Текст книги "Полгода в заключении (Дневник 1920-1921 годов)"
Автор книги: Наталья Давыдова
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
18-го декабря.
Сегодня – как будто ничего не было. Все, кроме двух, на лицо, жизнь обычная. Лиза после припадка такая, как всегда. На губе только шрам и бледна еще. Смеется. За обедом обычные ссоры из-за "гущи" в супе, вспомнили даже злополучную скамейку. Прогулка та же.
Тошно все.
Скоро праздники. Все разговаривают о них, главное – о кутье. Еще о церкви. Говорят, пустят в тюремную церковь. Правда, не всех сразу, по этажам, – одних в сочельник, других к обедне.
Валя хочет быть оба раза, надеется увидеть мужа, – говорят, сверху видно. (Женщин пускали только на хоры.) Я тоже мечтаю увидеть Кику. Что-то праздничное есть уже в воздухе. Бузя была более сорока раз в тюрьме, все знает, все помнит. Все чаще повторяет:
– "При Николае – было то – давали кутью, сладкий хлеб" и пр. Все поголовно надеются получить что-нибудь из дома.
{65} Те, что спокойно просидели полгода, год, плачут теперь при одной мысли о празднике. Началась усиленная стирка в поломанном корыте и ежедневная мойка (по очереди) голов. Затрудняет – отсутствие воды в кране, приходится урезывать воду от чая. Тоже без ссор не обходится. На прогулке уныло; повисли худые кустики под тяжелыми одеялами. Все выколачивается к празднику.
Узнали сегодня, что бледная, с большой косой, баронесса Т-ген не была расстреляна. Убит только муж, и несколько человек с ним. Ей велено было стоять и смотреть, ждать очереди. Когда все были расстреляны, ей объявили помилование. Велели убрать помещение, отмыть кровь. Говорят, у нее волосы побелели.
Читаем вслух "Герой нашего времени", одолжила тюремная учительница. Больше всего нравится "той стороне" (уголовным) "Демон" и "По небу полуночи ангел летел".
Все почти знают наизусть. Начались занятая. Чтобы использовать время в тюрьме, заключенные берут уроки. Это у большевиков хорошо организовано. Каждое утро идут к учительнице. По вечерам И-на и я с ними занимаемся. Он стараются. После ухода Оли и Дуси не танцует никто.
19-го декабря утром.
Хоть бы слово от Кики. Ни звука. Из изолятора запрещено писать, а его перевели туда в {66} виду болезни. Из города художники пишут, что ему лучше. От него записки получаются, но чаще всего оторванные. Лишь несколько слов доходит. – Бедный, бедный мальчик.
Подала сегодня прошение в инспекцию, просила разобрать дело поскорее и сына отпустить. Долго не решалась, боялась повредить, но ждать больше не в силах. С тревогой за Кику, с постоянным чувством голода и ужаса сидим на полу – уже месяц. До сих пор не знаем, за что. Мои две рубашки уже прорвались от лежания на полу; хожу без них. Платье одеваю на тело. Гребня нет (забыли в ЧК захватить) – дают соседки или служат пальцы.
Сегодня опять кража ночью. У нас только не крадут никогда. Закрыть бы глаза, уши, – не видеть, не слышать.
Розу продолжаем бояться. Сегодня подобрала она записку брошенную Фене – фабричной работнице (Арестована была за выдачу коммуниста белым.). Как нарочно оказалась важной. Феня умоляет отдать ее, заливается слезами.
19-го днем.
Веселое оживление это – розовая или белая, тонкая папиросная бумажка теперешняя газета. Шуршит весело, когда вносят в камеру. Дают на час, быстро и шурша переходить из рук в руки, идет дальше в другие такие же камеры. Часто читаем вслух. Всегда надеемся {67} схватить что-нибудь между строк. Бедные Оля и Дуся– скоро будут и ваши имена на этих столбцах (Обыкновенно через неделю объявляли список расстрелянных.).
Вечером.
Опять еврейская суббота. Пролито много слез. Поставили несколько баночек и сразу зажгли все. Это дало живой огонек. В камере наступило несколько минуть молчания. У Двойры невероятно крупные слезы, и кажутся какими-то особенными. Глаза большие, библейcкие, вся она такой красивой делается. И морщин тогда не видно.
