Текст книги "Полгода в заключении (Дневник 1920-1921 годов)"
Автор книги: Наталья Давыдова
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– "Увидимся ли?" – в один голос спросили мы, и оттого, что спросили в один голос, оба грустно улыбнулись. Но часовой торопил. Мы прижались еще крепче...
{90} Лежу без движенья, без мысли. Все пусто во мне. Вернулась поздно, темнело. Больше не страдаю, совершенно спокойна.
30-го утром.
Всю ночь не спала. Пролежала бесконечные часы с открытыми глазами. Слез нет. Все вижу бледное лицо Кики и приподнятые от страдания брови.
И-на говорит, что во время допроса пришел часовой просить, чтобы допросили сначала Кику: он так слаб и болен, что не в силах ждать. Но следователь отказал, и Кика ждал все эти длинные часы в холодном коридоре. Он видел нас, когда мы проходили. Звал нас, но мы ничего не слыхали и не обернулись.
Сегодня принесли посылку; я написала: "была на допросе, удручена. Кирилл тяжело болен, спасите его". Может быть, эти слова дойдут.
Вспомнила, что Кика сказал, что от меня за все время получил только две записки, все пропали. Сахар, полотенце, платок тоже не получены, перехватили.
31-го декабря.
По случаю нового года участились посылки. Сегодня записка из города просят бодриться. Пишут, что получена записка от Кики; ему лучше. Он все еще в тюрьме (я так надеялась, что его уже там нет). Допрос кончился {91} так поздно, что карета ждать не могла. Обещают перевезти, все сделают для него.
На прогулку не пошла. Ночью мученье, что-то мерещится все, а кругом все раздражает. Хоть бы минута покоя.
Под окном дождь.
1-го января.
Начался год в тюрьме. Не думала, что так будет. Ночью не спала. Изредка засыпаю и каждый раз просыпаюсь с ужасом в душе. Точно кто-то умер возле меня...
Все вспоминаю угрозы маленького человека и вижу Кику с приподнятыми от горя бровями.
И-на, видя мое состояние, хлопочет, чтобы нас перевели в отдельную маленькую камеру, подальше от шума и ссор. Мария Павловна, Тюрина, Валя, заявляют, что уйдут наверх с нами, не хотят нас оставить.
Двойра так плакала, что мы дали слово взять и ее. Она сразу успокоилась. Камера, в которую мы хотим перейти, чрезвычайно малая. Это камера "для одиночек".
"Та сторона" чувствует, что мы уходим и косо на нас смотрит, проглядывается большая досада. Я бы осталась, но так плохо себя чувствую, что мечтаю лишь о покое.
А у нас, как нарочно, все хуже и хуже. Шлют массами из участка, и все в нашу камеру. Большей частью это воровки. – Привыкнуть к ним не могу. Друг друга они {92} знают – зовут по именам и смеются, когда входят все старые знакомые.
2-го января.
Плохо у нас, пошли воровство, ссоры хуже прежнего. Теперь даже ночью покоя нет.
И-на решительно требует отдельную камеру, делая это главным образом для меня. Начальство согласилось, и нам дают верхнюю "одиночку". Быстро сложились. Вперед пошли И-на и Мария Павловна, чтобы хорошенько убрать. Камера полна соломы; и в ней болели сыпным тифом. Убрали, пришли за мной и за другими. "Та сторона" так злится, что мы уходим, что отвернулась, когда мы выносили вещи. Люська с досады забарабанила по кружке и громко запела. Кто-то даже плюнул.
Я не хотела их злить, но я больна и не в силах выдержать больше шума. Хуже всего отнеслись к уходу Двойры Шварцман.
2-го вечер (в новой камере).
В камер уютно, хотя очень тесно: ее не топят, греем ее собой. Нас шесть человек. У нас чисто и воздух чудесный. Я встала на скамейку и посмотрела в окно. Окно маленькое и очень высокое. За окном огород, дорога как лента, и по ней катится автомобиль. За ним видна пыль. Поблизости где-то работает {93} плуг. Странно жить без ругани. Тишина полная. Тесно днем, еще теснее ночью.
Спать приходится согнувшись. У нас одна узенькая постель, на которой лежит старая Тюрина. Мы же подряд лежим на полу, – ноги под постелью. Двойра у дверей поперек.
