Текст книги "Первые уроки"
Автор книги: Наталья Долинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
На следующий день к нам пришли два его взрослых сына и дочь-пятиклассница. Она умоляла взять папу в пятый: будет так хорошо учиться с ним параллельно, она поможет. Сыновья солидно кряхтели и тоже уговаривали. Оба были старше меня.
Я объяснилась с ними одна – папа Карло ушел в роно – и я была непреклонна. Кураков тихо стоял позади своих детей, выворачивая наизнанку свою кепку. Потом он заплакал. Я в первый раз в жизни увидела, как плачет взрослый мужчина. И я записала его в школу, не дожидаясь возвращения папы Карло.
Кураков очень старался. Дочка лезла из кожи: она решала за него задачи по математике и проверяла все его домашние задания. Но соображал он очень медленно – выслушивать его на уроке было мучением. Я просила приходить его в утреннюю смену, когда меньше народу. Чтобы выполнить эту просьбу, он работал в ночь. И вот теперь он восседал на первой парте в вечернюю смену и улыбался.
Я ничего не помню об этом уроке: о чем шла речь, кто еще был в классе. Я только помню, как у меня явственно стучали колени, стоило мне хоть на минуту сесть. И то, что Кураков не подкачал.
На первый же мой вопрос он единственный поднял руку. Мне ничего не оставалось, как спросить его. Он ответил – медленно и с трудом подбирая слова, ответил правильно. Весь урок он поднимал руку – иногда я его спрашивала, и он все время отвечал верно.
Карл Иванович сидел рядом с Пятницкой на задней парте, подталкивал ее и нашептывал. После урока они удалились в его кабинет. Минут через пятнадцать меня вызвали туда же. Я вошла на дрожащих ногах, папа Карло поглядел на меня и ухмыльнулся. Единственный раз за два с половиной года я увидела что-то похожее на улыбку на его лице.
Пятницкая сама была учительницей русского языка, поэтому я так ее боялась. Она стала расспрашивать об учениках, о Куракове. "Какая прелесть! сказала она. – Надо же – такого научить!" Перелистала мои планы. Кажется, папа Карло волновался, все ли там в порядке: за два года он так меня вышколил, что там не могло быть непорядка. Потом Пятницкая спросила, не хочу ли я работать в детской школе. Не хочу ли я работать в детской школе! Это было все равно, что спросить, не хочу ли я жить в хрустальном дворце и иметь джинна на посылках. Я сказала: хочу. Тогда она сказала, что я очень хорошая учительница и она в меня верит. Эти слова я слышала впервые, и единственное, что мне было важно, – убедиться, что папа Карло тоже их слышит. Он слышал.
Я шла домой пешком, повторяя про себя: "Я очень хорошая учительница...". Пятницкая велела мне зайти к ней в июне: она подберет мне место в детской школе. В старших классах. В старших классах детской школы!
У меня был ключ, но я позвонила – так, что разбудила детей. В двенадцать часов ночи мы устроили царский ужин с баклажанной икрой, которую я купила по дороге, и кормили этой икрой детей. Им было уже два с половиной года, но животы у них разболелись, и все воскресенье я отпаивала их рисовым отваром.
В понедельник я вошла в школу походкой очень хорошей учительницы. На стене висел выговор. Абсолютно не помню, за что.
– Карл Иваныч! Это несправедливо! За что?
– А штопы не саснафалась, – сказал он миролюбиво.
ПЕДСОВЕТЫ
В учительской я чувствовала себя обманщицей. Это началось в первый день, когда старая учительница литературы Евгения Васильевна Сазонова спросила, как меня зовут. Я была готова к этому вопросу в классе. Всю ночь я просыпалась с мыслью о том, как войду и скажу: "Меня зовут Наталья Григорьевна. Мы с вами будем заниматься русским языком и литературным чтением...". Об учительской я не подумала, и на вопрос Евгении Васильевны твердо ответила; "Наташа". Она не улыбнулась, только спросила: "А по отчеству?" – и заговорила о деле: – "Так вот, Наталья Григорьевна, нам нужно составить вместе поурочное планирование уроков на четверть...".