Ночью тоска – хоть бы рассвет поскорее. Теперь безлунные, длинные ночи – и мысли черные.
20-го декабря.
Заглянула сегодня, проходя, в сыпное отделение. Запрещено, но, когда начальства нет, можно забежать. Лежат, как бревна, подряд, без ухода, без света. Одна из больных (сама еле держится на ногах) ухаживает за остальными. Все молчат. Старуха из нашей камеры (с бельмом) обрадовалась мне и ласково закивала. Сегодня отпустили одну больную. Она еще тяжело больна, но сразу встала и пошла, так боялась задержаться. Все врачи и сестры заболели сыпняком.
{67} Возвращаясь с прогулки, видела, как прислуга крала дрова. Значит, вечером будем без кипятку.
Гадали. Перед праздником лихорадочно гадают. Бузя не выпускает карт из рук. Ее гаданию верят все. Главное желание всех – уйти до праздника. У самых терпеливых нет больше сил. Молчаливая полька, вся в тесном, черном платье, не проронившая, кажется, ни слова за все время, расплакалась сегодня при мысли о "доме". Ее оттуда взяли четыре месяца назад. Она мне напоминает мумию, так тесно прикрыта она черным платьем и платком на голове. Ни разу не видала ее без них, даже ночью.
Адочка то и дело влетает к нам. Несмотря на бешеные морозы, всегда в туфельках. Звонким голосом поет своего "турка".
Написала опять Кике записку, но ответа, по-прежнему, нет. Узнала, что ему лучше и что о нем особенно хлопочут. Дал бы Бог освободить его. Написала еще бумагу (тюремному начальнику) с прежней просьбой – освободить сына, в виду малолетства и болезни.
Приходила какая-то комиссия, спрашивала, за что мы сидим. Ответили не знаем. Все бандитки подписались: "за причастие к бандитизму".
21-го.
Тоска. Дождь льет, на прогулку не пошла. Мысль, что обувь будет мокрая и нечем {69} сменить, остановила. При аресте отобрали башмаки, оставили на зиму в одних туфлях. Да и уныло ходить вокруг мокрого бугра. Все то же. А здесь ссорятся, ссорятся без конца.
Двойра себе места не находить, все подбегает к окну. На дороге ей мерещится "Лейба" или "Сруль". Как бы далеко ни видна точка, ясно их различает. И тогда слезам нет конца. Как жемчужины катятся по щекам.
Весь вечер "та сторона" нас развлекала. Захотели показать, как грабят людей. Так увлеклись, что показали, как убивают и как делят добычу. Разгорались глаза, минутами казалось, что он забыли, что это вымысел. При слабом свете лампадки кидались друг на друга, хватали за горло, ломали пальцы, опрокидывая друг друга на тюфяки.
Долго не могли угомониться, давно уже потушили огонь, а они продолжали свою странную игру. Много раз валились они на И-ну и на меня; старуха Тюрина охала, стонала и взывала к Всевышнему. Наконец, уставшие, измученные, заснули эти "черти", как Тюрина зовет их.
22-го.
Разговоры о кутье; какая она должна быть, какой размер зерна лучше. Все ждут ее.
Все таки бандитки лучше других, во всяком случае щедрее. Они так охотно длятся всем и, главное, так просто, точно иначе и {70} быть не может. Их отношение к И-ной и ко мне особенно хорошее. Никогда грубого слова, – всегда желание помочь. В день дежурства, когда есть грязная работа, всегда помогают нам. Ни до чего грязного не дадут дотронуться. Среди этой брани и ругани никто, кажется, так не любит все чувствительное, нежное. Лермонтова переписывают все, говорят об ангелах, о духах, о цветах.
Несмотря на обещанную разгрузку тюрьмы, мы все еще сидим. Друзья просили свидания, но им отказано. Старуха Тюрина выдержала уже два месяца, сидит стойко на холодном полу, даже не согнулась. Никогда не жалуется. Мы с И-ной до сих пор в неведении, за что именно арестованы. Еще меньше причин у Кики, которому всего 15 лет.
23-е декабря.
