Текст книги "Сухово-Кобылин"
Автор книги: Наталья Старосельская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
XIX
столетия? Нет, вряд ли мы можем ожидать открытия неизвестного наследия Сухово-Кобылина. Подобные миниатюры, коих в его архиве сохранилось достаточно много, просто «достраивают» здание целостного мировоззрения и творчества, помогая нам лучше разглядеть то, что делает его творчество действительно уникальным. А для этого необходимо вновь и вновь возвращаться к фрагментам «Учения Всемир». Если читать их параллельно с трилогией, перед нами предстанет поистине неординарный мыслитель. Вот, к примеру, рассуждение, поясняющее еще раз столь важную для Александра Васильевича «троичность». «Жизнь есть воплотившийся разум, поэтому как жизнь, так и разум суть в своих моментах триедины и суть оных моментов сключения. Моменты разума суть: чувство, рассудок и разум. Моменты жизни суть: зерно, рост и плод. Разум есть теоретическое (чистое…) сключение, силлогизм. Жизнь есть реальное сключение, физическое сключение – организм. Шар есть пространственное или геометрическое или вообще математическое сключение… Все миры суть шары… Шар есть спекулативен, т. е. разумен или вычерченный разум, или есть разумная форма… Спекулативность или разумность шара в том состоит, что он есть единство трех… из которых два суть экстремы или полярности, а третья есть их вяжущая во единство средина… шар есть единство центра, периферии и радиуса… Центр составляет утробу, нутро шара… чистую идеальность, душу шара… что доказывается следующим опытом. Если мы шар по его диаметру просверлим, то очевидно, что мы его центр высверлим, то и центр из шара будет материально удален, но идеально в нем останется, ибо шар будет продолжать притягивать окружающие прочие тела к этому своему центру. Центр соключает в себе все точки шара и действует так, как бы все точки шара в нем находились и есть его, шара, наличествующее единство… центр есть идеальное, единство, т. е. душа, наивнутреннейшая точка шара, ибо никакая точка шара не лежит в шаре глубже центра. Центр есть купно зерно шара, т. е. та идеальность, точка небытия шара, из которой исходит, вылупляется геометрический шар… …Шар вообще. Человеческий организм есть тоже шар. Организм есть сфера, шар, которого центр есть мозг, периферия кожа и связка или единение и радиус есть оный линейно протяженный мозг… Таким образом, деятельность головного мозга есть троякая: ощущение, представление, мышление… …Триада есть форма разума…» Не для этих ли доказательств понадобилась Александру Васильевичу еще в 1890-годах, до смерти Евдокии Васильевны, специальная литература, о которой он писал своему крестнику Николаю Михайловичу Петрово-Соловово: «Пожалуйста, когда буду, не забудь мне напомнить о теореме свободных точек. Мне довольно только прочесть, а покупать книгу я не хочу». А в другом письме Николаю Михайловичу просил: «Пожалуйста, узнай, где найти доказательство той теоремы, что жидкое тело, подвергнутое в пространстве лишь взаимодействию его материальных частиц (т. е. силе притяжения материи), должно принять форму сферы». Прочитав письма Сухово-Кобылина, адресованные племянникам, и поняв, каким образом он втягивал их в орбиту своих хозяйственных интересов, мы можем предположить, что точно так же влиял Александр Васильевич на их духовное формирование, исподволь прививая любопытство к определенным изысканиям и обобщениям… Последние годы жизни Александра Васильевича связаны и с А. П. Чеховым. Они познакомились в январе 1901 года, когда Антон Павлович приезжал к Ковалевскому в Болье. В Ницце жил однокашник Чехова по таганрогской гимназии, врач Владимир Григорьевич Вальтер. Во Франции у него была химико-бактериологическая лаборатория. В свободное от исследований время Вальтер писал рассказы. Впервые Чехов побывал в Ницце в 1897–1898 годах, они с Вальтером встретились, общались, позже завязалась переписка, которая продолжалась до самой смерти Антона Павловича, весьма сочувственно относившегося к литературным опытам своего друга детства; Чехов содействовал публикации рассказов Вальтера в русских изданиях, где они выходили под псевдонимами Томатов и В. Вольный. В письмах Вальтера много говорится об общих знакомых, о различных событиях из жизни русских во Франции. Так, 23 ноября 1899 года врач-литератор с восхищением и удивлением писал Чехову о своем новом знакомстве: «Лечу я Сухово-Кобылина. Ему 82 года, и 40 лет он питается яйцами, молоком и Гегелем. Написал о нем большое сочинение, введение дал мне, и мы у Ковалевского читали, сначала смеялись, а потом подчинились его талантливости и искренности. Бодрый еще старик. На его силы и бодрость превосходное влияние оказывают солнечные ванны». Да и как было не подчиниться философским выкладкам Сухово-Кобылина? Сегодня его стиль, архаичность языка могут показаться наивными и странными, но их самобытность, жесткая логика изложения, учитывающая все сферы человеческого развития и существования, сам пафос – завораживают по-прежнему. В письме