Текст книги "Полгода в заключении (Дневник 1920-1921 годов)"
Автор книги: Наталья Давыдова
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Был когда-то мануфактурный магазин, семья. Магазин отняли; дети разбрелись по свету.
Богобоязненная старуха – ночью часами молится, стоя на коленях. Помочь же другим, поделится не любит. Спокойно ест лакомые куски, когда рядом корчатся от голода; изредка лишь отворачивается, чтобы не видели.
Мария Павловна, пышная, видная кастелянша какой-то богадельни, обвиняется в хранении 120 аршин ситца, найденных в комоде, и мешка муки в цейхгаузе. Милое, здоровое существо, жизнерадостное и красивое. А между тем жизнь у нее скучная. Ей всего 29 лить – и уже 12 лет {38} работы в богадельне. Те же дрязги, палаты, старухи, – всегда старухи. Как герань на окне, выросла там.
Когда все спят и длинная, светлая коса заплетена, Мария Павловна всегда на коленях. Слышно ее взволнованное дыхание. "Что будет?" – день и ночь мучит этот вопрос.
Лежим все бок обок, и так тесно, что ночью, когда переворачиваемся, непременно будим одна другую. С И-ной сплю на одной подушке – не имеем второй. Ее короткие волосы, как у мальчика, щекочут мне нос, но мне с нею спокойно.
Никто в городе еще не знает о нашем аресте. Если солдат донес записку, помогут. Иначе голод будет ужасающий. – Уже чувствую его приближение как-то вдруг тревожно стало.
Дают два раза в день кипяток по кружке и раз в день, изредка два, мутную водицу с крупой – отвратительный кандер. Это все, – еще полфунта сырого, мокрого хлеба.
Соседки помогают понемногу, но берем неохотно – у них тоже немного. Тюрина получает много и даже горячую пищу, но не делится никогда. Крайнее чувство голода усиливается, – оно мучительно, непередаваемо.
Боюсь, что голоден и Кика. Послала ему утром записку, чашку с сахаром и носовой платок, – все, что имела. Лишь бы он это {39} получил. Валя пишет мужу и получает ответы.
Сегодня будет свет. Кто-то принес масло, его немного, но зажжем лампадку. Погорит час, два. Холод, голод – темнота. Иногда кажется, что темнота хуже всего.
5-го декабря утром.
Голод увеличивается. Опять беспокойное, тревожное состояние, как вчера. Муки голода, какая боль и какой ужас. Бедный мой Кика! Неужели он тоже терпит? – Ему еще хуже– он так молод.
Ненавижу кандер, а ем, когда приносят. Сегодня от нестерпимой боли голода прижималась к полу – все же легче. Нашла у И-ной в клетчатом платочке остатки сухого чая с грязью – с жадностью глотала. При этом необычайная раздражительность.
Я не знала раньше беспричинного беспокойства, которое дает голод. На все способен человек, и сытому не понять его. Нет воровства, нет преступления перед таким голодом. Я мучительно смотрю на груды еды Тюриной; лежать около самой моей головы, я их сторож, так легко поднять голову и взять.
Не беру, но не знаю, сила ли это или слабость. И-на смеется, говорит возьмет, но, вероятно, не тронет.
{40} Когда голодна, всегда ссорюсь из-за форточки с одной девушкой Клавдией. Душа и тело вульгарны, всю жизнь была горничной, так и осталась ею. В ушах большие кольца-сережки, вечно бьются по шее. На ней пунцовая блуза.
Мария Павловна то и дело утешает сестру милосердия. Она так убивается, что скучно смотреть. Все ломает руки и плачет. Валя на прогулку никогда не ходит, все пишет мужу. Записки передает законно и незаконно, т. е. в хлеб. Попадется еще.
От Кики ни слова, боюсь за него. Он так молод и так одинок.
У меня И-на здесь, она добра ко мне, как сестра.
Каждый раз, когда стреляют под окном, я вздрагиваю. Часовые с особенным наслаждением стреляют под самыми окнами женского отделения, чтобы пугать.