Планирование уроков на четверть! Не знаю, чья это была бредовая идея, потом, в других школах, такого планирования не требовали. Но думаю, что идея была централизованная: основы этого планирования мы списывали в институте усовершенствования учителей.
Тогда я, конечно, поверила, что без этого никак нельзя, и еще острее почувствовала себя обманщицей. Мы принялись за дело. Это была чисто формальная, бессмысленная работа: нельзя планировать уроки на три месяца вперед – эти планы ломаются через неделю.
И все-таки эта работа мне помогла. Потом, когда с меня никто ничего не спрашивал, я для себя распределяла часы на тему вперед – не на четверть и не на полугодие, конечно, а на тему – это помогало. Многое из того, что нас заставляли делать формально, оказывалось полезным, если отказаться от чрезмерного – но отказываться надо было научиться.
Мне было интересно в учительской. Это была длинная узкая комната. У двери справа стоял стол завуча Ивана Федоровича, возле которого всегда толпились ученики. Можно было пробиться через толпу, чтобы попасть в дальнюю часть комнаты, где за круглым столом проверялись тетрадки, на продавленном диване обсуждались семейные дела и время от времени возникали споры об учениках. В школе работали хорошие люди. Иногда я думала: почему в этой школе все учителя такие добрые, мягкие? Теперь это понятнее: властному человеку было не сработаться с папой Карло – властные уходили. Завуч Иван Федорович преподавал географию. У него тоже были близнецы, пятилетние, – это обстоятельство меня погубило. Иван Федорович не сочувствовал мне нисколько подумаешь, близнецы! Он-то знал, что и близнецы вырастают не хуже остальных детей.
Он пришел ко мне чуть ли не на третий урок. Мы разбирали рассказ Толстого "После бала". Иван Федорович, сопя, сидел на задней парте и слушал мои разглагольствования. В учительской он посмотрел на меня сквозь очки и сказал вполне определенно, что учителя из меня никогда не получится. Захлебываясь ревом, я бегала по своей громадной кухне и курила. В коридоре муж кричал в телефон:
– Мама, она опять курит одну за другой! Мама, у нее молока нет... чем кормить?
Приехала моя спокойная, сдержанная, моя любимая свекровь. Тогда я ее скорее боялась, чем любила. Большими мягкими докторскими руками она осмотрела детей. Потом без симпатии оглядела мое зареванное лицо, мельком сказала: "Будет из тебя учительница". Вынула из портфеля бутылочки с молочной смесью и уехала. К утру молоко появилось.
Отныне я работала для Ивана Федоровича. Каждую среду я неслась в институт усовершенствования учителей, – там красивая старуха-методистка, помнившая девочкой мою мать, объясняла, как научить взрослых людей грамоте. Я завела конверты – на каждом была фамилия ученика, внутри конверта лежали карточки со словами, в которых этот ученик делает ошибки. Слова я выписывала сама: ученики не успевали. Смешной лупоглазый парень с внешностью Теркина, по фамилии Грошев, ездил с моим конвертом в электричке – он жил за городом и зубрил слова. С получки он выпил и потерял конверт. Оказалось, что мы оба помним все слова наизусть. Я снова написала все карточки. В диктовках Грошев изредка писал два-три слова правильно.
Иван Федорович в меня не верил. Он больше не ходил ко мне на уроки и не замечал меня в учительской. Но Евгений Васильевна Сазонова сидела у меня на уроках каждый день. Разбирая со мной урок, она начинала так: "У вас было много хорошего... вот, например..." Она выискивала жалкие крохи успеха и щедро хвалила их, а потом, когда речь шла о недостатках, не судила подсказывала...
Через десять лет я в составе высокой комиссии проверяла школу, где работал Иван Федорович. Он очень волновался. Урок получился плохой. Разбирала я его так: "У вас было много хорошего...". Иван Федорович очень удивился. Он не знал, что этому меня научили в его школе.