Утром, на рассвете, просовывают хлеб в дверь. Если одним куском меньше, значить одному свобода. И, действительно, вслед за раздачей хлеба кричат имя счастливицы. Каждое утро с замиранием прислушиваются все, не позовут ли их. Самый крик за дверью какой-то бодрый и радостный – "на свободу". Быстро, быстро одеваются, точно боясь, что передумают, вернут. Быстро сворачиваются узелки, и счастливица бежит к выходу, еле простившись с остальными. Много протягивается рук, чтобы помочь. Захлопывается дверь, и руки оставшихся тяжело опускаются на колени.
{71} Сегодня ушла полька в тесно облегающем платье. Промолчала она ровно четыре месяца. Ушла к празднику, сбылось гадание.
Кончен Тургенев (один том), прочтен Чехов (тоже один) и "Герой нашего времени", все что было. Хоть начинай сначала.
Вечером усердно идут уроки, делают успехи, особенно, как квадрат плоская, некрасивая Поля, – уголовная-с неловкими пальцами.
На прогулке новые лица; высокая, нарядная Гофман – какая-то история с брильянтом, -две унылые немолодые сестры, так похожие друг на друга, что, кажется, в глазах двоится, хромая дама с меховым воротником и неизменной книгой в руках, чрезвычайно бодро настроенная. Ее арестовали – с книгой в руках, так с книгой она и осталась. Все видит в розовых красках, даже ЧК.
Еще попадается худенькое личико с ярко-желтыми, как яйцо, волосами. Лицо сильно испуганное. Это все новые, арестованные перед праздниками, есть еще другие, но я их не запомнила.
Шлют и шлют, о какой же разгрузке говорили?
И все-таки упорно повторяют, что выпустят из тюрем, если не всех, то почти всех, во всяком случай всех женщин. А пока что известно, что из мужской тюрьмы вывели на расстрел большую партию. Вывозили всю пятницу, вывозили и в среду, на грузовиках. Гул доходил и до нас. Все знали, в чем дело.
{72} От сыпняка умирают в мужском отделении сотнями.
Все-таки, у нас продолжают надеяться. Вечером усилились гадания.
24-го утром (сочельник).
Вчера не писалось. Тоска. Вспомнила слова Макса Штирнера: "Думаю, что нельзя быть больше человека, скорее нельзя быть меньше человека" – здесь умудряются.
Жадность, зависть, скупость. Нет, положительно, хоть и беспокойна "та половина" и не безопасна, все же в ней больше человеческого. Сегодня ушла богатая Шапиро, взяла с собой оставшийся кусок белого хлеба. А полкамеры голодает. Неужто дома, на свободе, не поперхнется им? А все время твердила о жалости.
"Тетка и племянница" – по-прежнему глотают хину, бром, все, что им попадается под руки. Теперь племянница обматывает бинтами нарыв под рукой.
К 12-ти часам все оживилось. Прием посылок – значить кутья будет. Кое-кто уже получил. Остальные волнуются. Ждут решения: кому идти в церковь, т. е. кому в сочельник, кому в день Рождества. Вечером просили дать вместо кандера кипяток – отказали. Ждут улучшения на завтра. Бузя говорит о золотых днях.
{73}
Днем.
Все готовы идти в церковь. Она специально открыта на праздники (Обыкновенно она закрыта при советской власти.). Нашему этажу (нижнему) идти в сочельник. Я рада, – таким образом увижу Кику скорее. Валя пойдет оба раза, лишь бы мужа увидать. Кое кто переодевается и прихорашивается. В последнюю минуту вспомнили, что лампадки нет в углу. Вспомнили, что и образа нет. Кто то живо достал образок. Отпилили стеклянную баночку, пилили шнурком, долго не выходило, наконец, прорезали стекло. Сделана лампадка, и Бузя зажгла. Руки так и дрожали от благоговения...
Выстроились парами, и повели. Впереди и сзади надзирательницы. Их веселые платки – единственная радость среди нас.
Перешли двор, где месяц назад прощались с Кикой. Солдаты во дворе жадно присматривались к проходящим женщинам. Некоторые из нас шли в шапочках, другие завернутые в платках. Велено по сторонам не смотреть и не говорить.