От холода все бегут скоро-скоро на прогулке и всегда вокруг этого проклятого бугра. Многие легко одеты, в особенности те, что сидят давно; все износилось. Некоторые еле прикрыты. На головах шапочки, платки, многие без ничего. Мокрые волосы бьют по лицу. Во время прогулки вытряхиваем одеяла, подушки и вешаем на деревьях. Несколько чахлых деревьев и кустов гнутся от тяжести. На высоких каблучках в нежно-шелковых платочках стоят молодые надзирательницы. Через {41} минуть 15-20 слышны повелительные голоса:
"С прогулки". Все бегут обратно.
Между мужской и женской тюрьмой, несмотря на стены – близкая связь. Мужчины толпятся у окон и кричат вслед нежные слова. Женщины отвечают, смеются, многие танцуют. Изредка падают записки.
5-го вечером.
Хоть бы знали о нас в городе! Помогли бы. Мы погибаем. Голод все усиливается. Внутри беспощадная боль. Боюсь за Кику,-ответа нет. Сегодня в двери просунулась голова лавочника, торгует съестным и папиросами. Купили маленький кусочек сала и бумаги; отдали все, что имели. Хотели сахару, хоть полчашки, не хватило денег. Просила лавочника взять взамен серебряную ложку и клетчатый платочек. Отказал и в кредит не дал.
Сегодня, наконец, вынесли больную от нас. Три дня лежала в сыпном тифу. Лежала на полу с повязкой на лбу и молчала. Начальство не хотело звать врача. Камера заволновалась, закричала. Пришел фельдшер и велел ее убрать.
Насекомые ползут повсюду. Весь день проходит в искании. Некоторые делают это с особенным удовольствием. Уныло поют кругом: "Один за решеткой в тюрьме я сижу, а сердце так жаждет свободы".
{42}
6-го декабря утром.
Наконец, солнце прорвало свинец над головой и замяло, радостное, блестящее. И в нашу камеру проникла радость.
Погнали всех гулять очень рано, еще 8-ми не было. А в 10 обед. Значит до утра завтра без еды.
В тот же день вечером.
Сегодня пятница. Еврейки зажгли все свечи и лампадки и молились. Красивый обычай. Молчали, горько плакали и все время молились стоя.
Люблю лицо Шифры, зовут ее еще ее партийным именем – Соней Мармеладовой. Молодая девушка-еврейка, с тонкой прозрачной кожей. Кровь поминутно заливает щеки. Партийная коммунистка. С пятнадцати лет вся ушла в работу. Бросила семью и с головой ушла в подполье. Характер – героини. Не знает отдыха и пощады для себя.
Девятнадцати лет еще нет, и чего, чего только не знает эта молодая кипучая натура.
Спасла по доброте своего же врага-петлюровца и вот теперь в тюрьме. Молодое израненное тело. Изнасилована солдатами в одну темную ночь... А из глаз льется светлая радость, вера в свое правое дело. Сегодня пришли, объявили ей свободу. Заплакала радостными слезами: "не под амнистию, значит", слышны были ее радостные слова. Вот где {43} загорелась чисто идея коммунизма. По лицу она должна была родиться в первые века христианства лицо мученицы.
В нескольких шагах от Сони Мармеладовой небольшая группа женщин. Их три – все еврейки. Шумные крикливые, имеющие деньги за спиной. Держать они себя обособленно. Ссорам нет конца. За деньги все можно – это основа их жизни. Сидят все три за укрывательство золота, серебра, драгоценных вещей, вина.
Выпущены будут легко, без наказания, подтвердится лишь уверенность в силе идола, которому они поклоняются.
Их вся камера не любит.
Ночью мы не спали. Кто-то проснулся и началась перебранка, крики, ругательства. Наш угол вмешался и еле успокоил их.
7-го декабря.
Вечером танцы. Танцевала сторона уголовных. Танцами руководила Лиза. Наружность девочки-гимназистки, волосы короче плеча, лицо пухлое, гладкое, с мягкими чертами, как у девочки в 14 лет. Ей уже 20 лет, и она замужем. Когда говорят о муже, которого не любила, или рассердится на что-нибудь, лицо сразу стареет – видна другая Лиза, не девочка, а женщина, способная на все. Сирота она и с двух лет у чужих жила. Недавно предала {44} она 28 человек на расстрел, все больше товарищей по ремеслу. Смутно чувствует она будущую опасность. Не могла не заметить на всенощной в церкви, как на нее смотрели. Кто-то даже поднял руку к шее. Лиза все поняла, слегка побледнела и сузились и так узкие серые глаза.