Карл Иванович набрал много молодых учителей – у всех были маленькие дети. На переменах мы обменивались впечатлениями о первых шагах и первых словах. Если получка выпадала на среду или субботу, многие приезжали за деньгами с детьми – у дверей школы скапливались коляски, в кабинете папы Карло топали маленькие ноги.
Я завидовала Басе Наумовне Друяновой. Ее дочка была старше моих на полтора года – она уже говорила, И у нее была бабушка, чтобы ходить за ребенком. Кроме того, она преподавала литературу в старших классах и проверяла сочинения, и знала в этом толк. Она была всегда спокойная, всегда ровная, всегда красивая. Ученики ее любили. Мне хотелось быть такой же спокойной, ровной и красивой. Ничего не получалось. Единственное, чем я могла ее перешибить, был аккуратный учительский почерк с правильным наклоном, как на прописях. Но мы редко писали что-нибудь вместе.
Мы дружили – как дружат на работе – по поводу работы. И я смертельно завидовала ей, когда она спокойно и величественно шла из класса, а следом шествовал папа Карло: он был у нее на уроке. И у нее не стучали колени.
Месяца через два после моего появления в школе завуч Иван Федорович ушел на другую работу. Куда-то его перевела инспектор Суховей. Уход его прошел незаметно – просто однажды на месте Ивана Федоровича появился другой человек. В очках, с проседью, похожий на большую добрую птицу. С неизгладимой печатью духовности на лице.
Дочь этого человека сейчас учится вместе с моей дочерью на биологическом факультете. Девчонки подружились еще школьницами, сами по себе, через каких-то своих мальчиков познакомились в филармонии. Ленка возникла у нас в доме в последний год жизни своего отца – он умер от рака. Я люблю Ленку и ценю в ней женственную тишину. Но еще больше я люблю в ней память о ее отце.
В самом звуке его голоса была мягкость. Как он срабатывался с папой Карло, я не знаю – но на нового завуча папа Карло не кричал. И тем более ни на кого никогда не кричал новый завуч. В учительской воцарилась тишина. Ученические очереди к столу завуча почти совсем исчезли: проблема прогулов и отпускных записок разрешалась где-то там, в глубине коридора. Новый завуч проводил перемены с учениками.
Рафаил Соломонович Ланин был прежде всего интеллигентный человек. Это разительно отличало его от всех нас, работавших в школе. Мы числились интеллигентами по социальному положению, а он жил той напряженной духовной жизнью, которая одна дает право называться интеллигентом. Он все читал. Обо всем думал. И не боялся – в те годы не боялся – на уроках и во время перемен спокойно обсуждать с учениками книги, фильмы, газетные сообщения.
В школе о нем ходили легенды. Говорили, что в первые послевоенные годы он руководил всей культурной жизнью Германии. Я спросила его об этом, он засмеялся и сказал: "Я служил в Австрии". Потом выяснилось, что пост, который он занимал, был очень высок.
Мы подружились на детской почве. Рыженькая Ленка – его единственный поздний ребенок – была чуть старше моих. Мы обсуждали, чем кормить, сколько гулять, во что одевать. Если получка случалась вечером, мы шли после уроков в Елисеевский магазин и покупали вкусные вещи для своих семей.
Преподавал он историю в старших классах. На его уроках я узнала, что можно разговаривать с классом, как с одним близким человеком. Говорил он негромко и уважительно, высказывая твердую уверенность, что ученики понимают все, о чем он толкует. Просил ученика показать что-нибудь на карте, как просят об услуге. Казалось, просто ему не хочется вставать, брать в руки указку... Ему задавали очень много вопросов. Иногда он говорил: не знаю, посмотрю в книгах, отвечу позже. Это я тоже видела впервые.