Поднялись наверх, в церковь, – вниз, не пустили. Там мужчины; повели женщин на хоры. Как ни старались идти тихо, все же громко заскрипела лестница от сотни шагов. Взглянула вниз. Видно море голов и затылков.
{74} Услышав и почувствовав присутствие женщин, все мужчины, как один человек, подняли головы. Надзирательница быстро подбежала и строго запретила смотреть, велела стоять в глубине. Украдкой, после долгих месяцев встречаются близкие – улыбкой, взглядом подбадривая друг друга. Валя, бедное дитя Валя, громко и на всю церковь зарыдала. Она в толпе узнала мужа, но бледного, страшного; вернее, тень мужа. Его худое, молодое лицо тоже закивало и заплакало, как и она. Я жадно стала присматриваться, не увижу ли Кику. Всякая белокурая, курчавая голова мне казалась его, но как я ни старалась найти, его не было. Огорчение было так велико, что праздники потеряли смысл, и у меня потекли слезы. Я только тогда поняла, насколько я была уверена его встретить здесь. Надзирательница, видя, что мы смотрим вниз, стала угрожать вывести; пришлось отойти.
Странное ощущение быть в церкви лишенной свободы, но и все кругом невольны; арестованы и оба священника. Их только отпустили на службу (Священники были арестованы за то, что во время всенощной службы не хотели отпустить молящихся на расстрел – которых все же потом увели и расстреляли.).
Служба торжественна. Много свечей, поют хорошо. Внизу видны седые, плешивые и детские головы. Молятся горячо, многие плачут. Из них далеко не все увидят свободу. {75} Странно доносятся слова: "Слава в вышних Богу и на земли мир" ...
Все кончилось, свечи погашены. Мы спускаемся по чугунным ступенькам назад. Возвращаемся молча в нашу темную камеру. В углу бросается в глаза горящая самодельная лампадка. И вдруг то, что сдерживалось до сих пор, прорвалось сразу и неудержимо в одно большое, общее горе. Точно до сих пор можно было все выдержать, терпеть, молчать, но сегодня, в этот вечер – это стало невыносимо.
Плакали все, и старые и молодые, и еврейки и русские, и не было разницы между "уголовными" и другими. Одна общая и огромная печаль заставила всех обняться в эту ночь. Когда немного успокоились, поели кутью – некоторым принесли. Разделили на этот раз совершенно поровну, – и легли спать. Так прошла Рождественская ночь. Как-то провел ее Кика?
25-ое декабря (первый день Рождества).
Вчера, несмотря на просьбу, кипяток не дали, а сегодня оказалось улучшения нет. Все тот же кандер и кипяток, погибли мечты о картофеле, о борще. Сахару вовсе не дали сегодня, точно нарочно. Жаловаться некому. Да и все равно не поможет. Бузя опять заговорила о прошлом. Слышен звон церквей.
Сегодня не наш черед, пойдет верхний этаж. Валя все-таки протиснется. Где-то {76} праздник, но не для нас. Приятели художники принесли вчера записку и посылку.
Погода мрачная, сырая; прогулка не веселая. Все молчаливы. Вечером игры, но без оживления, точно по заказу. Всем не по себе.
26-го декабря.
Сегодня принесли газету. В списке расстрелянных – Оля и Дуся. Мрачно замолчали все. Значит, неделя как убиты. Хотя все знали, что это будет так, но печатное слово имеет свою силу. Точно с этой минуты всем ясно стало, что ничего изменить нельзя.
Нет человека, который не волновался бы, когда ему кричат: – "На допрос". Сегодня позвали Марию Павловну (кастеляншу). Глаза у нее сделались сразу испуганные, она забилась, ища платок, но овладела собой. Вернулась часа через три, лицо в красных пятнах, в глазах тот же испуг. Полночи простояла на коленях и молилась. Когда же нас позовут? Вакс уверяет, что скоро будут выпущены Валя и Мария Павловна, но ей верить нельзя. Про нас она ничего не говорит, только зло улыбается.