3-го утром.
Выглянула в окно. Опять пашут. Радостно смотреть. Дети бегут за автомобилем. Облака разорванный и веселые.
3-го днем.
Вечером долго говорили. Удивительно тихо у нас, – можно спокойно говорить. Тюрина захворала, как бы не сыпной. Еще с вечера начались рвоты, а мы трое лежим под ее кроватью, поперек. Я под самой ее головой. Неприятно глядеть на больную старуху. Ноги болят. Всю ночь пролежала, поджавши их. И-ной лучше, она короче.
Возвращаясь с прогулки, встретила сестру и фельдшера; узнала о Кике. После очень сильного жара наступило улучшение. Думают, что возвратный тиф. Опять обещали увезти. Я умоляла сделать это поскорее. Обещали. Записку не взяли, на словах передадут все. Розовое одеяло и тут сослужило пользу, его помнят.
Вышла, сегодня погулять. Встретила бодро {94} настроенную хромую даму. Она уверяла, что все кончится хорошо и хвалит даже следователя. Всегда весела. Обо всех все знает.
На прогулки видела "нижних". Сначала косились, никак забыть и простить не могли ухода нашего. Потом успокоились и подошли, правда, не все.
Бузя непримирима, Люся тоже, они обе отвернулись.
На прогулке было волнение. Прибежали сказать молоденькой даме с ярко-желтыми волосами, что из тюрьмы в ЧК. провели ее мужа и захватили из дома прислугу. Дома остался один годовалый ребенок без присмотра. Долго билась она, рыдая.
Хава стала еще несчастнее. Некому ее защищать. Плачет, говорит, нестерпимо внизу.
На прогулке говорила много с одной немкой сестрой. Говорили о Германии, о России. Умная и развитая. Уже восемь лет в России. Когда вернулись в камеру, к нам стали приходить нижние – одна за другой. Смеются, говорят – паломничество: значит мы прощены.
4-го утром.
Нет, ногам положительно нет места. Оттого, что согнуты всю ночь, не чувствую их утром. Тюрину перевели в больницу. Крепкая старуха, она и в сильном жару не сдается. Отказалась от помощи, шла сама, шла гордо, {95} хоть и неохотно. Не хотела уходить, у нее, вероятно, сыпной тиф.
На койку легла теперь я; протянула, наконец, ноги – очень уж болят. Ночь прошла тревожно. Удручает неизвестность. Дни уходят. Кика, больной, еще в тюрьме. Всю ночь видела, что кто-то умирает возле меня, но не знала кто. Просыпалась с бьющимся сердцем. А под окном выстрелы как бы нарочно не прекращались. И-на необыкновенно желта. Мы все вдруг осунулись.
Валя живет любовью и записками. Она рада быть во втором этаже. Отсюда можно наблюдать (если выйти в коридор) мужской двор. Правда, мужа она еще не видала, но может случиться, что увидит. Это ее поддерживает. Даже цветущая Мария Павловна поддалась. Двойра рассказывает о "трех ребенках" и обливается слезами.
Почему-то, глядя на нее, вспоминаю слова из Библии: "Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться". И-на и Валя все время стирают; от развешанного белья еще теснее.
5-го января.
Наши собираются в церковь. Канун Крещения. Я не пойду, тяжело, – все равно Кики не увижу там. Так горько, – что слов нет.
Валя готовит дюжину записок сразу, хочет передать мужу в руку. Думают, что разрешать подойти к кресту, тогда и воспользуется.
{96} Только что вернулась из приемной; долго ждала фельдшера, образовалась большая очередь. Увидела "тетку и племянницу", пришли за бинтами.
Наконец, подошла и я. Спросила о Кике. Отвечали неохотно и сухо, но все же обещали навести справки.
Из города посылка и записка. Через два дня обещают перевезти Кику и, в этот раз, совсем на свободу. – Боюсь верить.
Не крещенские у нас морозы, а будто весна. Солнце, небо веселое, тучи тоже, точно играют. За окном все в движении. На душе тяжело. Все тот же беспокойный, страшный сон. Сердце рвется, когда просыпаюсь. Чтобы успокоить меня, И-на легла рядом со мною на койку, но она так узка, что спать вместе невозможно.