Одета она лучше других, опрятнее, чище. Вся выхоленная, изнеженная, кожа как атлас. Ела она прежде всегда сласти. Всего было много: и платьев, и альбомов на столах, и граммофонов, и ботинок. Все это дорого стоило, но доставалось легко. Муж доставал. Лиза знала, какой ценой, но молчала. На ночь уйдет муж, скроется, а на утро все есть.
Мужа расстреляли, но Лизе все равно. Не прошло и месяца после расстрела, как – раз ночью восемь страшных мужчин подняли Лизу с мягкой постели, на которой так сладко спалось. Посмеялись, съели сласти, что на столе лежали, – потом повели в тюрьму...
Никто так не танцует, как она. Не было сегодня смеющейся, пухлой маленькой Лизы – перед нами танцевала женщина, полная ритма, темперамента. Движения мягкие и тягучие – минутами полные страсти. Лицо серьезное до боли – гениальное дитя. Она вся меняется.
У нее это на забава, не игра, не отдых. Все глаза устремляются на нее. Она знает цену себе, цену огромного дарования. От маленькой {45} пухлой ручки и коротких волос, до кончика ножки – все ценно в ней.
Вся камера затихла и с дрожью провожала ее глазами. Все, что не танец, забыто.
8-го утром.
А с утра крики, ругань, драки. И это после вчерашнего порыва. Вчера замирающие от восторга готовы сегодня перегрызть друг другу горло из-за кружки кипятка. Наш угол просит успокоиться, но мы получаем ответ: "Оставьте ваши нежности".
Вспоминаю вчерашние танцы. Не только в танцах, пении, играх, но и в жизни – чувствуется у этих убийц необычайный трепет, движение жизни. Другая среда, другие условия – и как было бы все иначе.
Не люблю я Розы Вакс. Вечно где-то подслушивает. Думает из разговора все понять. Обнимает И-ну, Валю, Марию Павловну – меня не смеет трогать. Ее все ненавидят, но все же кормят, дают лакомые куски. Понравится что-нибудь, – Роза просто берет. Сегодня она вытянула гребень из густых вьющихся волос Двойры Шварцман. Так таки вытянула и надела на себя.
Шумна и говорлива эта Двойра. Родом из какого-то местечка под городом. Нет ни одного человека в тюрьме, который не знал бы истории Двойры Шварцман. Каждый знает {46} и улыбается. Смеются заключенные, часовые и даже, говорят, следователи. Есть что-то очень смешное в шумном ее рассказе. Путанная, длинная история с арестом, милиционерами, курами и яйцами; непременно добавит, что у нее муж Сруль – "красив, как зеркало", – "брат Лейба и три ребенка дома". Все время плачет и, рассказав все, начинает сначала. Хотя смеются все без исключения, все же за эти проданный яйца – у Двойры пять месяцев тюрьмы позади и два года лагеря впереди.
Напрасно Двойра убивалась и рыдала целый день, как дитя, – гребень остался в волосах Розы. Роза берет все у других; своих вещей она не имеет: они ей не нужны. Единственная ее собственность – коробка пудры и румяна.
Убираем камеру все по очереди. Одна толстая Шапиро не убирает, говорит – утомляется. А у самой щеки залиты румянцем. Все делает бледная, на тень похожая Фанни. Лицо молодое, большой грусти; прямые, низкие брови.
Жизнь сыграла злую шутку с Фанни. Из любви или ревности кто-то донес на нее. Она подделала для жениха какие-то бумаги. Ее схватили, больную; в тифе перевезли в тюрьму. Бледная Фанни уже много месяцев здесь. От одежды остались одни куски, все висит вокруг нее. С ней жестоко расправились. Больную заперли в подвал и продержали с полмесяца. За это время крысы изгрызли ей башмаки на ногах. Они лежат теперь – {47} вычурные, будто в кружевах, рядом с ней. Как призрак, вошла она в тюрьму и, как призрак, ушла. Ее позвали, – ее никто не видал больше...
Хотя бы письмо от Кики! Валя то и дело получает ответы, – я же ни одного. Опять писала, опять молчание.
9-го декабря.