Лампадка будет гореть еще две ночи, значит все три дня праздника. Я рада, я ненавижу наши длинные ночи здесь. Во сне все вздыхают, стонут, часто ссорятся. Наступит {77} кто-нибудь ногой на спящего, начинается перебранка пока все не проснутся.
Как провел Кика эти ночи? На мои записки нет ответа.
25-го декабря.
Вчера не писала. Не было бумаги, ни у кого. Все исписали к празднику. Лавочник подошел, у него бумага есть, но он не захотел дать взаймы. Я предложила полотенце, он отказался. Не выношу его отвратительного лица.
Приводят все новых и новых, и это называется "разгрузкой". Теперь стали приводить из участков. Это еще хуже.
Обыкновенно они лежат там недели три, четыре, поэтому особенно грязные, хриплые, больные. Насекомых пропасть, болезней тоже. Опять сыпной тиф у нас. Старуху убрали.
Сегодня привели что-то страшное, почти не женщину. Наполовину совершенно голая, а на талии одет мешок от зерна. Страшна своими несчастиями. Зовут ее Хавой (еврейка). Ее сразу невзлюбили за приниженность и несчастья. Дали место между окном и уборной, в мокроте. Там никто не соглашался лежать.
Бежала она из какого-то дальнего местечка, пережила четыре погрома. Били ее, били дом ее, били весь город. Били местечко это все, кто проходил, пока не сравняли с землей. Детей выбросили "вместе с комодом" из окна. Хаве нет 28 лет, но это старуха. Она страшна.
{78} Пропорционально ее несчастьям, преступление не так велико. В какой-то советской столовой похитила она, нагая и голодная, две кружки от чая. Наказана Хава на три года тюрьмы и сидит уже пятый месяц.
Еще так недавно радовались праздникам, а прошли они хуже, чем думали. Заговорили о новом год, все-таки надеются. Кто-то даже передавал сегодня о всеобщем освобождении.
По вечерам опять усиленно гадают. Весь вечер молодежь пишет, стараясь писать прямо, но слова сползают вниз.
Приходится постоянно заступаться за Хаву. Всячески стараются оскорбить и унизить ее. Проходя, каждая старается толкнуть, наступить. Боле несчастного существа я не видала.
Она не защищается. От несчастий она стала покорна. А люди любят наступать на горе... Я постоянно и резко вмешиваюсь.
29-го декабря.
Сегодня, как только встали: – "И-на и Д-а, к следователю". Наконец то. Радостно откликнулись мы обе и в один миг были уже за дверью.
Вернулась вечером, не весело на душе...
Было так: нас обеих позвали; сопровождала {79} одна из молодых надзирательниц. Повели в большую мужскую тюрьму. У подъезда стояла карета скорой помощи. Вошли, – полно солдат, все с винтовками в руках.
Возле окна деревянная скамья, на которую сели И-на и еще одна заключенная в большом шерстяном платке. От холода или от волнения она плотно куталась в нем.
Скоро вышел небольшой человек с красным лицом и мелкими, чрезвычайно мелкими, неприятными чертами лица, – в зеленом шлеме с красной звездой.
"Неужели следователь?" – подумала я, и что то упало во мне. Вызвал он И-ну во внутренний коридор, дверь которого под самым портретом Ленина.
И-на шла бодро и спокойно. Прошло много времени, полчаса, час.
Кто-то еще в тюрьме положил мне в карман ломоть черного хлеба, зная, как затягиваются допросы. Я съела кусочек, а остальное дала солдату, который присел рядом. Он внимательно посмотрел.
– "За что сидите?" – "Не знаю", – ответила я и прибавила: – "Я ни в чем не виновна".
– "Ну, значить вас и отпустят сейчас",– сказал он убежденно и серьезно.
Наконец, в дверях появилась И-на. От радости я замахала рукой. Но за Иной шел все тот же маленький человек с неприятным лицом. Я сразу заметила, что И-на изменилась.
{80} Быстро, не взглянув на меня, она прошла к выходу. Лицо у нее было каменное, как всегда в тяжелые минуты. Я хотела ей что-то сказать, остановить, но она прошла мимо и через минуту исчезла с конвойными. Вызвали мою соседку. Скоро и она вернулась обратно. За спиною шел все тот же неприятный человек.
