Текст книги "Сухово-Кобылин"
Автор книги: Наталья Старосельская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
XIX
века вылилась в четкую формулировку «self-made man», а в нашей стране получила распространение лишь в советские годы. Для Александра Васильевича, «трудящегося барина», это был единственный способ самореализации. Он на себе испытал и засасывающую праздность светской жизни, и беспредельный цинизм государственной службы. И еще один момент представляется важным. Вероятно, Александр Васильевич обратился к племяннику с просьбой не только потому, что его заботили хозяйственные преобразования в Кобылинке. В этом был и воспитательный прием: дать понять Василию Михайловичу, что эта услуга – и способ соответствовать понятию «порядочного человека», который не должен забывать о заработанных трудом деньгах своего дяди; и кроме того: кому, как не племянникам (и, может быть, как раз Василию Михайловичу), придется когда-то унаследовать Кобылинку? Тем более что именно Василию Михайловичу адресовано одно из самых пронзительных по интонации и философских по содержанию писем Сухово-Кобылина той поры, датированное 22 июня 1875 года: «Что же нас касается, то очевидно, что одна Могила может нас, Славян, исправить. Для всякого Зрячего у него на лбу написано: Смерть. Когда ближе, как можно ближе посмотришь на эту матушку Расею – какая полная и переполная чаша безобразий. Язык устает говорить, глаза устают смотреть. Надо зажмуриться и молчать. А между тем Природа хороша и богата – и она привязывает. Задача всякого из вас молодых и лучших – это переменить Породу скрещиванием и произведением полукровных. Будущность только тут и это неизбежное историческое Поступание Всякий Славянин носит на лбу написанным: Смерть. Ты меня не осуждай – я говорю это в конце Жизни и говорю холодно. Ты послушайся меня, окунись сначала в другую Атмосферу и если ровно ничего не восчувствуешь – то или я ошибся или тебе не хватило, чтобы ощутить то, что ощущал я». Нет иллюзий. Нет грусти. Есть иное – горечь расставания со всем тем, что составляло его жизнь. О Сухово-Кобылине можно с полным правом сказать – один из последних могикан уходящего времени, один из последних… «Я стою один-один…» – какая-то мистическая перекличка начала и конца. А может быть, наоборот: с поразительной логичностью сошлось все в этой странной, причудливо сложившейся судьбе? Но вернемся к письму племяннику о поездке в Англию. Оно дает нашей фантазии возможность уловить еще один «английский мотив». Доказать в нем что бы то ни было представляется невозможным, но и отрицать бессмысленно, уж слишком просится он в систему восприятия Сухово-Кобылиным Англии и ее порядков! …Когда-то в старой Британии существовал милый и забавный обычай: в дни празднования Рождества городские власти временно слагали с себя свои чины и привилегии. Веселая рождественская толпа сама избирала новую, карнавальную власть, которой сдавал полномочия лорд-мэр. Эта власть именовалась лорд Беспорядок – под ее покровительством воцарялось все фантасмагорическое, невероятное. Лорд Беспорядок поощрял все, что нарушало, сдвигало привычное, каждодневное; складывалась новая соразмерность явлений и вещей, где из реального произрастало немыслимое, а вся жизнь становилась карнавалом. Вовсе не обязательно веселым и радостным. Знал ли об этом обычае Александр Васильевич, страстный поклонник и проповедник английских нравов, – неизвестно. Но трилогия создавалась по законам и нормам лорда Беспорядка, воцарившегося, по его ощущению, в России отнюдь не на краткое время Рождества. При российском Беспорядке все оставалось абсолютно реальным, внешне привычным и даже приличным, но каждая примета бытия – социального и личного – сдвигалась с привычных мест, вызывая «судорожный смех», в котором, как правило, было больше слез и подлинных судорог, чем карнавального веселья. В пьесах Сухово-Кобылина царство лорда Беспорядка не ведает границ, опрокидывает нормы морали, переступает пределы дозволенного в человеческом общении и общежитии. Реальная жизнь оказывается оборотничеством: в «Смерти Тарелкина» живые подменяют мертвых, сильные – слабых, плоть – дух, и ничему человеческому просто не остается места. Веселье оборачивается нешуточными слезами, слова утрачивают изначальный смысл. За карнавально-добродушной личиной лорда Беспорядка проглядывают совсем не маскарадные клыки вампиров. Так зарождался сухово-кобылинский эксцентризм. Можно сказать, само это понятие новым не было, новым был смысл, который оно приобрело в трилогии: в ней эксцентризм предстал мироощущением и мировоззрением. Оттого и отмечено все в «Смерти Тарелкина» эксцентризмом, мрачной фарсовостью ситуаций и характеров – путь начат, пройден и завершен; от сорвавшейся аферы Михаила Васильевича Кречинского до победного утверждения Кандида Касторовича Тарелкина. Сухово-Кобылин «перевернул» смысл литературного приема, опрокинув его в российскую чиновничью реальность. И это не было замечено современниками, думается, не только от того, что произведения Сухово-Кобылина приходили к читателю и зрителю с большим опозданием во времени и искалеченными цензурой. От того, что он заглянул в будущее. Совсем не случайно об английской карнавальной фигуре вспомнили и заговорили в 20-х годах