Когда он пришел ко мне на урок, я замерла – вот кому покажу великую свою образованность! Что это был за урок, не помню. Ланин сидел, склонив свою добрую птичью голову, а я из кожи лезла. Он сказал, что из меня может получиться хорошая учительница, но пока надо приглядеться, как работает Друянова: из нее уже получилась. Она отлично преподает.
Друянова работала четко. Эта четкость вызывала во мне протест – на ее уроках все было разложено по полочкам, все ясно: зачем урок, что на нем надо узнать, кого спросить, что рассказать, какие вопросы поставить. Мне казалось, это слишком просто. Я недоумевала: где же творчество?
Теперь я знаю: самое трудное в творчестве учителя – то, что оно должно быть сурово регламентировано, разложено по полочкам, втиснуто в схему – и при этом должно остаться творчеством.
Раз в месяц нас собирали на педсовет. В эти дни мы не уходили домой между сменами – мои дети питались молочной смесью номер три, а я сидела в школе с утра до ночи. Трудно представить себе более обычные, банальные педсоветы. Но они были первыми в моей жизни и казались мне исключительными.
Всю жизнь я играла в школу. Ни во что другое – только в школу. Бумажные куклы, которые вырезал мне отец, были учениками. Мои классы состояли из этих кукол, и из настоящих, и из вятских игрушек, стоявших на письменном столе отца. У каждого ученика была тетрадка, в которой я писала за него упражнения. Мы читали стихи – я читала за себя и за учеников. Первый урок я дала двенадцати лет: меня послали занять первоклассников, чтобы они не шумели. Я училась в пятом. Следующее первое сентября застало нас на пароходе. Мы ехали из Ярославля в Пермь, мы были эвакуированы из Ленинграда. Школы никакой не было, но мальчишки-девятиклассники решили учить нас русскому языку и математике. Они были старшими – десятиклассники воевали.
Я тоже попросилась кого-нибудь учить, и мне дали пятерых учеников вторых и третьих классов. Я учила их с упоением. Потом мы приехали в деревню под Пермью, там была школа. Моя педагогическая деятельность прекратилась. Следующий урок я давала Нейдлиной.
Всю жизнь я играла в школу – все пятнадцать лет своей работы. Может быть, это нехорошо и несерьезно. Но я играю и в "хорошую маму" – так называют это мои дети. Мне было скучно просто стирать и гладить рубашки сына: когда он был маленький, я гладила и придумывала, как он будет большой. Теперь я тоже что-нибудь придумываю.
Они были подростками, и мы придумали игру, что они взрослые, а я нуждаюсь в их опеке. Когда в этом году меня положили в больницу, игра сослужила свою службу.
Все пятнадцать лет я наслаждалась тяжелыми пачками тетрадей – это правда. Иногда я проклинала их, но всегда играла с ними в увлекательную игру. Приносила домой, раскладывала по пачкам, рассчитывала, сколько штук в день я должна проверить. И открывала каждую, замирая, как будто сейчас откроется тайна.
Человек, которого я любила, заглянул однажды в тетрадки моих пятиклассников и сказал: "Как скучно!". Никто никогда не оскорблял меня сильнее.
Я люблю черную школьную работу: заполнять журналы и табеля, проверять дневники, ставить отметки в ведомости. Запереться в пустом классе и, не дыша, карандашом вписывать отметки в аттестаты, потом проверять по много раз и вызывать ребят по одному, чтобы они тоже проверили свои отметки, – и только потом обводить чернилами.
Много раз я оплакивала разлуку со школой – ни с кем и ни с чем связь не рвалась так больно. Последние табеля последнего класса я заполняла с отчаянием и сухими глазами – так хоронят.
На первых педсоветах в первой моей школе я чувствовала себя обманщицей еще больше, чем в учительской во время перемен. Там хоть были просто взрослые люди, среди которых и я почему-то прикидывалась взрослой. Здесь были люди, занятые серьезным делом, и я сидела среди них, как будто такая же, как будто все это на самом деле, а не игра, в которую я играю тайно.