– "Где Д-а?" – резко спросил он. Я назвалась и пошла за ним. Пройдя небольшую часть коридора, которая показалась мне темной, мы вышли вправо во вторую дверь. Вошли в небольшую комнату. Помню большой письменный стол, два, три стула и клеенчатую лежанку у дверей.
– "Зачем она?" – промелькнуло у меня в голов.
Он сел к столу, а мне предложил сесть против него. Я села и внимательно взглянула на него. Лицо отталкивающее, злое, но не сильное. Что-то путанное и бессмысленное в крохотных чертах лица, в выражении беспокойно бегающих глаз.
Вспомнила И-ну и лицо ее. Что поняла она в этой комнате?
Он поставил ряд вопросов: кто, откуда, адрес, звание, профессия. Усмешку заметила при вопрос: – "Вы, вероятно, дворянка?" – "Да, бывшая". "Кто муж?" – "Где он?" – "Чем был?" – Одним словом, все обычные вопросы.
Я отвечала быстро и охотно, желая быть {81} скоре отпущенной. Он пристально посмотрел на меня, как и я на него, и голос его стал враждебен. Что-то недоброе почувствовалось сразу, но я не хотела поддаться первому впечатлению и продолжала отвечать.
Беспорядочно, стараясь сбить меня, посыпались вопросы, и я скоро заметила, что он все время заглядывает в какой-то большой лист бумаги, сплошь пропечатанный.
Помню неприятное ощущение от этого листа. Уж лучше бы прямо на меня смотрел и спрашивал.
Сбивчиво и долго останавливался он и возвращался к некоторым вопросам, но скоро эти вопросы стали переходить в обвинения.
Я поняла что в этом листе – просто-напросто донос, большой и ложный. "Кто донес?" пронеслось в голов. Понемногу стали определяться и крепнуть обвинения.
1) Передача будто бы мужу важных сведений и документов, когда он приезжал осенью в Одессу.
2) Намерение бежать заграницу – через Румынию в город Милан (почему именно Милан?).
3) Укрывательство больших ценностей.
4) Сношение с разными врагами заграницей. И наконец,
5) Всякие темные дела (продажа золота, жемчужной нити и брильянтового "кулона"). Так было сказано – "кулон" – и цена его.
{82} К этому прибавлено обвинение в спекуляции, в покупке и перепродаже золотых монет.
Ответив на все первые вопросы, я резко отрицала все обвинения. В коротких словах просила меня выслушать.
1) Мужа видела в течение 2-х недель осенью – по частным семейным делам. Военным он не состоит, политикой не занимался никогда. Справку насчет этого навести можно. С ним давно не живу, не переписываюсь и не знаю, где он.
2) Отрицаю всякую мысль о бегстве заграницу, так как бежала бы раньше, когда это было легко. Имела полную возможность и даже паспорт. Теперь ехала в Москву на работу. Везла работы на выставку и для театра. Эти два года все время и без перерыва работала по художественной части. Справиться об этом всем можно в Одессе, Киеве, Москве. Кроме того, прошу внимательно прочесть бумагу с командировкой и письма, которые везу в Москву. Прошу также обратить внимание на то, что у всех нас троих найдено всего 50.000 рублей советскими деньгами, на которые мы не могли бы далеко ухать.
3) Ценностей никаких не имею, так как буквально лишена всего.
4) Спекуляций никогда не занималась. Если продала две-три принадлежавшие мне вещи, принуждена была это сделать; сын и я болели тифом в Одессе, и деньги были необходимы {83} для лечения. Единственное, что отрицала, это продажу названного кулона, – не хотелось подводить того старичка-еврея, которому продала. Имя его было поставлено в донос. Намек о золотых поняла. Действительно, у меня было три или четыре золотых монет, которые я за два дня перед арестом отдала взаймы.
Это было особенно интересно мне тем, что я лишь тогда ясно поняла откуда шел донос. Кроме меня и К. никого в комнате не было в этот вечер. Слышать могли только хозяева квартиры, где мы жили (Как выяснилось впоследствии, это была семья, занимавшаяся доносами в ЧК. Два ее члена были чекистами.).