XX века «фэксы» – режиссеры «Фабрики экспериментальных искусств» Г. М. Козинцев и Л. 3. Трауберг, для которых эксцентризм стал знаком новой культуры. В сборнике «Эксцентризм» (1922) Г. М. Козинцев писал: «Жизнь требует искусство гиперболически-грубое, ошарашивающее, бьющее по нервам, откровенно утилитарное, механически-точное, мгновенное, быстрое, иначе не услышат, не увидят, не остановятся. Это все в сумме равняется: искусству XX века, искусству 1922 года, искусству последней секунды. Эксцентризм». Ни Козинцев, ни другие теоретики и практики эксцентрического способа мирочувствования практически ни разу не упомянули в своих статьях и лекциях Сухово-Кобылина, но, высоким слогом говоря, дух Александра Васильевича незримо витал над поисками и открытиями поколения. Мы нередко склонны сводить понятие эксцентризма к клоунаде и трюкам, забывая о том, что он представлял собой – и даже в первую очередь – совершенно особый способ миропознания. Рискнем предположить, что таким его впервые осознал именно Александр Васильевич Сухово-Кобылин. В «Поэтике» Аристотеля сущность комедии прорастает из сущности трагедии как полная противоположность, но, по верному замечанию В. Я. Проппа,
XIX
и особенно XX век внесли свои коррективы в это наблюдение: «…когда такое противопоставление продолжается в эстетиках XIX–XX веков, оно приобретает мертвый и отвлеченный характер… возможны… случаи, когда произведения, комические по своей трактовке и своему стилю, трагичны по содержанию. Таковы „Записки сумасшедшего“ или „Шинель“ Гоголя». В своей книге «Проблемы комизма и смеха» В. Я. Пропп классифицирует практически все известные виды смеха, обращаясь для иллюстрации к творчеству самых разных писателей. Неоднократно он вплотную подходит и к той разновидности смеха, что, как представляется, должна восприниматься открытием именно Сухово-Кобылина, но на творчество автора трилогии В. Я. Пропп ни разу не ссылается. Тем не менее основное отличие пьес Сухово-Кобылина от русской традиции, сформированной Фонвизиным, Гоголем, Салтыковым-Щедриным, как раз в том и состоит, что в них гротеск почти полностью оторван от комической стихии, которая традиционно в отечественной литературе гротеску сопутствовала. Здесь можно вспомнить и начало гоголевского «Носа» – вполне, казалось бы, бытовое, неожиданно перерастающее в фантасмагорию и завершающееся благополучным финалом: «Ну да и где ж не бывает несообразностей?.. А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают». У Гоголя гротеск явлен закономерным продолжением комической стихии («редко, но бывают» подобные происшествия), но гротеск Сухово-Кобылина резко отличается от него по своему наполнению («Если бы, за всем этим, мне предложен был вопрос: где же это я, так-таки, такие Картины видел?., то я должен сказать, положа руку на сердце: Нигде!!!.. – и – везде…»). Уже в самом начале «комедии-шутки» «Смерть Тарелкина» абсурд доведен до той чудовищной логики, которая невероятно расширяет границы жанра. Не случайно режиссер Н. П. Акимов отмечал: «Пожалуй, один только Сухово-Кобылин во всей истории драматургии в „Деле“ и „Смерти Тарелкина“ так расширил границы сатиры, что получил никому не удававшийся сплав сатиры и трагедии, и сумел остановиться на той грани, за которой смех звучал бы оскорбительно». Смех Сухово-Кобылина – это гоголевский смех, рождающий «нравственное содрогание». Он не способен усовершенствовать нравы общества, но он должен ужаснуть человека, а следом за ним – и общество. Если для Гоголя трагедией стала невозможность увидеть мир без чичиковых и городничих, то для Сухово-Кобылина, в отличие от учителя, только таким окружающий мир и представал – гротесково-грубым, жестоким, страшным для любого человеческого чувства. Разрушающим. Фарсовым. Личная драма, пережитая Александром Васильевичем, наглядно показала ему тот изнаночный мир, который и стал для него источником вдохновения. Отсюда почерпнул он свою единственную тему и отсюда же пришли его образы, ситуации, художественные ходы. И это глубоко ошибочное, хотя и очень распространенное убеждение – рассматривать под личной драмой только убийство Луизы Симон-Деманш и связанные с этим мрачным событием переживания подозреваемого!.. Личной драмой, в сущности, была вся жизнь Сухово-Кобылина с момента гибели Луизы Симон-Деманш и до законного обретения дочери Луизы (к тому времени она вышла замуж за Исидора де Фальтана, вскоре потеряла ребенка, овдовела и жила с отцом до самой его смерти). Судьба издевалась над писателем и философом, настигая его всякий раз, когда ему казалось, что Рубикон остался позади и что-то брезжит на горизонте… И словно вслед звучала финальная реплика Кречинского: «Сорвалось!..» Об этом тоже можно прочитать у В. Я. Проппа безотносительно к Сухово-Кобылину, хотя, кажется, непосредственно о нем: «…когда писатель силой своего таланта, своей гениальности обречен на то, чтобы всю жизнь изображать изнанку жизни и этим смешить, эта гениальность становится трагическим роком». Александр Васильевич, выстраивая логически и последовательно свою трилогию, работал на той грани, которую можно определить как смешение реального и фантастического, и в этом смысле своим предшественником мог признать Э. Т. А. Гофмана, в чьих произведениях сплав