Сегодня заболела еще одна у нас. Опять сыпной тиф. Больна она несколько дней, но вынесли только сегодня утром. Заболела также старуха Феня, с бельмом на глазу. Покорная женщина. Лежала, не жаловалась, не звала.
Камера требовала врача. Надзирательница отказала. Тогда поднялся такой крик, что начальство испугалось.
Через час прислали фельдшера. Он признал сыпной тиф; старуху взяли от нас. Она послушно пошла, даже не стонала. Пролежала она среди нас четыре дня на холодном полу. Над больной головой текли ручьи со стен.
Днем привели одну подозрительную: хрипит, – говорят, сифилитичка. Как это все здесь узнается, – уже все знали о болезни.
В голове, как листки календаря, мелькают мысли о днях: воскресенье, среда, пятница – три красных радостных дня, дни свиданий, передачи записок, посылок. Но пятница и для расстрелов. Между 4 и 6 часами – всегда {48} напряжение в тюрьме. Сегодня прошло благополучно, никого не позвали – ждут следующей пятницы...
10-ое декабря.
От Кики ни слова. Очень беспокоюсь..
Сегодня нашла разрозненный том Тургенева, обрадовалась, читаю. Сразу легче. Поражает неподвижная жизнь Тургеневских времен. Как темп изменился, и как мы далеки от него.
Голод мучает. И-на желта, как лимон. Это за неделю. Что же будет дальше?
10-го днем.
Принесли газету. Дают на час, рвут из рук в руки – один номер на всех. Через час заберут в другую камеру. Там тоже волнение.
Что-то новое в городе. Чувствуются перемены. Требуют смягчения ЧК. Говорят об уходе зверей (Дейтч и Вихман. Оба знамениты своими расстрелами. О них сложились народные песни. По приказу Вихмана расстреляно до 60 000 человек в Крыму.); слухи, что этого требуют рабочие. На прогулке сегодня все взволнованы, боятся верить. Но с газетой пахнуло чем-то свежим.
{49}
Днем того же дня.
Роза безусловно шпионка, присланная из ЧК. Впрочем, она даже не скрывает этого. Выслеживает кого-то, говорит – "блатных" (уголовных). Возможно, что так, возможна и ложь. От ее глаз мало что можно утаить, – все видят эти красивые, злые глаза. Всякую записку подбирает. На все способна, это настоящая шпионка в душе Сегодня, чтобы усилить обвинение против бандиток, уговорила их совершить ночью кражу. Должны были выкрасть провизию у старой тетки с племянницей. Но они поняли хитрость и выдали. Белокурая Люська (Восемнадцатилетняя уголовная преступница.) пришла в такую ярость, что бросилась с ножом на Розу. Мы еле оттащили Розу и сделали это больше из-за Люси – чтобы спасти ее от суда. Видя неудачу, Роза упала в глубокий обморок, и ничто не могло ее вывести из этого состояния.
Обморок, конечно, вымышленный. Позвали фельдшера, он шепнул нам не верить. Мы оставили Розу одну; она понемногу пришла в себя и зашевелилась. Озлобление "той стороны" – где уголовные – ужасное, и язык у белокурой Люськи хуже ножа. Чего только она не наговорила Розе...
Пока Розу отхаживали, пришла какая-то молодая женщина с низко положенной большой русой косой.
Лицо грустное, в сестринском {50} платье. Говорят – баронесса Т-ген ждет расстрела. Должны расстрелять ее и мужа.
Она только мелькнула у нас.
Вечером опять скандал. На этот раз драка между "уголовной" и "проституткой". "Блатные" держат себя как класс, обособленно; не дай Бог их тронуть.
На проститутку смотрят с презрением. Особая этика – убить можно продать любовь нельзя.
Все произошло из за мешка соломы, обе хотели лечь на него. Чуть не убили проститутку Зину. Пришлось ее вытащить из камеры, сбежалось все начальство. Ее долго били головой о стену – я думала ей конец здесь. Били Люська и высокая, худая Оля. Медленно бледная подошла она из-за спины других и схватила Зину за голову... Начальство ничего не могло сделать, пришлось уйти, а Зину удалить., И-на, Мария Павловна и я все время бросались между дерущимися. Долго не могли успокоиться.
Я снова взялась за Тургенева, вернулась c радостью к прудам и тихим июньским дням.
11-ое декабря днем.