Вспомнила тонкость стен и мое постоянное недоверие к хозяевам. Подробности были верные; да, действительно, приходили вечером и просили дать взаймы эти деньги. Я дала, но до спекуляции было далеко. Вот весь донос, лживый от начала до конца. Ничего не стоило внимательно отнестись к нему и разобраться, пересмотрев бумаги и письма. Все было бы ясно. Я настаивала на этом. Время уходило. Следователь продолжал читать все новые и новые обвинения. Голос его повышался, лицо краснело, он путался в словах и от этого еще больше злился.
– "Вы уважали бы меня, если б я был с университетским образованием", прокричал он. Я промолчала. – "Не прийдут ваши юристы защищать вас", злобно добавил он.
{84} Наконец голос поднялся до какого-то исступления: – "Я могу вас расстрелять. Я прислан из центра, из Харькова, для водворения порядка (Следователь Зиберт, латыш. Он, действительно, был прислан из центра.).
Нудно и длительно шел дальше допрос. Я начинала терять терпение и уверенность. Я понимала, что была перед исступленным от злобы человеком и вынуждена была выслушивать его угрозы. Невольно повернула голову к двери, и в глаза бросилась лежанка, которая меня так поразила при входе. Вспомнила ночные рассказы Вакс о том, как мучают, как бьют. "И зачем она все это рассказывала?" – подумала я.
– "Если вы не сознаетесь, я заставлю вас силой", – кричал он, весь наливаясь кровью. Красное лицо его стало еще краснее. – "У нас есть способ для этого".
Чувство полной беспомощности и невольного страха охватили меня. Я была всецело в руках этого человека. Он, вероятно, прочел страх на побледневшем лиц и стал лишь пуще запугивать. – "ЧК располагает всем, чтобы заставить говорить". – "Нет средств, перед которыми мы останавливаемся". – Опять промелькнула Вакс с ее рассказами о "Маньке". Промелькнула и бледная, как тень, Фани, с проеденными крысами башмаками. Зачем я все это знаю?!
{85} Ему доставляло, видно, удовольствие видеть мою муку. – "Вы будете расстреляны, ваша участь уже решена, но вы раньше сгниете в тюрьме. Я вас шесть месяцев продержу до расстрела. Вы – в наших руках. Сознайтесь, где ваши ценности?" – Он опять взглянул в донос. Напрасно, я ему напомнила, что все отобрано у нас, что мы лишены самых необходимых вещей. Он нашел новый способ запугивания. – "Вы думаете мы одни, вы и я – нет, вас слушают. В этой комнате есть и уши и глаза".
Может быть, – вернее даже – никого не было, может быть, кто-нибудь и подслушивал наш разговор, – чувство, что кто-то невидимый присутствует, мне было ужаснее всего. У меня забилось сердце, и я взглянула на окно. Уже вечерело, а я вышла на рассвете. Когда же кончится пытка?
Больше не оставалось ни силы ни воли. Я слабела. – "Хоть бы не кончилось обмороком", – подумала я и опять нервно вспомнила лежанку.
Наконец, после еще нескольких часов угроз, он дал подписать протокол. Так как он был полон ложных обвинений, я отказалось его подписать. Он, с своей стороны, отказался записать мои слова (Я просила внести, что я давно состою членом союза художников Москвы, заведовала и руководила художественными мастерскими, что ехала на работу в Москву.).
{86} Я больше не в силах была сопротивляться. Оп написал несколько слов, но так как я не могла прочесть его неграмотного почерка, просила его прочесть мне вслух эту бумагу! Он так путал имена, названия городов и проч., что я их лично вписала за него и усталой рукой, наконец, подписалась...
В эту минуту раздался стук в дверях. Я оглянулась. Впереди конвойного стремительно входил кто-то высокий, в знакомой кожаной желтой куртке, перевязанной ремнем. Увидела накрест завязанный шарф и милое, близкое лицо, переменившееся, исхудалое, с выражением муки в глазах. Вошел Кика, а за ним часовой.