этот наиболее ощутим. Зарождаясь одна в другой – по теме, идее, логике выстраивающихся событий, – пьесы трилогии развиваются по закону той действительности, в которой Сухово-Кобылин жил, которую наблюдал взглядом желчным, пристрастным, взглядом бичевателя и жертвы одновременно. Именно поэтому он написал за всю жизнь только три пьесы, в которых воплотился определенный и неуклонный путь. По справедливому замечанию Е. С. Калмановского, он пришел к общей идее, вывел общее состояние. В чем же оно заключалось, если иметь в виду не только художественное творчество, но и философские построения Сухово-Кобылина? Он засвидетельствовал факт перерождения смешного в страшное с полной невозможностью обратного пути. И именно для этого прибег к новому способу воспроизведения действительности. В трилогии гротеск художественный постепенно перерождается в гротеск реальный, то есть перестает быть художественным приемом, изнанка явлена лицевой стороной, наступает безраздельное царствование лорда Беспорядка. Трагическая буффонада пронизывается острым политическим смыслом, чтобы человек содрогнулся от ужаса перед лицом подобной сатиры. Литературовед Джилберт Хайгет в своей книге «Анатомия сатиры» отмечал: «Некоторые безобразия слишком ужасны, чтобы их осмеивать. Мы можем только содрогаться, встречаясь с ними, и – в ужасе – отворачиваться от них или же пытаться написать трагедию. Против подобных преступлений сатира почти бессильна…» Пожалуй, к творчеству Александра Васильевича Сухово-Кобылина эти слова относятся с одной лишь оговоркой. Он не мог в ужасе отвернуться от того, что было его реальной жизнью, очень долгой и очень несчастливой. Он попытался написать свою трагедию, которая не была трагедией понята и воспринята, а значит – вошла в некий новый круг. И понадобилось еще много десятилетий, чтобы пришло понимание. «Эксцентризм – переконструкция мира, – писал Г. М. Козинцев в уже цитировавшейся статье. – Элементы реальны, связь разорвана; сочетания обратны логически целесообразным, морально-этическим, традиционно-эстетическим сочетаниям… Эксцентризм обнажает бессмысленность сочетаний, чушь традиций, ложь морали, глупость знания, абсурдность строя. По сути дела, эксцентризм – в своем конечном итоге – стиль разрушения всего этого». «Переконструкция мира», которую начал Сухово-Кобылин, еще почти интуитивно, пытаясь вникнуть даже не в образ, а лишь в сущность, – реализовалась значительно позже, в творчестве его последователей, которых оказалось достаточно в отечественной литературе. Пародийность обернулась бурлеском, в котором все тревожнее и беспокойнее становились ритмы, все невероятнее сочетания, все циничнее и упрощеннее философия. Сегодня мы уже точно знаем, что Александр Васильевич обладал поистине трагическим даром предвидения будущего. Его гротеск отличается и тем еще, что всерьез попирает незыблемость существующего миропорядка, выводя повествование как бы в иную плоскость, где в грубых, жестоких, циничных формах воплощается все та же действительность канцелярий и ведомств. А. И. Герцен говорил о некоей «сардонической логике», по которой развивается все в природе – все нелепости, нарушения норм. В таком развитии видел он спаянность элементов глубоко трагических с «уморительно-смешными». Именно по «сардонической логике» развивалось творчество Сухово-Кобылина, события в его трилогии: словно связь времен распалась для того, чтобы потом наспех и невпопад соединить, спаять, казалось бы, несоединимое. В итоге подобного соединения прорастает совершенная реалистичность. Жизни. Событий. Характеров. Помимо философии, драматургии, хозяйственных забот Александра Васильевича занимало еще одно дело. Начиная с 70-х годов и до конца жизни он составлял предметно-тематический каталог прессы. Эту сторону его деятельности открыла для нас Е. Пенская, приведя в своей работе созданную им «базу данных» – около сорока тысяч журнальных и газетных статей, сгруппированных по темам: например, уголовные дела, леса, общинное устройство, крестьянские волнения. Особые разделы посвящены Герцену, Л. Толстому, Гоголю, Тургеневу. Есть материалы и по страноведению, среди которых – раздел об Англии. Даже по одним заголовкам собранных Сухово-Кобылиным статей видно, что круг его интересов был необычайно широк: наука, медицина, экономика, промышленность, общественное устройство. Многие статьи и заметки Александр Васильевич сопровождал комментариями. Однако, как справедливо отмечает Е. Пенская, «Дело театрально-литературное, Дело философское („Учение Всемир“) и Дело хозяйственное, реально-практическое, во многом зафиксированное подробным каталогом прессы, – вот три расследования, три свидетельства, три судебных акта, в составлении которых видит свою роль Сухово-Кобылин». И не просто видит, а выводит четкую формулу, в которой философия и творчество сочленяются в единство: «Авторство (или творчество) есть способность развить в себе напряженность, переполненность, избыток электричества, заряд…» Но как возможно достичь результата, когда именно в этот, последний и решающий момент встает барьер цензуры? Что остается тому, кто точно и четко выводит почти математическую формулу взаимоотношений «Мысль – Автор – Человечество», но не может выверить ее жизнеспособность? В 1875 