Наша утренняя надзирательница зла. Она точно радуется нашим несчастьям. С особым наслаждением запирает и неохотно отпускает даже в уборную. Зато дневная смена лучше. Приходит сибирячка с добрым и ласковым лицом. Под широким пробором седых старческих волос светятся добром глаза.
Все стали ходить к нам из "нижнего этажа". То и дело открывается окошечко в дверях, и чья-нибудь голова заглядывает к нам. Особенно часто приходят: Хава, Лиза, плачущая унылая женщина в платке и немка-сестра. Приходила и старая еврейка, отбывающая пять лет тюрьмы за продажу самогонки.
{97} Много говорила. Семья в Америке – 11 человек. Впереди пять лет тюрьмы.
Жалуются, что без нас усилились ссоры. Все от голода сильно осунулись. Очень голодают. Мы длимся, чем можем. Кожа у всех желтая, отвислая.
Тюриной принесли сегодня большую посылку. Как всегда много еды и даже горячей. Пошли в больницу спросить, что делать с ней. Она приказала все вернуть домой. Верна себе, не могла раздать. Досадно очень.
Бедных и честных евреев наказывают, как и нас, жестоко. За пустяки сидят годами. А виновных в крупном освобождают, как по волшебству. В рассказе своем старуха-еврейка упомянула о месте, где когда-то жила и я. Я стала прислушиваться,-знакомое имя. Вспомнила детство свое, счастливое, беспечное. Заговорила о саде, о г-же X.-"Чудная личность", – говорит.
У меня забилось сердце, она говорила о моей матери.
Сегодня день посылок. Перед Крещением особенно оживленно. Принесли и нам. Есть записка: делают все, чтобы перевезти Кику. Через день он будет свободен. От него записка – порвана вся. Должно быть, не пропустили.
Прочесть могу "часть"; затем слова пропущены – и дальше: "прошу прислать". В конце: "молока, молока, молока".
{98} Художники обещали послать. Гуляла с наслаждением, буквально глотала свежий воздух. Кика будет свободен. Вернувшись, показалось особенно тесно. На стенах тоскливые надписи "одиночек".
Всю ночь луна освещала наши лица.
5-го под вечер.
Эти дни морят голодом. Растаскиваются дрова, а вечером не дают кипятку. Ужин отменен. Обед в 11 часов утра, и до следующего дня -ничего. Внизу ропот, почти бунт. Крики и до нас доходили. Вызвали начальника.
Под нами живет убийца – Фенька, стриженная, страшная и чрезвычайно некрасивая. Она ругается с часовыми два, три часа в день. И так без дела, удовольствия ради. Может быть, это один из видов любви.
Немка положительно умна. Поражает своим патриотизмом.
Крещение. 6-го января.
Опять мучилась всю ночь, легла на пол, все думаю – переменю место легче будет. И-на перешла тоже на пол.
С утра оживление, Мария Павловна и Валя торопятся, идут к обедне. Обе оделись. У обеих отвернуты чистые воротнички. Отирали весь вечер. Надеются увидеть своих. У меня нет надежды, и я не иду. Прогулка почему-то {99} особенно ранняя (вероятно, чтобы от нас отделаться), – погнали в 8 часов утра. В 10 обед.
Все то же на прогулке. Мелькают фиолетовые ноги девочки-чекистки, особенно ярко выкрашены ее губы сегодня; гуляют сестры, напоминающие сережки, хромает благодушная дама.
Появилась среди гуляющих еще женщина-врач, откуда-то из Кавказа. Говорит, замужем за турком, и очень была богата. Дело серьезное, их задержали где-то с судном – на нем оказались большие запасы зерна для добровольческой армии. Лицо серьезное, вдумчивое, ухаживает за сыпнотифозными. С ними спит. Сама еще молода и не болела, но говорит: "все равно, везде плохо". Тут помочь можно, и не умрет с голоду-"все-таки больным больше присылают". Вот она в этом аду и поселилась и ждет, когда заболеет.
Богатая еврейка с мальчиком исчезли. Они отпущены на свободу. За ними водилось много грехов, много золота, брильянтов, денег и фальшивый добровольческий паспорт для старшего сына. Задержаны все на границе. Она сама говорила мне, что отпустить не могут. Однако, отпустили. Пробыла всего 10 дней.
Днем.