Сегодня – первый радостный день для нас День раздачи. Кто-то веселым голосом закричал за дверью мое имя. Я бросилась туда. В отверстие мне просунули корзину. На дне, среди {51} провизии, лежала записка. Подписана несколькими художниками. Они узнали и откликнулись. Солдат, очевидно, передал записку.
Вся мастерская, пишут, волнуется, хлопочет за нас. Кике прислали то же самое, что нам; он не будет больше голоден. Обещают о нем заботиться. Принесут опять в пятницу. И-на и я радостные и спокойные, написали ответ и вернули корзину. Сели есть. Вторую неделю мы почти ничего не ели. Говорить не могли.
Я прошу Сильвию А. заботиться особенно о Кике.
11-ое декабря.
Вчера легла рано, нездоровилось. Роза села у меня за спиной, и начались рассказы. Расстрелы, мученья. Глаза загорались нехорошим огнем. Громкий шепот ее доносился до меня. Я старалась не слушать, но слова так и врезывались помимо меня. Пошли рассказы об испуге расстрелянных, о последних минутах, о пролитых слезах... Много расстрелов совершила сама. И цинично падали слова: – "Зато ребенок мой воспитывается, как принцесса, ест куриный бульон каждые два часа; я получаю все: башмаки, чулки, материю".
– "Восемнадцать обручальных колец сняла сама с руки", – говорил Розин голос, который хотя шепотом, но грубо доносился до меня.
{52} – "Били нагайками несколько человек одного". – Тут пошел кровавый рассказ о какой-то Маньке, у которой выбили глаз, и столько-то зубов. Я больше не могла слушать, мне казалось, что в тишине слышала я эти удары. Я глубоко зарылась в подушку и зажала уши.
Никто так не любит лечиться, как еврейки. Отчасти, я думаю, от старой культуры, но любовь эта переходить все границы. У нас "тетка и племянница", как их все зовут (даже имена их не знаю), не могут равнодушно видеть врача. Достаточно ему просунуть голову в дверь, как летят просьбы одна за другой нужны капли, порошки, марля. Вылечить надо сразу от болезни печени, от неврастении, от боли зубов – Боже, от чего только не нужно лечить их.
У них какое-то запутанное дело. Одна другую хотела выдать, но попались обе, – выдал приятель-чекист.
В одном горе сблизились они опять, точно для сближения их понадобилась тюрьма. Только пуда серебра и столько-то фунтов золота, им не вернут обратно.
12-го утром.
Только что принесли записку от Кики. Я так ждала ее. Пишет: -"Перенес корь, {53} поправляюсь; осложнение с ухом, не беспокойся. Обнимаю дорогую. Изнываю. Твой К..."
Вдруг почувствовала, как слезы потекли по лицу. Это – мои первые слезы в тюрьме. Чувствую свою беспомощность. В нескольких шагах от меня лежит больной мальчик мой – и я не могу пройти к нему. Ответила ему сейчас же.
12-го днем.
На прогулку не иду. На душе тяжело. Все вижу Кику, его бледное лицо и эти страшные красные круги вокруг глаз. Видя мое горе, меня все стараются успокоить, развлечь.
Вечером того же дня.
Весь угол наш резвится, даже я повеселела. Игры, скачки. И бежит же у них кровь...
Бузя живее всех. Вся старая, маленькая фигура ее поддается, трясется. Лицо, плечи дрожат, а из горла выходить что-то дикое, не то свист, не то пение. Это особенно действует на всех, вызывает задор.
Над всем преступным миром – отделенным от нас большим столом с жестяными кружками – царит эта маленькая убийца Бузя. Крохотное существо с хищным носом и еще более хищными руками, – почти клюв и когти. Никто не знал, сколько жизней задушено, {54} разодрано этими, теперь старческими, когтями. Знает одна Бузя, но хранить молчание. Зовут ее здесь "скоком"; маленькая, ловкая, она действительно всюду пройдет первая. 65 лет старухе, но старость тронула лишь оболочку. Внутри – лава, и теперь ни минуты покоя в глазах. Когда поют и танцуют, Бузя вся тут. Из горла несется хриплый крик песни:
– "Ой, Сура, Сура, Сура", вся она дрожит, глаза горят. Много раз была в тюрьме Бузя, ремеслом убийцы она необыкновенно горда. Кто с ней в темном деле, того любит она. Страшная смесь: руки в крови, а дрожат, когда зажигает лампаду у икон.