году Александр Васильевич возобновил хлопоты, связанные с разрешением постановки «Дела» в театре. Особых надежд он не питал, как не питал их и в отношении «Смерти Тарелкина». Едва закончив свою «комедию-шутку», Сухово-Кобылин записал: «Везде чиновничество – все чиновничество – как может быть, чтобы они мою пьесу пропустили – никогда не пропустят – она против них». В 1876 году «Дело» было запрещено в третий раз. Понадобилось еще пять лет, чтобы наконец «возлюбленный сын» Александра Васильевича пришел на сцену. В сильно искореженном виде, с переменой названия. Но все же… А пока, в ожидании этого события, Александр Васильевич по-прежнему жил в Кобылинке. Но все-таки он не «замуровался» здесь, хотя и называл себя без доли кокетства «простым, хлопотливым фермером». Сухово-Кобылин довольно часто бывал в уездном городке Чернь, расположенном неподалеку от Кобылинки, в Туле, где имел много знакомых. Здесь он не раз выступал в Дворянском собрании, одним из первых откликнулся на просьбу тульского губернатора П. М. Дарагана пополнить фонд тульской Публичной библиотеки – прислал книги и сопроводительное письмо губернатору. Александра Васильевича видели на любительских спектаклях и в театре. Он не был отшельником в полном смысле слова, но Кобылинку предпочитал и малым, и крупным городам. С годами менялся и его характер – потери близких людей, следовавшие одна за другой, с одной стороны, делали проще и в чем-то даже демократичнее этого «лютейшего аристократа», с другой же, отдаляли от общества. И больше всего на обособленность Александра Васильевича влияли сплетни о его молодости. Они возникали повсюду, где только появлялся этот по-прежнему красивый, элегантный, моложавый господин в безупречном костюме и щегольском экипаже, запряженном лошадьми собственного завода. Сухово-Кобылин был истинным джентльменом – обходительным, в меру приветливым и общительным, но не допускавшим никого в близкие друзья. Хотя приятелей, милых сердцу соседей-помещиков было у него немало. В 1870-х годах в Туле образовалось музыкально-драматическое общество, вскоре при нем появился любительский кружок, в котором ставились лучшие произведения русской драматургии – «Горе от ума», «Ревизор», «Свадьба Кречинского». Это особенно радовало Сухово-Кобылина – пьеса-первенец на непродолжительное время сошла с афиш Малого и Александринского театров, новая встреча со своими героями оказалась для Александра Васильевича счастливой. Режиссер Ранжев, работавший в тульском любительском театре, славился как талантливый постановщик, его спектакли пользовались в городе успехом, который по праву разделяли с ним актеры-любители. Именно на этой сцене Александр Васильевич увидел, по его признанию, идеального Кречинского – им оказался уже упоминавшийся сосед Сухово-Кобылина по имению, А. М. Рембелинский, оставивший воспоминания и об этом спектакле, и о драматурге, с которым он сошелся довольно близко в последние годы. Среди тематических разделов составленного Сухово-Кобылиным каталога есть и еще один, связанный с концом 1870-х годов, временем, когда в России вновь начались крестьянские бунты и возникла угроза революции. «России предстоят смуты и тяготы великие, – писал Александр Васильевич в дневнике, – кто молод, тот пусть едет в бурю, а кто уже изведал ветров, правит свое судно к пристани». Как мало кто другой, Сухово-Кобылин распознавал фальшь и принужденность того, что объявлялось «новыми веяниями». Старая бюрократия рядилась в новые одежды из красивых фраз о реформах, образованности, заботах о народе. На самом же деле на смену одному поколению приходило другое; создаваемые чиновниками комитеты, общества не предлагали ничего, что отличало бы их по сути от прежнего устройства государства – заменялись слова, глубинный смысл оставался неизменным. Александр Васильевич был уже в том возрасте, когда иллюзиям не поддаются. Его философская система «Всемир» к этому моменту была почти полностью выстроена, она покоилась на трех китах: точном ощущении того, как и в какую сторону будет развиваться общественно-политическая жизнь России; завершенной трилогии, где в художественно-обобщенном виде представал путь разрушения личности; переосмыслении учения Гегеля. К середине 1870-х годов Сухово-Кобылин, вероятно, окончательно утвердился в мысли о том, что государственная машина опасна для частного лица, а значит – преступны история и общественная жизнь, которые строятся по казенным правилам. «Учение Всемир» – не попытка исцеления мира, не свод рецептов, а типичная утопия, разъясняющая, толкующая те отдельные положения, из которых складывается единая, целостная картина мира. Такая, какой ее видел и понимал Александр Васильевич Сухово-Кобылин… На сегодняшний день мы располагаем большим архивом, состоящим из сохранившихся фрагментов «Всемира», дневников, записных книжек, который так и не приведен в некую единую философскую систему, хотя начиная с 1944 года и литературоведы, и философы (первым занялся им исследователь И. Клейнер) пытались представить философию Сухово-Кобылина в целостности. Может быть, это не представляется возможным не только в силу явной утопичности его взглядов или разрозненности доставшихся нам фрагментов? Может быть, дело в том, что это – философия математика, особый род