Обедня кончена. Валя умудрилась под крестом передать все двенадцать записок в руку мужу. Из за выноса креста разрешили {100} женщинам спуститься вниз. Мария Павловна с блестящими глазами видела того, кого хотела. Одна Двойра мрачно смотрела на дорогу.
Улучшения пищи нет и на Крещение. Рухнули надежды, как карточный дом. Крещенский день ясен и светел. Дует бодрящий втер. Все зашагали быстрее во двор. Даже маленькие кустики точно выпрямились. Правда – праздник; кустики без одеял: – в праздник не выбивают пыли. Шла с немкой, фанатична она очень. "Deutschland uber alles". ("Германия– превыше всего", ldn-knigi)
Вечером.
Неужели привычка к тюрьме? Сегодня мне показалось, что я привыкла. День прошел, как и всякий другой. Да, забыла, на прогулке не было женщины-врача. Уже заболела сыпным тифом; бурно проходит. И-на побежала, как всегда, на помощь. Отрезала длинные волосы, переодела. Держит ее: она в бреду кидается.
Вечером выпустили Тюрину. Она лежала в тюремной больнице; сыпного тифа у нее так и не было. Она поправлялась. Ей объявили свободу и без допроса после трех месяцев отпустили домой. Мария Павловна пошла помочь ей одеться. Застала ее в постели. Ночь уже наступила, была метель, и до города далеко. Старались ее убедить остаться до утра, но старуха верна себе, она твердо, не колеблясь пошла, от помощи отказалась.
{101}
7-го января утром.
Ночь у меня опять очень тревожна. Стараюсь понять, но схватить не могу. Тревога остается целый день, и сумасшедшее биение сердца.
2 часа спустя.
"Окончательно добились. Кику увезем сегодня или завтра". Вот записка на коленях. Радостно на нее смотрю... Хочется верить в лучшее. Какое-то спокойствие вошло вместе с этой запиской. Спокойно взяла работу в руки; радостно двигается игла. Все починки.
На прогулке тот же бодрый вчерашний шаг. Вечер тихо прошел у лампадки, тихо говорили, поджав ноги. Ночью опять тревога, а луна так светло легла на лицо...
5-го января.
Вчерашний покой пропал. Опять безумная тревога. Ночью беспокойно билось сердце – удары его слышала всю ночь. Взяла работу, чтобы успокоиться...
Положительно, если нас не отпустят скоро, от чулок ничего не останется. – Просить пищу могу, – а одежду не могу. Знаю, как все художники бедны, – те, что посылают... А у меня под короткой шубкой видны дыры вдоль всей ноги.
{102} Шью и думаю о Кике. Может быть, его уже отвезли. Весело светить солнце. Кроме неба, ничего не видно; чтобы увидеть, надо стать на скамью.
Вернулась с прогулки. Оказалось, вся земля покрыта снегом. Из окна не видно было. Очень мягко упал он. Рядом с нами в маленькой камере беременная женщина с трехлетним мальчиком. Ребенок привык к тюрьме, как к дому.
9-го января утром.
Ночь ужасная, без сна. Все та же беспричинная тревога, ожидание чего-то. – Только утром, на рассвете, заснула и все забыла... Но тотчас же проснулась, точно от большого падения, громко закричала и вскочила. Посмотрела вокруг себя – все опали спокойным сном, одна я тряслась.
12 часов.
Обычная прогулка. На воздухе немного успокоилась. День тихий, без ветра. Как только вернулись, позвали И-ну в контору. Ее одну – без меня. Она долго не возвращалась, я отложила работу. Все смотрела в дверь. Наконец И-на вернулась, но странная, – в глаза не смотрит, – и глаза красные.
{103}
Вечером.
Я поняла все... и растущую тревогу. Кирилла не стало. Его короткая жизнь окончена, здесь, в тюрьме. Это случилось на рассвете. За три часа до конца ему объявили, что он свободен.
Следующее утро.
Говорят, он лежит в мертвецкой. Возле него – другой юноша, немного старше, лет восемнадцати, тоже с закрытыми навсегда глазами. Говорят, хоронить будут сегодня, кажется, в два часа Хлопочут, чтобы меня допустили к нему. Друзья толпой стоят у ворот.
6 часов.