Педсоветы бывают трех типов. Первый: говорит один директор (или один завуч), учителя молча слушают и молча расходятся. Второй: после краткого вступительного слова директора или завуча выступают заранее подготовленные и проверенные директором или завучем учителя по заранее запланированным вопросам. Третий: говорят все, кто хочет и о чем хочет. Разновидность этого типа: директор произносит обличительную речь, учителя встают один за другим и оправдываются, и обвиняют во всех смертных грехах друг друга.
В школе Карла Ивановича все педсоветы были первого типа. Говорил сам, массы слушали молча и не прекословили. Потом говорил Медников. Иногда, для разнообразия, – председатель месткома. Последнее слово предоставлялось завучу – для информации. Он читал приказы и распоряжения: кто когда дежурит по школе, кому идти в отпуск, кому – на курсы повышения квалификации...
Я наслаждалась этими педсоветами – все было как у взрослых – я только боялась, чтобы не раскрылся мой обман: я вовсе не чувствовала себя учительницей. В классе – да, но не здесь, среди взрослых людей.
На первом педсовете я увидела Его. Он был громадный, старый, в очках. Как выяснилось впоследствии, ему было сорок шесть лет. На педсовет он опоздал. Ко мне наклонилась Друянова и прошептала: "Это замечательный учитель. Он у нас по совместительству. Меттер". Папа Карло сделал нам замечание. Услышав мою фамилию (я носила тогда фамилию отца), Меттер подвинул свой стул ко мне. Когда папа Карло отвернулся, он спросил, кем я прихожусь моему отцу. На эти вопросы была одна реакция: я заревела и не могла остановиться до конца педсовета. Между педсоветом и вечерней сменой было два часа: Меттер позвал меня гулять; мы пошли по книжным магазинам, где его знали все продавщицы.
На следующий день я пошла к нему на урок. Теперь трудно объяснить, что со мной происходило. Я любила своего мужа, и у меня были грудные дети. Но в Него я влюбилась, как в учителя. И как в мужчину. И, вероятно, как в отца: он был ровно вдвое старше меня.
На его уроках я связывала себе руки за спиной: всякое представление о том, что я учительница, выветривалось из моей головы; когда он задавал вопрос, я поднимала руку, это смешило класс и сердило его. Не всегда и не на все вопросы я могла бы ответить.
Позже, когда он ушел из нашей школы, – разумеется, не сработавшись с папой Карло, – я репетировала его учеников. Репетиторство – это тяжелый хлеб. Но работать с его учениками было хорошо. Они все – девочки и мальчики – были влюблены в него, как и я. Ко мне попадали преимущественно двоечники – они тоже были влюблены.
Самое странное: он их не любил. Никогда не брал воспитательского класса, не вел кружков. Не оставался с ними после уроков – разве что в перемену поговорит с ними о литературе. Но когда он входил в класс огромный, прихрамывая, опираясь на палку, класс замирал не от страха, а от любви.
На войне он командовал отдельным батальоном связи и был ранен. Нога часто болела, он приходил в класс мрачный, раздраженный. И все равно на этих уроках мне хотелось поднять руку.
Иногда он звонил мне и звал погулять. Я бросала недокормленных детей, тетрадки, планы уроков, лихорадочно наряжалась и неслась к Дому книги. Его жизнь вне школы проходила в книжных магазинах. "Купил новую кни-и-жечку", говорил он, увидев меня. Книги он любил больше всего. Эта страсть сохранилась до конца, когда он уже ушел из школы, был на пенсии...
Впервые я поняла, что урок может быть спектаклем, исповедью и научным открытием одновременно. Он не делал скидок на усталость, занятость, недостаток культуры. Он рассказывал ученикам то, что ему было интересно, и требовал от них того, что было интересно ему. В классы рабочей школы он приносил письма писателей, дневники, мемуары современников, редкие издания, старые журналы. Купив новую книгу, он назавтра обыгрывал ее в классе. "Школа Паюпу" давала ежегодно по десять-двенадцать медалей – их зарабатывали Меттер и учитель математики, которого папа Карло откуда-то переманил.