13-го.
Ночью сильно стреляли под окнами. Только успеваю заснуть – выстрелы; просыпаюсь, дрожа, и долго не могу заснуть. И так до утра.
Утром узнали, что баронессу Т-ген увели на расстрел. Вспомнила ее грустное лицо, когда заходила, всего несколько дней тому назад.
Нашла случайно томик Чехова.
Опять повеяло чем-то далеким и отошедшим.
Разговоры, разговоры без конца.
Сегодня из ведра с супом вытащили крысу. Кое-кто из очень небрезгливых ел и после этого. Большинство воздержалось. Прежде давали суп два раза в день. Теперь сократили; нашли, что много кормят, а люди корчатся от {55} голода. Бузя никогда не теряет случая рассказать, что "при Николае" кормили белым хлебом, мясом и давали борщ.
Мечта всех – съесть хоть один раз за зиму борщ, хоть бы постный, или даже просто картофель. В камере всегда драки из за гущи. Я могу проглотить только жидкость, поэтому наливают мне охотно в кружку.
Утром заходил молодой врач. Лицо осмысленное, внимательный. Я бросилась к нему, чтобы разузнать о Кике. Он лечит мужское отделение. Дал хорошие отзывы. От кори поправился, пищу получает от друзей. Сразу узнал, о ком спрашиваю – по молодости лет и по теплому розовому одеялу, которое я в последнюю минуту ему дала.
В полдень – волнение: записывают всех, сидящих без допроса (Были такие, что сидели полгода и даже год.) Мы поспешили записаться. Говорят, что будет ревизия. Боятся членов Рабоче-Крестьянской Инспекции. Сегодня даже чистили камеру, покропили карболкой. и убрали сифилитичку. Была и есть Россия.
Все надеются на что-то ... Опять промелькнули перемены в газетах. Дней пять их совсем не давали. Хороший признак.
На прогулке все оживлены. Всякий проблеск радости быстро передается в тюрьме. Оля и Лиза, две подруги из уголовных, усердно танцуют перед мужской тюрьмой, как-то особенно {56} переплетаясь. Мужчины восторженно кричат им вслед.
Оля танцует голая, сверху только тулуп, на ногах валенки. Гибкость и ловкость невероятная. День теплый солнечный. Даже наш дворик повеселел. Только одурелые солдаты не дрогнули.
Вечером пришла из другой камеры (Переходить из одной камеры в другую разрешали лишь 2-3, очень долго сидевшим.) белокурая завитая Адочка, поет, как птица, все больше про "турка". Это – почти ребенок, ей только что минуло 17 лет. Но жизнь исковеркана и смята, как у раздавленного весной мотылька. Дочь генерала какого-то. Брат работал в контрразведке, она – в ЧК. Есть слух, что она пошла в ЧК, чтобы спасти брата. Но любимый брат расстрелян, ей больше не верят и сажают в тюрьму. Со дня на день ждет расстрела. Пока она звонко поет самые лихие песни. Но чувствуется в них надрыв, как и в ней самой. Бежит по морозу в одном коротеньком изодранном черном платьице. А ноги в голубом атласе, – остаток от портьер. Маленькая голова вся в завитках. Вакс с ней ласкова, но при случае предаст.
14-го.
Сегодня огромный скандал из-за сломанной табуретки. В камере скамеек нет; приходится сидеть на полу, есть всего лишь две табуретки, {57} одна целая, другая сломанная. Сразу пошли кулаки, обмороки.
Вакс, чтобы вызвать ссору, на стороне богатых евреек, которые завладели обеими скамьями.
У бедных их нет, как и у нас – русских. Сегодня кому-то понадобилась скамья, взяли на время. Но тут проснулась старая и ежедневная обида у "блатных", что скамеек у русских нет, и решили не отдавать ее еврейкам. Внезапно загоралась вражда, но особенно злая. Она сразу и определенно стала национальной. Вакс только усиливала ее своими выходками, пользуясь оружием в кармане. (Пользуясь своим исключительным положением шпионки, Вакс всегда держала при себе револьвер.)