Ждала все эти часы, думала, что разрешать пройти к нему. То давали разрешение, то отказывали.
Много раз бросалась я идти туда, но мне запретили. Наконец, прислали разрешение подойти к окну, и из окна коридора посмотреть. когда пронесут его.
Взяли слово, что я буду спокойна... И-на открыла форточку для меня. Ворвался ветер, раздался оглушительный выстрел – и стекла окна посыпались во все стороны.-Это караульный стрелял, чтобы я не смотрела.
{104} Я закричала на него... Когда он узнал все, он отошел и велел и другим не стрелять.
Принесли Кирилла на руках и перед моим окошечком, – стоя лицом к тюрьме, – священник отслужил панихиду.
Унесли Кику из тюрьмы на руках. Несли в гробу. Получила записку. "Bсе друзья несут Кирилла и плачут о нем; умоляем сохранить спокойствие". (Те же друзья-художники, как я потом узнала, прикрыли и одели моего мальчика после смерти... Каждый давал, что мог. С него и юноши, который лежал возле него, было снято и унесено все вплоть до белья; мертвых и голых возвращала их тюрьма обратно.)
–
Ночью поднялась буря, небывалая, чудовищная. В жизни ничего подобного не видала. Тряслась вся тюрьма, окруженная пустырями. Тряслись стены, скрипели полы, двери, окна. Крыша, казалось, должна была нас задавить, так бил по ней сорвавшийся ветер. Окна с рамами то и дело срывались с петель, стекла ежеминутно падали и бились в куски. Никогда не забуду этой ночи...
Молча мы с И-ной сидели и прислушивались к тому, что делалось. Утром все утихло
18-го января.
Много дней не писала, не могла. В душе одно сплошное и огромное страдание.
{105}
20-го января.
Вечером вошли к нам в камеру двое мужчин в меховых шлемах. Один оказался помощником председателя Чека. Он спросил: "Где Д-ва?"
Я сидела на койке, как всегда теперь закутанная в платок. Я отозвалась, не вставая с места.
– "Ваше дело просмотрено и скоро будет окончено".
Я молчала. Он помялся.
– "Ваш сын скончался от болезни в тюрьме", – почему-то прибавил он.
Я продолжала молчать.
{109}
ЛАГЕРЬ
25-го января.
Нас приговорили, И-ну и меня, к трем годам принудительных работ и перевели в лагерь. Пришли за нами вчера на рассвете.
Громко за дверью крикнули: "Д-ва, И-на, в лагерь".
Еле успели одеться, схватили вещи, пришли торопить. Двойра и Мария Павловна плакали. – Выйти из тюрьмы мне было еще невыносимее, чем оставаться.
Тюрьма как-то срослась с моим горем. А тут нужно выходить и все разрывать опять...
Я холодно спустилась вниз. Внизу перерыли нам карманы и книги и отпустили. Сухо простились с начальством. Конвойные отвели нас в мужскую тюрьму.
Дрогнуло сердце при виде места, где еще так недавно прощались мы с Кикой. Портрет Ленина там же, но как все изменилось!
{110} В прихожей – солдаты, как тогда. Всюду винтовки. Один солдат подошел, заговорил и вдруг вспомнил "мальчика в кэпке". Он его почему-то запомнил. – "Как же, как же не помнить". – Он видимо искренно пожалел его, когда узнал все.
Наконец, нас повели к лагерю. День был сильно ветреный, шли быстро и молча, сначала по дороге, потом по грубо вспаханному полю. Куски земли были так велики, что мы то и дело спотыкались, и сухая земля засыпала ноги.
Шла довольно большая толпа. Двигались очень быстро, как всегда. Слабые и больные отставали. На них кричали конвойные. Было несколько на вид тифозных или только что вставших от тифа. Особенный цвет их лица бросался в глаза.
Они еле передвигались, но старались не отставать. Одна молодая женщина с горящими щеками вся разрывалась от кашля. Она сурово шла, не оглядываясь и стараясь не отстать, но была не в силах, и на нее тоже покрикивали.
Нас привели к огромному, красному зданию, где во дворе сидела и стояла большая, терпеливая толпа. Женщины и мужчины находились вместе. Через двор провели в какую-то грязную комнату, потом в другую. Долго ждали среди людей, мешков и узлов.