мышления, в котором необходимо оперировать формулами и особыми логическими сцеплениями? Во всяком случае наиболее плодотворным представляется подход к этой проблеме Е. Пенской, опубликовавшей расшифрованные фрагменты «Всемира» и декларировавшей, что целью ее исследования «не является какая-либо интерпретация философских взглядов Сухово-Кобылина. Нам предстоит лишь наметить основные детали его альтернативной поэтики, постаравшись максимально привлечь совокупность архивных материалов, оказавшихся за пределами внимания литературоведов». Именно в таком обширном привлечении они, эти материалы, начинают совершенно по-особому «работать», переключая мысль и восприятие попеременно то в область художественную, то в область отвлеченно-философскую, тем самым выстраивая то, что оказывается для нас важнее прочего – целостность личности драматурга, философа, математика Сухово-Кобылина. А все было для него действительно связано в один прочный узел. Помните содержание его университетского сочинения, удостоенного золотой медали? Юный Сухово-Кобылин писал о «равновесии гибкой линии с приложением к цепным мостам». И для его творчества образ моста оказался очень важным, скрепляющим различные точки, позволяющим переходить из одного пространства и времени в другое. Именно этот образ, как представляется, способствовал рождению особенных зрительных и ассоциативных рядов: ведь, стоя на мосту, можно увидеть два берега, два состояния… Можно сопоставить историю культуры и историю философии, наконец, сделав из двух этих историй общий вывод. Не случайно, как отмечает Е. Пенская, многие пассажи начинаются так: «Я стою на мосту…», и это особенно важно, потому что «идея „МОСТА“ и „ДУГИ“ является одной из ключевых в философских, историко-культурных построениях Сухово-Кобылина и автокомментариях к трилогии: „Дуги, скрепляющие три части драматического цикла“», – так он нередко начинает свои пояснения. Изучая наследие Сухово-Кобылина, М. Бессараб расшифровала несколько миниатюр, содержащихся в черновиках философских сочинений, дневниках и письмах. Ряд этих миниатюр связан, как представляется, не только с философией и художественным творчеством Александра Васильевича, но и с его образом жизни. «Сладость труда. Римский император Диоклетиан – из низших классов народа – временами удалялся от власти. Когда Максимилиан его убеждал возвратиться к правлению империей – он отвечал: – Если бы я мог показать тебе капусту, которую я разводил в Салоне собственными руками, и дыни, и рощи, которые я насадил, то ты, наверное, не стал бы уговаривать меня променять такое счастье на власть». Эта миниатюра представляет для нас интерес с нескольких точек зрения. Во-первых, в ней «уточняется» позиция «лютейшего аристократа», которую Сухово-Кобылин сохранял на протяжении всей своей жизни. Да, он был аристократом по происхождению, по убеждению, по образу существования – упоминание о происхождении императора Диоклетиана здесь не случайно. Но Александр Васильевич не признавал безделия, считая его опасным, ведущим к полной деградации личности. На полях его философских статей встречается и поистине революционная фраза «Долой тунеядцев!». Он, наверное, и сам не променял бы своего счастья сажать лес и трудиться на земле на призрак относительного счастья властвовать над людьми. Во-вторых, жизнь привела Александра Васильевича к убеждению, что истинную сладость жизни составляет один только труд – на земле ли, за письменным столом, но лишь труд способен одарить человека подлинным счастьем, ощущением неслучайности земного пути. «Только тот имеет право жить и быть гражданином, кто в поте своего лица добывает хлеб свой», – пишет он в дневнике. И добавляет: «Трудящийся человек устоит супротив скорби, забот, унижений и притеснений». Это он знал по собственному опыту – как устоять, не поддаться. А значит – мог поделиться своим горьким знанием и с другими, возведя личный опыт в почти универсальную систему. В своего рода философию. В письмах конца 1870-х – начала 1880-х годов, адресованных Душеньке и ее детям, тоже много мыслей о том, как стать настоящим человеком, познающим счастье в труде. Ибо все остальные не имеют права называться людьми – они становятся паразитами, которые «заедают общество». Такого будущего для своих любимых племянников Александр Васильевич не хотел. Миниатюра «Сладость труда», равно как и некоторые другие, содержащиеся в архиве Сухово-Кобылина, дают поистине бесценные свидетельства о его личности, до сей поры не понятой и не оцененной в полной мере, и о его учении, которое значительно шире философской системы, берущей начало от Гегеля и приведшей своего создателя к «неогегелизму». Кто знает, может быть, если бы сохранилась в своей целостности его система «Учение Всемир», если бы были до конца расшифрованы и систематизированы его дневники, переписка, мы смогли бы оценить степень учительства Сухово-Кобылина, сравнив его с учительством Л. Толстого или Достоевского? И, возможно, перед нами открылась бы совершенно новая, очень интересная страница отечественной культуры, в которой всегда эстетика и этика жили нераздельно… И, может быть, тогда мы в полной мере поняли бы, насколько же это, в сущности, пошло – интересоваться личностью и наследием человека-творца лишь с одной точки зрения: убил или не убил он свою возлюбленную? 1 марта 1881 года члены общества «Народная воля» совершили террористический акт, в результате которого был убит Александр II. На престол вступил Александр