Минутами я думала, что ее разорвут. Ненависть вспыхнула, как огонь. Бузя, Люся, Оля, бледные и трепещущие, стали стеной против Розы. Но она молчаливо лишь разжигала их. Бледная, сидела она с рукой в кармане, играя револьвером. Несколько раз кидались они, чтобы разорвать ее, но она молча слушала их непередаваемую брань ...
Наконец медленно процедила она сквозь зубы: "но мы евреи, а вы г... о".
15-го утром.
Ночь прошла благополучно. Только Вакс спала не в обычном месте. Она боялась быть зарезанной и легла возле нас.
{58} Начинают поговаривать о праздниках, мечтать о "кутьях". Все думают, что будет улучшение. Старая традиция тюрем – улучшать питание на праздниках. Никто не сомневается, что так будет. Вечера у нас светлые. На масло все складываются. В 8 часов тушим, чтобы хватило подольше. Часть масла отослали больным в сыпнотифозное отделение. Там лежат и умирают в темноте. Вчера под вечер заходила Манька, избитая когда-то так Розой Вакс. Зашла и, смеясь, бросилась целовать, обнимать ее.
Маню зовут в тюрьме "Манька-мешигенер" (сумасшедшая). Странное явление эта Манька, ей всего 21-ый год, а лицо старухи: большой беззубый рот, слепой глаз, лицо в больших шрамах. Брошена на улицу с четырех лет – знает весь преступный мир города. Беспорядочное, сумбурное существо, – крикливое, истерическое. Слово "мешигенер" как нельзя более пристало к ней. Она всегда смеется, и в этом беспрерывном смехе и шрамах на лице, есть что-то жуткое до боли.
История ее такова. В ЧК решили ее поймать; на нее указала Роза Вакс. Надеялись с ее помощью поймать целую шайку бандитов,
– "Манька всех знает, значить, выдаст". Поймали в пекарне, пришло много людей, Роза распоряжалась. После очень долгих поисков удалось вытянуть на улицу одну лишь эту слабую женщину. Вид Маньки, покрытой мукой, {59} был жалок и смешон, но ее повели в ЧК. Там, подстрекаемые Розой, бросились на нее 6 человек. Надеялись извлечь признания, ждали, что назовет товарищей. Но Манька оказалась духом сильнее, чем думали, – она молчала. Тогда бросились ее избивать, били беспощадно. Била Роза, били остальные. Исполосовали тело, рот превратили в дыру, отуманили глаз. Разочарование, что найдена одна слабая женщина, усиливало удары. Но Манька так и не предала друзей. Только, когда она начала истекать кровью и ей угрожала смерть, прекратили побои. Ее передали врачам.
Вечером того же дня.
Только что подошла к открытой форточки. Ночь звездная, чудесная. Так чиста она и так далека. О, как сильно почувствовала я свое заключение и весь тот ужас, что делается вокруг меня.
16-го.
Ночью был переполох. Проснулись от густого дыма. Нельзя дышать. Крикнули, бросились к дверям, стали колотить железную дверь. Ключ оказался у начальства, в другом здании. А пока можно было задохнуться. Где-то горело. Наконец, потушили и открыли двери. Когда узнали, что благополучно, многие роптали:
– "Помешали спать".
{60} Удивительный русский народ – лишь бы спать; а там и сгорать можно!
Солнечный день. Даже наши стеклышки веселы – и к нам свет проник! Капли от снега бегут по решеткам. На прогулке тоже будто веселее стало. Побежали все вокруг бугра. Солнце показалось, и на щеках у людей точно разгладились морщины, глаза засветились. – Господи, когда же свобода? Эта стена как каменный пояс.
Мелькает на прогулки совсем юная девочка, с крашеными в ядовитую краску волосами. Лицо смазливое; говорят, "чекистка". Под коротеньким пальто ярко-фиолетовые чулки, неизменно фиолетовые. Невольно спрашиваешь себя – все одна ли пара? Есть еще одна, на которую обратила внимание. Очень уж сытая, из "буржуек" – сразу видно. Толстая, здоровая еврейка, лицо очень красное; на ней дорогое зеленое пальто. При ней мальчик лет 8-ми. Бедный мальчик растерянно стоить в середине круга и помахивает палочкой. В тюрьме есть еще один, трехлетний мальчик, но тот уже год здесь и освоился.