Сели на свертки. Молодая женщина с суровым лицом продолжала надрываться от грудного кашля. Видимо, это ее очень досадовало, {111} и, когда я ей уступила место, она резко отвернулась и что-то пробормотала. Какая-то старуха старалась ее успокоить.
Когда выкрикивали наши имена для подсчета, к нам подошел высокий мужчина и спросил нас, где молодой Д. – "Он был такой веселый, что веселил всю нашу камеру в ЧК", – добавил он.
Я ему сказала о происшедшем.
Наконец, нас позвали в контору. Пришли записать имя и пр. и "за что присуждены". На последнее не могла дать ответа и, с своей стороны, просила сообщить мне, по какому именно обвинению я приговорена. Здесь это еще не известно, обещали справиться и сообщить.
Пока я говорила у стола и молодой человек, работавший в канцелярии, рылся в толстой книге, ища сведений об аресте, я от усталости оперлась локтем о стол. Он быстро и тихо сказал: – "Вы, арестованная, помните, комендант этого не любит". – Я густо покраснела. Он прибавил: – "Я такой же арестованный, как вы".
Гневный и громкий голос коменданта слышался из другой комнаты. Пройдя все записи, мы попали в боковое крыло здания – в женское отделение. Прошли во второй этаж через какую-то залу, холодную и неприветливую, с {112} жидкими колоннами, выкрашенными под мрамор, и вошли в свою камеру – третью налево от коридора. Женщин двадцать сидело по две на постелях, все закутанные, поджав ноги.
Часть окон была выбита, отовсюду дуло, и так как огромное помещение было не топлено, я поняла, почему они так сидели. Только закутавшись можно было выдержать этот нестерпимый холод. Все были очень растрепаны. Среди сидящих оказались Роза Вакс и Манька "мешигенер".
Со стриженной Манькой обнялись. Это ли или другая причина привела ее в какой-то восторг. Начались крики, хохот, возня. Она то бросалась на Розу, стараясь повалить ее на постель, то бросалась ее целовать. Эти истерические выходки и в особенности свист беззубого рта так раздражали меня, что у меня стало проглядывать негодование. Я так ужасно страдала и была утомлена, что мечтала только об одном – о покое.
Видя мое нетерпение, Манька еще боле безумствовала. Так продолжалось несколько часов.
С Розой мы встретились сухо. Она за это время похорошела, и ярче показались мне искусственные пятна на ее щеках.
Под окном сидела женщина, повязанная платком. Она была беременна, на последних днях; ее увели в этот же вечер – начались роды.
{113} И-ной и мне дали постель на обеих. Мы так и остались в шубах. Безотрадность и уныние полное. Манька продолжала свои выходки. Украдкой она смотрела на меня и вдруг сказала; – "Это я нарочно, чтобы вас рассердить. Я знаю, что вы хотите покоя. Манька все знает и больше не будет шуметь". Она сразу затихла, даже двигается тихо.
Вечером.
За пищей приходится идти в далекий флигель. Там собираются мужчины и женщины со своими кружками. Переход по холодному двору и долгое ожидание очереди хуже, чем в тюрьме. Там все приносили.
Может быть, я это особенно остро чувствую, из за отсутствия ботинок и почти полного отсутствия чулок.
Вечером пришли проверить, подсчитать нас – все ли налицо. Пришли солдаты и один надзиратель, очень грубый – какой-то "Шура". Его все знают.
Пришла староста лагеря, молодая, смуглая женщина, и заявила, что утром нам надо встать до рассвета и идти в баню. – Я пробовала возразить. – Мне кажется, я не в силах, но староста головой указывает на "Шуру" и дает "добрый совет" идти, иначе "все может быть".
{114} Еще темно, когда мы встаем. В камере все еще спят.
Ведут только вновь пришедших из тюрьмы, чтобы не разносить заразы. То-то опомнились! А там лежали целыми днями с сыпнотифозными и не хотели удалить их.
Говорят, будет и дезинфекция одежды. Всякий берет одеяло, подушку, мочалу и немного одежды. Путь предстоит очень длинный: нужно идти через весь город, – в другую сторону его, – верст шесть, не меньше.
Узлы наши уже с самого начала кажутся тяжелыми, и один студент предлагает нести. Арестованных много, верно собрали за несколько дней,– мы окружены конвоем.