III
. Снова повеяло новшествами, реформами, снова пробудились надежды. Видимо, и у Сухово-Кобылина это событие вызвало какую-то тень надежды, потому что он обратился к новому министру просвещения, графу П. Н. Игнатьеву, с просьбой снять запрет с пьесы «Дело». После наконец-то проведенной судебной реформы это казалось (и оказалось!) возможным. Разумеется – с целым рядом поправок, на которые Сухово-Кобылин согласился. Он на многое готов был пойти, лишь бы увидеть своего «возлюбленного сына» на подмостках. Разрешение было получено во второй половине того же, 1881 года. «Дело» пробило себе дорогу под другим названием – «Отжившее время», лишившись такого персонажа, как Весьма важное лицо; чиновники были превращены в подьячих, подверглись жесткому сокращению обличительные проповеди Ивана Сидорова и Нелькина. Сухово-Кобылин вынужден был пожертвовать некоторыми поистине ударными фрагментами пьесы: рассказом Ивана Сидорова об Антихристе и репетиции Страшного суда, фразой из письма Кречинского о взятке, которая «совершается… под сению и тению дремучего леса законов», фразой о «старом шуте Законе» с «Иудиным кошельком» на шее… Уступок было много, но пострадать, как казалось тогда Александру Васильевичу, стоило – пьесу незамедлительно приняли к постановке два московских театра, Малый и Русский театр, созданный А. Ф. Федотовым и Ф. А. Коршем. В Малом театре подстерегало Сухово-Кобылина разочарование: по его мнению, в труппе не было артиста, который мог бы сыграть Тарелкина, поэтому он сам пригласил на эту роль известного артиста Русского театра (ранее называвшегося Пушкинским театром А. А. Бренко) В. Н. Андреева-Бурлака. Дирекция восприняла поступок драматурга как «недопустимый произвол», отмечает К. Рудницкий, Сухово-Кобылин продолжал настаивать на своем. Конфликт вышел за порог театра; обозреватель «Нового времени» откровенно осудил автора, с едкой иронией заметив в статье: «Внезапно оказалось, что в труппе Малого театра не хватает артистов для распределения ролей в новой пьесе и что нет именно актера на роль Тарелкина. В силу этого и по желанию автора для пополнения пробела приглашен г. Андреев-Бурлак. Между тем знакомые с пьесой г. Сухово-Кобылина утверждают, что роль Тарелкина вполне подходит к средствам г. Решимова. Начальство театральное, по-видимому, соглашаясь с этим, ссылается, однако, на „желание автора“». 18 марта 1882 года, когда распределение было окончательно принято, Александр Васильевич читал труппе Малого театра пьесу «Отжитое время». В дневнике лаконично отмечено: «11 час. Чтение». Артист Осип Андреевич Правдин, сыгравший в спектакле Варравина, написал об этом в мемуарах: «Огромное впечатление произвело на нас чтение им самим пьесы. Это чтение было изумительно. За всю свою долгую жизнь я не встречал другого такого чтеца, каким был Александр Васильевич». Наверное, к мастерству художественного чтения, которое отмечали многие у Сухово-Кобылина еще в молодые годы, в этот момент прибавилось и невероятное возбуждение: происходило невозможное, нереальное, двадцать семь лет спустя после «Свадьбы Кречинского» он вновь здесь, в театре, где испытал счастье и гордость огромного успеха, «фурора», как записал он в то время на страницах дневника! Но многие, слишком многие не дождались дня радости – не только из близких и дорогих Александру Васильевичу людей, но и из артистов, с которыми он ощущал глубокую духовную связь; не было М. Щепкина, П. Садовского… В «Отжитом времени» играли замечательные мастера – И. Самарин, Г. Федотова, Н. Рыбаков, В. Андреев-Бурлак, но ни с кем из них не возникало той близости, того душевного родства, что были с теми, ушедшими… 4 апреля в Малом театре состоялась премьера. «Сильно заинтересованная публика битком заполнила театральную залу», – сообщали «Московские ведомости». Успех был громкий! И хотя кое-кто из рецензентов пытался представить содержание «Отжитого времени» как «борьбу с призраками зол минувших», самые прозорливые увидели в пьесе то, что было в нее заложено автором: страстную, неистовую ненависть к государственной машине, перемалывающей живые человеческие судьбы. «Много лет прошло с тех пор, как эта драма появилась в свет, и между тем только теперь ей суждено появиться на сцене, – писал в „Русском курьере“ Вл. И. Немирович-Данченко. – …Нужно ли распространяться о том, как нелепы и нечеловечны были мотивы, задержавшие ее появление? Как систематично и безапелляционно хоронила цензура от общества лучшие моменты для развития в нем сознания окружающего зла и критического отношения к действиям власть имущих? Как незаслуженно убивала она деятельность людей, подобных г. Сухово-Кобылину?..» Вот и прозвучали наконец эти слова, которых так ждал, так жаждал Александр Васильевич! Они были едва ли не единственными по точности, остроте и жесткости приговора, но – зато произнесены со страниц прессы! Правда, реакция на них самого Сухово-Кобылина осталась неизвестной… Любопытный факт приводит в своей книге К. Рудницкий. Премьере в Малом театре предшествовал судебный процесс, состоявшийся