чужих – всех в расход! Гена тоже будет… что же он будет? Девчонок он ненавидит. Младенцы ему мерзки… вонючки… хуже кошек. Да, овчарку он заведет! Фас! Фас! Взять! Всех беспечных умников, дерзких силачей. Вот дедушка недавно положил глаз на хоккеиста. Тот на лестнице ботинки чистил и свистел – заливался: «Не слышны в саду даже шорохи». Дедуля дал ему шороху. Днем на площадке стояла черная крышка с оборками и у подъезда играли: там, там, татам, там, татам, татам, татам. Дедушка-дедушка, а почему у тебя такие большие зубы? Гена отворачивается к стене, крепко зажмурив глаза. Он не хочет разглядывать в полумраке пугающую картинку, напечатанную на шелке. Бесконечное белое поле. Далеко на горизонте одна избушка и две елочки. Давит низкое серое небо. На переднем плане дети лепят снежную бабу. Если придет волк , что тогда?
* * *
День был долгий – чего только не было. Володя пришел из школы с небольшим синяком на скуле и разбитыми костяшками пальцев. Но никакого гнева и даже воспоминанья не принес – где это его так угораздило. Мама Зоя и мама Тоня – две беспутные материны подруги по детдому в Башкирии – для виду его побранили. Впрочем, тут же улеглись спать на ихние две кровати, мамину и Володину, никак не объяснив своего отхода ко сну именно в это время и именно в этом месте. Пришла с вечерней смены мама Галя. Не выказала удивленья по обоим пунктам – Володиной драки и захрапа своих товарок. Накрыла ужин себе и сыну, даже не спросив, а покормили ли его эти свистушки. Известное дело – нет, какой с них спрос. Не буянят, и ладно. Постелила малому на стульях, себе на единственной оставшейся полоске пола. Сложила вдвое ватные одеяла – их полно, сама стегала в больших пяльцах.
МАМА ГАЛЯ (укрывая синяк одеялом). Пенять не на кого. Сама на удалого сынка напросилась.
ВОЛОДЯ (высовывая синяк из-под одеяла). Расскажи, ты обещала.
МАМА ГАЛЯ (укладываясь, как собачка, подле сдвинутых стульев). Этих двух красавиц привезли зимой сорок второго. Я уж лет пять там росла и в школу пошла. Сидят шесть пацанов, мамка твоя седьмая. Один на один всех лупила, кроме Германа Иванова. С ним не связывалась – себе дороже. Соберутся вшестером – сжималась в комочек и терпела. Ну вот, шел мне двадцать пятый год, ни кола ни двора. Московское общежитье, в комнате мы три дурочки и еще три таких. Написала Герке в Ангарск – приеду в гости.
ВОЛОДЯ. И приехала?
МАМА ГАЛЯ. Как приехала, так и уехала. Отчество тебе записали по дедушке. У меня у самой вместо метрики справка… Мазаева Галина Федоровна родилась седьмого апреля 35-го года. А где – у деда в бороде. От каких таких родителей… Спи, мне завтра с утра.