Мужчин, как всегда, особенно много. Я пробовала идти по тротуару. Нельзя, – арестованным надо идти по мостовой. Мостовая отвратительная, вся изрытая, и опять вопрос моих ног. Опять эти туфли, у которых подошвы так тонки, что гнутся от камней. У И-ной и у меня сильно болят еще ноги от непривычной ходьбы.
Два слишком месяца сидения на корточках сделали свое дело, и ноги буквально не повинуются. – Под коленями невыносимая боль.
Мне так тяжело на душе, что и это все равно, внутренняя боль настолько ужаснее. Идем все по возможности скоро. Присутствие узлов затрудняет переход. Конвойные, как {115} всегда, кричат.
Наконец, дошли; бани на окраин города с другого конца; добрались до какого-то двора.
Там И-на и я без сил свалились на камни. Ждали очень долго. Наконец позвали и отделили мужчин от женщин. Всем велели раздеться и сдать одежду. Пришлось еще долго ждать. – То и дело открывались двери в мужское отделение, и видны были мужчины, раздетые, ожидающие очереди, как и мы.
В середине дня пришли и сказали, что воды нет, а потому бани и дезинфекции не будет. – И для этого мы промучились столько часов!
Послышался ропот, но нечего было делать, надо было вернуться...
Оттого, что за целый день мы в рот ничего не брали, захотели пить, и И-на попросила стакан воды.. – Оказалось, что воды нет, и нам было отказано.
Возвращение было тем труднее, что некоторые из женщин отставали. Одни покупали сдобное, большей частью семечки, другие же заходили к своим близким по дороге.
К этим остановкам часовые относились сочувственно и не торопили. Приходилось посреди улицы ожидать отстающих. Только к вечеру, когда уже совсем стемнело, вернулись мы в лагерь.
Узнав, что обед нам не оставлен и кипятка уже нет, мы молча, без сил легли на постель. Ни слова не было сказано даже между нами.
Стиснувши зубы от страдания, мы легли рядом, И-на и я.
Рано утром проснулась и вспомнила вчерашнюю прогулку по городу. Не могло не быть известно (Потом узнала, что не только известно было, но всегда так практиковалось.) начальству, что воды нет, паров нет и что поэтому ни о каких банях и дезинфекциях и речи не могло быть.
Но теоретически, на бумаге стояло "водить арестованных в баню", и это делалось для виду.
Перед всем городом молча проходили эти толпы. Сколько раз и я их видела из окна Х-ой улицы; все было в порядке, да, действительно, арестованных вели в баню.
Следующий день.
Так разбита, что не только встать, есть и пить не могу, но даже не могу поднять головы. И-на кладет компрессы и озабоченно сидит возле меня на постели, требуя, чтоб я пошла к врачу.
Только что вошла староста, смеется, говорит, знала, что будет так. "Так всегда, только требуется идти ", – и она не хотела предупредить. Я отвернулась, что-то мне в ней не нравится.
{117}
Вечером.
Лежу без движения и почти без мысли. – Все отняли у меня, осталось равнодушное, полумертвое тело... И-на все хлопочет; приносила в горшочке поесть, но я видеть не могу этот кандер, а здесь он еще хуже тем, что густой. – Другие радуются гуще.
30-го пошли к врачу. Длинный ряд больных в коридорах. Бледные, страшные люди; самые тяжелые больные сидят на единственной скамейке. У крыльца карета постоянно отъезжает, все вывозит тифозных.
Врач осмотрел, написал – поместить в больницу нервнобольных. Я вышла с твердой решимостью остаться здесь. И-ной не разрешат следовать за мной, значит остаюсь и я. Она одна смягчает мою боль здесь.
5-го февраля.
Сегодня утром вошел комендант лагеря. Молодой человек в военной форме – еврей Гельман. Шел какой-то подсчет, вошло несколько человек.
Я подошла к нему и сказала, что раз я отбываю наказание – три года принудительных работ, – я хотела бы знать, в чем именно {118} я обвиняюсь. – "Вероятно, в контрреволюции" – сказал он и улыбнулся. Потом обещал выяснить и велел справиться в канцелярии. И-на в таком же неведении, как и я.