в марте в Малоярославце. «Дело поручика артиллерии Николая Сергеевича Пейча и жены его Екатерины Павловны, обвиняемых в жестоком обращении с собственными детьми и истязании их» служило ярчайшей иллюстрацией того, что описанные Сухово-Кобылиным в 1860-е годы порядки и нравы отнюдь не отжили, а продолжают процветать. «Процесс супругов Пейч разительно напоминал дело Муромских и тем, что обвинение было ни на чем не основано, и тем, что возбудивший его судебный следователь Лихарев явно вымогал взятку, и, наконец, тем, что следствие носило открыто издевательский характер», – пишет К. Рудницкий и далее приводит цитаты из судебных отчетов, публиковавшихся в «Московских ведомостях» (на тех же, к слову сказать, страницах, где спектакль по Сухово-Ко-былину объявлялся борьбой «с призраками зол минувших»): «Нет ни одной подробности, которая не возмущала бы душу! И подобные дела совершаются не потаенно, не украдкой, но во имя закона, во имя той же государственной власти!.. Два года тянулось это дело и подвергалась истязанию неопороченная семья по произволу самодержавного чиновника, которого никто не смел остановить… Жандармы доводили обо всем до сведения высших властей в Петербурге, но правительство благоговейно бездействовало, предоставляя вопиющему делу идти своим ходом». Помимо прочего, поручик Пейч обвинялся в том, что его дети «бегали босые летом», на что артиллерист отвечал: «Если за отсутствие обуви начинать обвинение, то все русские деревни должны быть преданы суду». Судя по газетным отчетам, поручик имел мужество громко и публично заявить, что пореформенное судопроизводство представляет собой известный Шемякин суд… «Я вслух говорю – грабят!!» – словно вторил Пейчу со сцены Малого театра Муромский, блистательно, по свидетельству современников, сыгранный И. В. Самариным, и гремели аплодисменты, опровергая толки о том, что драматургия Сухово-Кобылина устарела, осталась вся в своем, «отжитом» времени. Спустя всего неделю «Дело» было показано в Москве федотовской труппой («Русским театром»). И хотя, по воспоминаниям Вл. И. Немировича-Данченко, этот спектакль уступал постановке Малого театра («кто захочет смотреть „Отжитое время“, тот пойдет в Малый театр», – писал он), слово Сухово-Кобылина жило, дышало, обращалось к залу, вызывая в зрителях не только воспоминания о «делах давно минувших дней». Театр всегда чувствовал настроение публики, что называется, прислушивался к дыханию зала. И так же, как когда-то «Свадьба Кречинского», «Дело», снискав большой успех в Москве, заинтересовало петербуржцев. Пьесу решил поставить и Александринский театр. 15 июля 1882 года Александр Васильевич записал в дневнике: «В театре разговор с Потехиным. Хорошие виды. (Петербург!)». Предложенное драматургом распределение ролей было принято (с очень незначительными поправками), спектакль был сыгран в бенефис артиста Сазонова 31 августа. Жаль, что запись Сухово-Кобылина настолько скупа; ведь он беседовал с А. А. Потехиным, судя по всему, впервые после их знакомства на пароходе, когда они вместе с Аполлоном Григорьевым возвращались в Россию. Теперь Потехин был не просто драматургом и беллетристом, а начальником репертуарной части Императорских театров, лицом влиятельным, государственным. Как они встретились? Вспоминали ли о прошлом? Неизвестно… В статье, опубликованной на следующий день после премьеры в газете «Голос», отмечалось, что театральный зал был «наполовину пуст, так как многие еще продолжали платить дань загородным опереттам… но пьеса имела несомненный успех, и публика во многих местах разражалась громом рукоплесканий». П. П. Гнедич отмечал: «Несмотря на двадцатилетие со дня появления пьесы из-под авторского пера, она не побледнела и ничего не потеряла из своей яркой, чисто гоголевской цветистости». Наверное, для Александра Васильевича эти слова были дороги как признание непотускневшей силы его «возлюбленного сына», но трудно отделаться от впечатления, что радость драматурга была приправлена горечью: в нем по-прежнему видели лишь продолжателя гоголевской традиции. Даже самые прозорливые не поняли, не расшифровали, в чем именно состоит новаторство его трилогии. Еще одна боль? Да, но потаенная, в которой он и самому себе вряд ли мог признаться… Сухово-Кобылин был восхищен игрой александринцев. Вспоминая позже о премьере «Дела», он писал: «У Давыдова эта сиена (с Князем. – Н. С.) была истинным триумфом, – он провел в ней такое мастерское крещендо… что произвел фурор – вся зала встала и кричала невероятно…» А. Брянский, биограф замечательного артиста В. Н. Давыдова, писал: «Перед зрителем стоял не актер, а человек, окончательно истерзанный, у которого „правда пошла горлом вместе с кровью“. И каждое слово из этого потока, хлынувшего вдруг из старой, измученной груди, со старческих губ, пылало острой болью, скорбью, негодованием, отчаянием взбунтовавшегося человека. И оттого, что Давыдов изображал Муромского чистейшим идеалистом, полным веры в людей, борьба его с черным миром неправды становилась трагичной, производя впечатление и до слез потрясая зрителей». С этим спектаклем Александринского театра был связан один казус. «Когда послышались голоса автора, автора! – некоторые с удивлением переглядывались и замечали, что творец Свадьбы