Весной Он вызвал меня проверять экзаменационные сочинения. Мы сидели вдвоем в пустой школе, я проверяла его тетради, замирая от страха и любви. Мы работали молча.
– Жалко! – сказал он вдруг. – Пропустила одну запятую. Не будет медали.
И поставил жирную красную птичку на полях. Я уже знала, что в экзаменационных работах учителя подставляют запятые синими чернилами. Сейчас я думаю, что это правильно. Если в меру, конечно. Если не для себя. Потому что одна запятая – чепуха, а она может решить судьбу ученика. Особенно тогда могла: с медалью в вуз поступали без экзаменов. Он не думал об этом.
С его уроков я уходила разбитая. "Никогда, никогда не смогу приблизиться к этому, – думала я. – Никогда, никогда мне не стать настоящей учительницей..."
Я много раз пыталась повторять в классе то, что делал Он. Выходило глупо и скучно. Через много лет молодые учительницы пытались повторять то, что делала я, – у них тоже ничего не получалось. Это как в любви – нужно быть самим собой. Только самим собой – до конца.
Когда нас всех стали заставлять работать по липецкому методу, Меттер ушел из школы в вуз – учить русскому языку иностранцев. Он не мог перестроиться – у него был свой метод, не липецкий. Может быть, годный только для него одного. Но мальчишки-семиклассники оплакивали его уход.
Никто не знал, что мы встречаемся вне школы. Он был суров со мной. К нам прислали еще одну молодую учительницу – ученики на нее жаловались: плохо преподает, неграмотно пишет на доске, путает причастие с деепричастием. Меттер устроил экзамен нам обеим: мы писали диктовку и разбирали предложения. Он волновался за меня, но не сказал мне заранее ни слова экзамен был для меня неожиданностью. Когда я его выдержала, Он за спиной папы Карло погладил меня по голове.
Восьмого марта в школе был учительский вечер. Я не знала тогда, что во всех школах всегда бывают учительские вечера на Восьмое марта. Я привезла из дома посуду и наслаждалась видом Медникова, резавшего колбасу. Мы выпили, и папа Карло был тихий, спокойный. Меттер, отставив палку, пригласил меня танцевать. Он сказал, что я расту, и он надеется... он даже уверен, что я буду хорошо преподавать. Учительский вечер казался мне сказочным балом. Я была счастлива.
МОЯ МИЛИЦИЯ
Первые два месяца я работала в непрестанном страхе: Иван Федорович – с одной стороны, Нейдлина – с другой, не давали мне опомниться. Я не понимала, что делаю хорошо, что плохо; не знала, как и что менять в своих уроках.
После Восьмого марта я немножко укрепилась. Ученики подарили мне синюю фарфоровую вазу – она до сих пор стоит на моем столе. Я не знала, как поступить: подарок принесли домой, когда нас не было: состоялся очередной общий выезд к свекрови. Подарок приняла Маруся.
Придя утром в школу, я чувствовала себя преступницей и покаялась Меттеру. Он засмеялся:
– Чепуха! Отрез на платье унижает учительницу, это брать нельзя. А ваза – даже приятно. К тому же здесь не детская школа, ученики сами зарабатывают. Не разорились на вашей вазе! Вы лучше подумайте – значит, они вас любят.
Это было открытие. Любить меня было не за что – в этом я отдавала себе отчет. Нужно было отрабатывать выданное в кредит расположение.