Я все забыла: пытку допроса, присутствие маленького злобного человека. Я видела лишь милую улыбку и глаза, где свет потух. "Кирилл, бедный, бедный мальчик. Что с тобой сделали!" ... Помню, как бросились мы оба в объятия друг друга. Дальше не помню..,
Знаю, что потом сидели мы на лежанке, на той самой лежанке, которая так пугала меня. Что случилось со следователем, не знаю, но он разрешил нам это свидание. Каким-то другим, уже изменившимся голосом он сказал:
– "Можете поговорить десять минуть, пока я буду писать".
Наконец-то мы были вместе и могли говорить. Говорили быстро, шепотом, перебивая {87} друг друга. хотелось столько сказать в эти десять минут!
Перо маленького человека быстро скрипело по бумаге. Кика не хотел говорить о себе. Он был явно болен, но все внимание его было сосредоточено на допросе. Я ему быстро сообщила о доносе.
– "Обо мне ничего?" – спросил он.
– "Нет – ничего", – успокаивала я его. Он быстро рассказал, как болел корью, как поправился и как вновь заболел. Я взяла его руки. Он были очень горячие. Он просил не говорить о болезни и шепотом сообщил, что доктор решил сегодня же перевезти его в городскую больницу. Его должны сейчас увезти в карете скорой помощи. (Я вспомнила, что видела карету, стоящую возле тюрьмы). У него сильный жар – более сорока градусов, но он уверен, что быстро поправится в больнице. Он жалел, что И-на и я не оглянулись, когда проходили со следователем; он уже тогда сидел в коридоре. Говорил он быстро, как и я, так как знал, что вместе будем только эти несколько минут. Скоро прошли они – ему надо было идти к столу.
– "Если вы не будете вмешиваться, можете остаться, на допросе", неожиданно заявил следователь. Я обещала молчать. Кика сел спокойно и решительно за стол.
Допрос был не длинный: – сколько лет? {88} -"пятнадцать", кто?-"ученик шестого класса" и т. д. Опять ядовитые слова насчет дворянства, причем следователь заявил: "надо добить, пока последние не погибнут".
Затем он погрузился в чтение того же листа. Я стала прислушиваться. Опять понеслись обвинения, но другого рода.
– "Вы заносчивы, вы грубы, вы резки даже со своей матерью, вы швырнули раз лампой (так именно было сказано), вы надменный, вы ударили ногой домашнее животное" и проч. и проч...
Я слушала допрос и с грустью думала...
Итак нас позвали сюда, чтобы прочесть ряд ложных обвинений, составленных кучкой преступных людей. Пока И-на, К. и я, ничего не. замечая, все жили, поглощенные работой и чтением, за тонкой стеной наших комнат готовилась и писалась эта бумага, которая всех нас привела сюда. И все это исключительно из чувства злобы и желания наживы. Пока обвиняли меня еще был смысл, но звать больного ребенка, чтобы по доносу прочитать ему, что он резок и горяч с матерью, что он ногой оттолкнул собачку ... Это переходило все границы.
Вся печальная картина стояла передо мной.
Суд над нами совершал этот невежественный латыш-пьяница – кокаинист, который не мог даже написать протокола. Судьба наша была в его руках, как и тысячи {89} других. Опять поднялись прежние угрозы – "Вы все должны быть уничтожены".
Кика, бледный и больной, сидел у стола.
Вдруг он вскочил: – "Прекратим это, все равно, все плюсы на вашей стороне, все минусы на нашей, разрешите встать".
Он быстро подписал протокол. Следователь сообщил ему о расстреле, который, будто бы, ожидает меня, и отпустил.
Я просила его лишь об одном: о смягчении участи Кики. Просила освободить его в виду молодости, болезни и полной невиновности.
Просила обратить внимание на заслуги прадеда и дяди (Прадед Кики был декабрист. Он был приговорен к смертной казни, затем был помилован сослан в Сибирь на вечное поселение, где прожил 30 лет и умер. Бабушка Кики – сестра композитора П. Чайковского.) и, хотя бы ради них, освободить мальчика. Он записал мою просьбу. Мы, наконец, были отпущены после многих часов пыток.
Кика еле стоял на ногах. Мы быстро вышли в коридор, так как его должны были сейчас увезти. За нами шли часовые.
Мы остановились в прихожей тюрьмы под портретом Ленина и простились, прижавшись друг к другу. – Помню жар лба под курчавыми волосами.