Кречинского и Дела давно умер; однако на сцену вышел настоящий, не подмененный Сухово-Кобылин…», – рассказывал очевидец. «Стыдно признаться, но почему-то я считал его умершим», – писал много позже, в 1895 году, начинающий девятнадцатилетний журналист Ю. А. Беляев, случайно узнавший в Туле, что поблизости, в Кобылинке, живет известный драматург. В 1882 году, после трех постановок «Отжитого времени», когда, вероятно, Сухово-Кобылин вновь ненадолго предался иллюзии перемен, А. Ф. Федотову было запрещено ставить «Смерть Тарелкина» в «Русском театре». Это событие (впрочем, отнюдь не неожиданное) снова отозвалось горечью и болью. В предисловии к «Смерти Тарелкина» Александр Васильевич приводил немецкую поговорку: «Ein Mal ist kein Mal, drei Mal ist ein Mal» («Один раз – не в счет, три за один сойдет»), и она была для него не просто подходящим для эпиграфа крылатым изречением, а убеждением, выверенным всем опытом – личностным, творческим, философским. Пьесы, составившие трилогию, являлись для Александра Васильевича мостом, соединившим два берега: точку отсчета и точку завершения того процесса, который называется деградацией человеческой личности. И он не мог примириться с тем, что его собственная, действительно оригинальная и глубоко выстраданная теория остается лишь литературным (не театральным) достоянием, к тому же не оцененным в полной мере. Год спустя, в 1883-м, Театрально-литературный комитет при Дирекции императорских театров разбирал вопрос о возможности постановки третьей пьесы Сухово-Кобылина. П. П. Гнедич вспоминал: «Никто из членов Комитета не понял, что такое это произведение. В протоколе, не знаю, кем из членов составленном, говорится: „Полицейское самоуправление изображено в главных чертах такими красками, которые в связи с неправдоподобностью фабулы умаляют силу самой задачи и явно действуют во вред художественности. Пьеса единогласно не одобрена. Протокол подписали: Григорович, А. Потехин, В. Крылов, В. Зотов, Савина, Шуберт и Сазонов“». Не станем изумляться громким именам подписавших приговор; не станем вспоминать о том, как Потехин читал Сухово-Кобылину свою пьесу, как принял для бенефиса Сазонова «Дело»… К чему? Ведь спустя более века мы вряд ли сможем понять, сколько было в этом поступке искреннего непонимания, а сколько того, что называют данью времени и – реальным силам этого времени… Но даже и после этого протокола надежда не покинула стареющего драматурга. Александр Васильевич продолжал перерабатывать «Смерть Тарелкина», вносил исправления, снижал обличительный пафос, сокращал резкие, словно пощечина, монологи персонажей, потому что знал твердо: «Каждая из моих пьес есть процесс, который я должен выиграть у цензуры и прессы всякими принудительными подходами». Тщетно! В начале 1888 года начальник Главного управления по делам печати Е. М. Феоктистов лично запретил «Смерть Тарелкина». Вот уж воистину – ирония судьбы! Тот самый Феоктистов, с едва прикрытой завистью описавший жизнь молодого Александра Васильевича на Выксе и его успех у женщин, снисходительно сомневавшийся в образованности Марии Ивановны, домашний учитель детей писательницы Евгении Тур, запечатлевший в своих мемуарах облик Сухово-Кобылина сразу после пережитой трагедии и таким образом оказавший нам, сам того не желая, неоценимую услугу… Ошеломляющая карьера! И, с точки зрения Александра Васильевича на развитие общества и личности, совершенно естественная и логичная. Но почему именно он, Евгений Феоктистов, призван был стать высшим судьей над «комедией-шуткой»?! Еще один из множества парадоксов, на которые столь щедра была судьба к Александру Васильевичу Сухово-Кобылину. Поистине, она – «Великий Слепец»… Александр Васильевич умел достойно переносить унижения, а способ противостоять им был лишь один – жестко регламентированные интеллектуальные занятия, полное подчинение тому раз и навсегда избранному распорядку, в котором размеренно чередуются физические нагрузки, занятия философией, чтение математических и других научных работ, систематизация прессы. Он уходил в затворничество. Внешнее и внутреннее. Так было легче… В 1889 году Сухово-Кобылин вновь возвратился к работе над «Смертью Тарелкина», делал бесконечные уступки, сам себя обманывая: «Тарелкина в свободные минуты всего переделал. Вообще стало в пьесе ладнее и живее». Теперь пьеса получила название «Расплюевские красные дни» (в 1892 году для нового предоставления в цензуру она была переименована в «Расплюевские веселые дни»). Но и это не помогало… А между тем Александр Васильевич оказался в стесненных материальных обстоятельствах. Еще в 1884 году он обратился к министру двора графу И. И. Воронцову-Дашкову с просьбой о выплате гонорара за постановки «Свадьбы Кречинского» в императорских театрах. За год до этого, в 1883 году, в журнале «Афиши и объявления» была опубликована заметка, в которой сообщалось: за 28 лет в Малом театре комедия была дана 168 раз и принесла около 120 тысяч рублей. «Приведенные цифры, – писал автор, – красноречиво говорят о необыкновенном успехе этой пьесы, после „Горя от ума“, „Ревизора“ и комедии А. Н. Островского „Свои люди“, занимающей первое место в репертуаре русской комедии». А. М. Рембелинский вспоминал: «Лишь в начале царствования Александра