К маю я стала посвободнее: дети переходили ни прикорм. Можно было бегать в Дом книги и встречаться с Меттером. Можно было не торопиться домой хотя бы после утренней смены. Я стала приглядываться к ученикам. Они были совсем не такие, как нынешние ученики школы рабочей молодежи. В большинстве своем это были мои ровесники или чуть постарше, от двадцати до двадцати пяти лет люди, которым помешала учиться война. Теперь они наверстывали – многие с охотой. Думаю, что моя полная неумелость не была для них тайной – но и старание они ценили. Эти первые месяцы научили меня одному важному закону: быстро и в срок проверять тетради – единственное, что было всецело в моих руках. Дать хороший урок я не могла. Но, сказав, что принесу диктовки послезавтра, принести их именно послезавтра было делом чести. Как это важно, я поняла позднее. Тогда просто приносила – от страха перед учениками.
Ушел Иван Федорович. Евгения Васильевна научила меня хоть самым простейшим, элементарным законам урока. Рядом работал Меттер. Новый завуч был ко мне добр. Я стала опоминаться.
Мои седьмые классы сдавали экзамены по русскому письменному и устному. Папа Карло возглавлял комиссию, строгий и неподвижный, как колонна. Я сидела, перевязанная полотенцами, и тоже боялась пошевелиться: пришлось отнять детей от груди; мы переезжали на другую квартиру и отправили их с Марусей на дачу к свекрови. Весь первый экзаменационный день я ждала, когда же начнутся боли, озноб, температура. Ничего не началось: молоко пропало само от волнения.
Семиклассники сдавали прилично. Это была не моя заслуга: я учила их только полгода. Но я не напортила – это уже наполняло меня уверенностью. Этот день запомнился еще и потому, что вечером, после экзамена, муж впервые повел меня к своим знакомым, ближе которых теперь у меня никого нет. Это главные друзья.
В отпуск я ушла с ощущением своего твердого места на земле. У меня была школа, ученики, директор, завуч, коллеги. Меттер из нашей школы ушел со скандалом, рассорившись с папой Карло. Кажется, папа Карло жалел, что погорячился. Но и без Меттера у меня была школа.
В августе я вернулась к работе. В свободные дни и после консультаций мы с детьми ехали в Михайловский сад. Дети спали или всласть свешивались из коляски куда хотели. Я читала. Однажды ко мне подошла пожилая женщина. Я привыкла к таким подходам: дети стали славные, круглые, даже хорошенькие. Женщина заговорила со мной, спросила, как зовут близнецов. Назавтра она снова села. На третий день предложила купить у меня сына. Я обмерла.
– Ну девочку, – сказала она, увидев мое обезумелое лицо. – Вам ведь все равно их не поднять, я же вижу. Вон, на вас платьице всегда одно и то же. Другого небось нет?
Пока я приходила в себя, она рассказывала, как хорошо живет ее дочка с мужем-полковником, какой у них дом и сад, только вот детей нету. Взять в Доме малютки – так там, во-первых, очередь, и неизвестно, от каких родителей, а тут родители здоровые. И во-вторых, – подумайте об этом! – они хорошо заплатят, будет на что поднимать второго...
Всю ночь я тряслась от страха и под утро написала мужу письмо в военный лагерь, чтоб он скорее приезжал: боюсь, отнимут ребенка. Я уже верила, что кто-то может прийти и оторвать от меня сына. Или дочку. Им все равно. И мне тоже все равно. Я не отдам ни сына, ни дочку, пускай хоть убивают. Мне уже казалось, что придется драться, чуть ли не отстреливаться.
Муж ответил, чтобы я перестала валять дурака и поддаваться бабьим страхам. Но мы стали ездить не в Михайловский, а в Летний сад и там обрели новую няню.
Ей было четырнадцать лет, и звали ее Татьяна Ивановна. Так она представилась – не то, что я в школе. Она бродила по Летнему саду не первый день – няни были нужны всем, но ее никто не брал: четырнадцать лет! У меня не было выхода – не могла же я вечно ездить в школу с коляской. Я взяла.
На следующий день Татьяна Ивановна уехала с коляской в сад и должна была вернуться в три. Мне нужно было на работу к четырем. Без десяти четыре я позвонила папе Карло и сказала, что у меня пропали дети. Папа Карло выспросил подробности.
– Гм... некарашо... – сказал он. – Латно. Сити тома, тошитайся...