Из надзирателей один только груб и отвратителен это знаменитый краснощекий "Шура". Его весь лагерь знает за шутки и жестокость. Говорят избивает заключенных. А жена его – тонкое создание с лицом кроткого ангела. Она сестра милосердия.
5-го февраля.
На душе такая боль, что писать не могу. Лежу со стиснутыми зубами. Удар оказался сильнее меня, не могу с ним справиться. Я вся раздавлена.
6-го февраля.
Сегодня с утра появилась Адочка. Легкая, как птичка, вспорхнула к нам. Пошли поцелуи и "турка" (Любимая тюремная песня.) сейчас вспомнили. Оказалось, не расстреляли, приговорили к пяти годам. Рады. Смеемся. Смотрим на Адочку, она была в отпуску в городе, – отъелась, оделась и пополнела. На ногах уже не голубой атлас.
Свою постель она сейчас нам отдала; говорить, она немного шире.
{119} Я взглянула на Розу. Она злобно на все смотрит. На щеках два красных пятна.
В нашей камер все больше сидят по обвинению в переходе границы. Так и называются – "Румграница". Большая половина камеры такая. Есть приговоренные на три года, на пять и более; более счастливые на один год, но все одинаково ждут амнистии.
Некоторых задержали в дороге, поэтому вещей совсем не осталось. Отобрали все, что на них было. Многие без белья. Одна богачка сидит, на одной ноге башмак мужа, черный, на другой свой, коричневый. Растерялась при арест и не то надела. Но почти все, и эта богачка, не унывают, смеются над своими несчастиями.
Внизу уборные и проститутки. Это составляет отдельный этаж.
Уборные внизу ужасающие. Грязь такая, что страшно к ним подойти. Ни одна дверь не запирается, все болтается, от ветра шумит и скрипит. Здесь еще большее разрушение, чем в тюрьме. Все окна пробиты, – от них и от стен дует холодный втер.
Тюрьма как-то вся скована, сдавлена, здесь же точно все открыто на все четыре стороны ...
{120} Мне здесь еще тяжелее. Во всяком случай беспокойнее...
За каждой кружкой кипятка приходится ходить в кухню, во флигель, через этот ужасный двор, и стоять часами. Очередь на все, – на кандер, на кипяток, на хлеб.
Мужчины стоят тут же, и все выдается по билетам. Эти дни такие метели, что это особенно тяжело. Я совсем растеряна от холода и беспорядка здесь.
Двери шумно хлопают каждую минуту, так как тут свободно входят и выходят.
Перестала ставить числа: не могу сосредоточиться, как в тюрьме, да и не все ли равно? – Все дни одинаково ужасны. На душе страдание, которое не знает предела, не имеет границы, а кругом этот шум и свист, которые раздражают. Зала с жидкими колонками. особенно уныла. Каждый день прохожу и не могу привыкнуть, – каждый раз замечаю это убожество, эту скуку.
Краны внизу обмерзли, отовсюду висят длинные льдины, лед бьют руками, чтобы мыться, а руки вспухают от холода.
Во двор эти дни не выходила. Страдаю, больна, лежу, завернувшись в шубу. Мысль {121} о Кике день и ночью не дает покоя. Встают перед глазами его последние дни, когда, быть может, он звал меня.
Сегодня разрешили увидеть друзей. Это – в первый раз. Пришли из города. Разрешили увидеться только у ворот. Успели на ветру сказать только несколько слов. Потом солдат закричал и захлопнул ворота, – ожидали коляску коменданта. Я очень волновалась при мысли о встрече. Порыв ветра разогнал тяжелые мысли, он так сильно бил по лицу.
Суп получаем в кухне из кубов, льют из огромных ложек. Льет человек, который стоит высоко над кубом. Я неловко беру, всегда боюсь, что кипяток потечет по пальцам.
Сегодня вызвали в канцелярию; помещается в другом доме. Там в очень тепло натопленной комнате, которая приятно поражает после наших холодов, стоял комендант. Он задал ряд вопросов: где я работала? – что писала? – в какой мастерской? Боясь, что сейчас последует просьба делать портреты "вождей", я поспешила сказать, что не умею. "Другую работу могу сделать". Он, кажется, понял, но не настаивал. Что-то {122} неопределенное сказал об украшении зала в лагере. – Он был явно чем-то недоволен и нетерпелив, но сошло.