Встретила в коридор "сестру". Бросилась к ней расспрашивать о Кике. Она его вспомнила по тому же одеялу и вьющимся волосам. Говорить, поправляется. Пищу носят художники {61} каждый день. Записку мою она не взяла, сказала: – "Не велено".
Я отправила другим путем. Зная его бурный непокорный характер, понимаю насколько тягостно такое заключение. А тут болезнь и одиночество сразу. Прошу особенно заботиться о нем.
Опять принялась за тихую жизнь и усадьбы Тургенева...
Сегодня кража в камере. Правда, кражи постоянное явление, но сегодня это совершено у самой бедной женщины.
Есть у нас такая. Ее привели сильно заплаканную, завернутую в платок, не молодую, со стриженными волосами. С тех пор она все время плачет, тихо, про себя, как-то некрасиво.
В ее всегда перевязанной платком фигуре, серой и неловкой, есть что-то, что вызывает досаду. Ее не любят, вероятно, оттого, что горе у нее скучное.
Сегодня ночью взяли у нее из под головы все, что она имела. Она долго ничего не получала, а вчера принесла дочь – девочка лет десяти. Она при этом даже поделилась со всеми "неимущими", – а тут этот случай.
Вечером танцы. Оля и Лиза близко, близко держатся друг друга, то наступая, то сливаясь в одно тело. Безудержно аплодируют кругом. Адочка, в атласных туфельках, {62} прибежала посмотреть. Из других камер доносится пение.
Там своя жизнь, не удушишь ее так легко.
17-го.
Рассвет встретила Оля петушиным криком. Оля и Дуся (Обе молодые преступницы из уголовных.) лежат обе под столом (другого места нет), как в гробу. – Насчет этого вечные шутки.
Сегодня вздумалось ей встретить день отчаянно хриплым криком молодого петуха. Всех сразу разбудила, и все рассмеялись.
Днем обычная прогулка. – Легко морозило. Лиза и Оля так растанцевались с вечера, что и во дворе тоже продолжались танцы. Оля, по обыкновению, нага, сверху набросила лишь тулуп. Тело и молодые груди то и дело виднеются под мехом. Отчаянная она, ее и холод не берет.
Вернулись в камеру как всегда. Вдруг около четырех часов – вызывают: "Засядкина, Новикова". (Оля Засядкина, Дуся Новикова.)
По побелевшему лицу Оли я все поняла...
Пятница – обычные 4-5 часов. Без объяснений стало ясно то, что сейчас произойдет. Заплакали все. Плакали даже те, кто, может быть, никогда не пролил слезы над собой. Всем стало ясно, что через несколько часов {63} отнята будет жизнь у этих двух сильных, крепких телом и духом девушек, отнята будет насильно, ужасно.
Старшей из них было всего 18 лет, и у обеих жизнь била ключом. Дуся, более слабая, забилась головой об стол. Слышен был раздирающий, животный крик... Оля уже овладела собой.
Бледная, строгая, высокая, стояла она среди нас, надевая спешными руками чистую рубашку. – "Я знала с утра, что это будет сегодня", процедила она сквозь зубы. Тут же спокойно отдала свое новое синее платье Лизе:
– "Бери, тебе пригодится".
Из двери грубо закричали, чтобы торопились. Не прошло и пяти минут они были готовы, обняли всех, низко поклонились – нам, плачущим. Слышу голос Оли около дверей: – "Желаю вам всем свободы, счастья, а мне..." – тут она не кончила и махнула рукой. – Дверь захлопнулась за ними.
На полу лежала Лиза в припадке падучей. Ушла из жизни подруга, с которой она так связана в танцах. Пухлое личико откинуто на полу, лежит Лиза вся в крови. Фельдшер суетится около нее.
Роза Вакс и тут не могла молчать, и в нескольких шагах от бьющейся Лизы бросилась и она с криком на пол. Фельдшер показывает нам, что это не серьезно. Никто не придал значения этому припадку.
Ночью.
Вечером тихо у нас; никто не шутит, не смеется. Ни слова об Оле и Дусе, но вся камера с ними. В голове у каждой кровавые последние часы. Все молчат. Кто-то ложась спать говорит: – "А помните, как еще сегодня на рассвете Оля пропела петухом". Все помнят, но молчат.