Я побежала в сады: ни в Летнем, ни в Михайловском коляски не было. Женщины, просившей меня продать ребенка, я тоже не видела. Двор был пуст, дом тоже. Уйти я не могла: они ушли без ключей. Я снова позвонила папе Карло.
– Скоро притут, – коротко сказал он и повесил трубку. Через десять минут зазвонил телефон.
– С вами говорят из милиции, – сказал вежливый голос. – Ваши дети обнаружены в гараже. У них сломалось колесо, им чинили коляску. Уже починили, сейчас прибудут.
Действительно, они прибыли, очень довольные и оснащенные многообразными игрушками: коляска была завалена гайками, винтами и кусками резины. Сын держался за них всем телом. Татьяна Ивановна сделала заявление, что замуж пойдет только за работника гаража. Я поехала в школу.
Консультацию уже провели, но папа Карло меня ждал. Оказывается, он набрал милицейский седьмой класс и предложил мне вести там русский язык. Через наших будущих учеников он и нашел детей.
Преисполненная благодарности, я согласилась, не подозревая, на что обрекаю себя. Папа Карло вовсе не оказал мне особого доверия – он предлагал этот класс всем учителям русского языка – все отказались. Согласилась только я.
В милицейском классе было двадцать три человека. Они были до такой степени разные, что учителю, работавшему там, лучше бы пойти жонглировать горящими факелами. Следователь городской милиции по уголовным делам, человек абсолютно грамотный и вполне культурный, просто не имел аттестата за семь классов – ему нужна была бумажка. На уроках он читал серьезные научные книги. Рядом с ним сидел регулировщик Павел Рудь. За год я научила его писать на обложке тетради "Павла", а не "Павела". Слова "Михайлович" мы не одолели.
Немолодой начальник паспортного стола Борщов писал без ошибок, красивым писарским почерком с завитушками. Но выучить правила, пересказать рассказ он был не в состоянии. А я еще должна была научить его разбирать предложения.
Каждый из них что-то умел. Но то, чего он не умел, оставалось недоступным. Математику им преподавал лучший учитель школы. Они пыхтели и списывали всем обществом у следователя городской милиции. Математик хватался за голову.
Никто из них не собирался в восьмой класс. Им всем нужна была только справка об окончании семилетки. Но Рудь кончил двадцать лет назад два класса деревенской школы на родном украинском языке, а следователь имел до войны девять классов – документы были утеряны: учился он в Минске. Архивов не было.
Я очень старалась научить милиционеров. Но им было некогда заниматься. Перед праздниками на занятия не приходил никто. После праздников они отгуливали свое и приходили в школу смурные, с болящими головами. Я этого не понимала и устраивала им диктовки, которые они поголовно писали на двойки. Следователь после праздников в школу не являлся – списывать было не у кого. Борщов писал слова правильно, зато погибал среди запятых.
Кроме того, у меня было еще пять седьмых классов. Татьяна Ивановна, как ни странно, справлялась с детьми. Я проводила все дни в школе, там проверяла тетрадки. Носить их домой я боялась: дети научились ходить и любили рвать бумагу. Еще они ели пуговицы и мыло. Мы вывели крыс, но чуть не вывели сына: я застала его в ту секунду, как он запихивал в рот крысиный яд, хитроумно выковырянный из глубокой норы. Между делом они разломали в щепки эскиз Ренуара, подаренный нам на свадьбу, и съели мое любимое издание "Евгения Онегина", единственную память о матери: крошечное, на папиросной бумаге.
Носить тетради домой было опасно. Я приходила в школу чуть позже директора и уходила чуть раньше. Папа Карло стал посматривать на меня благосклонно.
Теперь у меня был воспитательский класс, которым я успевала заниматься. Правда, делать было особенно нечего: школу никто не прогуливал. Мне попался хороший класс – все хотели (хотя не все могли) учиться. Поскольку я не знала, что делать, я стала просто разговаривать с учениками.