Вальтера, датированном 1 декабря 1899 года, читаем: «Соберутся у Арнольди; будут читать комедию Сухово-Кобылина: Смерть Тарелкина. Буду и я и тогда опишу Вам вечер. Автора я лечу… Он бодрый интересный старик-гегелианец… углубляется в дебри разумозрительной философии, причем решил напечатать свое введение к философии, хотя находит, что „сочинение – есть мысль, закованная в кандалы протяженности“. Не имея возможности „обвнутриться“ вместе с автором, я, однако, глубоко интересуюсь этим поэтичным старцем». (Опубликовавший письма Вальтера В. М. Селезнев помечает, что продолжение фразы о «поэтичном старце» зачеркнуто чернилами.) «Разумозрительная философия» Сухово-Кобылина – понятие, требующее пояснений. Вполне вероятно, что Вальтер услышал именно этот фрагмент введения: «Разумозрение рассматривает жизнь как процесс, т. е. процессование живого, как разумную жизнь, т. е. как процессование человечества. Это новорожденное учение… нас ныне учит, желанную цель нам указует, веру в беспредельно увеличивающееся благополучие, силу и разум человечества в нас утверждает и победу над объективным бесконечно-протяженным миром нам дарует. Таким образом эта новорожденная наука, т. е. трехмоментная волюционная философия и есть неогегелизм… или философия бесконечной будущности человечества в его трехмоментном поступании во Вселенной как теллургического, солярного и сидерического человечества… …основное положение этой философии, что в мире только рациональное долговечно и устаивает, что мировой процесс совершается по абсолютному, логическому, т. е. божественному Закону, а следовательно, что для разума, иже и есть абсолютная сила, ни динамита, ни револьверов НЕ НАДО! Вся эта арматура уличного грубого социализма есть тупоумие и зверство. Разум истории как абсолютная сила в истории и без револьверов справится. Я всегда считал и теперь считаю, что всякое насильственное вмешательство индивидуальной чьей бы то ни было воли в поступание как народного, т. е. усобного, так и человеческого духа законопреступно… Законом саморазвития… т. е. внутренней работой мышления совершаются истинные шаги в историческом процессовании человечества…» К сожалению, не сохранилось ни одного ответа Чехова на многочисленные (общим числом 68!) письма Вальтера, но известно, что 14 декабря 1900 года Антон Павлович приехал в Ниццу и был у своего давнего приятеля. В это же время и состоялось его знакомство с Сухово-Кобылиным (в какой день – точно неизвестно). А вскоре, 8 января 1901 года, Александр Васильевич послал Чехову свою визитную карточку, на обороте которой было написано: «Мои старые Кости с удовольствием (принимают) Приглашение ваше – вам всегда преданный А. Сухово-Кобылин». В. М. Селезнев справедливо замечает: «Так – по-дружески, шутливо, даже без обращения по имени-отчеству, пропустив одно слово (а это и вовсе уж не редкость для Сухово-Кобылина), на обороте визитной карточки – Сухово-Кобылин, гордившийся своим старинным дворянским родом, чтивший все правила этикета, мог писать только к очень хорошо знакомому и понимающему его человеку». На следующий день, 9 января, они встретились снова. «Обедали в 6 часов у Ковалевского, где виделись с Чеховым», – записано А. М. Молегиным в дневнике Сухово-Кобылина и подчеркнуто, как все особенно важное для Александра Васильевича… К сожалению, мы не знаем, о чем они говорили. Но ведь чем-то Чехов и Сухово-Кобылин заинтересовали друг друга, раз не ограничились одной встречей… В разрозненных фрагментах «Учения Всемир» есть и такой: «Реформа античного мира, т. е. исхождение в рассудочный мир, совершилось парою мыслящих греков, т. е. Платоном и Аристотелем, и результат, ими данный человечеству, был мир чистых сущностей, идей или категорий… Реформа создания была совершена парою мыслителей – Коперником и Лютером, реформа математики была совершена парою исчислителей – Невтоном и Лейбницем; реформа философии была совершена парою интеллигентов – Гегелем и Дарвиным. Еще замечательно, что в каждой из этих пар один есть идеалист, т. е. философ, другой есть эмпирик-наблюдатель. Тот же закон действует и в сфере искусства. Для литературы нашей сохраняется то же правило. В ней действуют те же экстремы, то есть пары противоположностей – Пушкин и Гоголь, Тургенев и Щедрин…» Разумеется, это утверждение не бесспорно, но представляет огромный интерес! Ведь Александру Васильевичу в этом философском поиске так и не удалось обнаружить «свою пару» ни в философии, ни в художественном творчестве; он видел собственное творчество отделенным от всего и всех, – таким и остался в истории. Но кто поручится, что Сухово-Кобылин не искал свою «экстрему», противоположность в новом поколении русских писателей, и потому Чехов, драматург совершенно иного направления, был ему особенно интересен. Случайно ли, что в исторической перспективе XX века интерес к драматургии Сухово-Кобылина и Чехова практически никогда не совпадал, но слишком часто совпадали попытки трактовать их такие разные пьесы с точки зрения театра абсурда? Ведь именно эта «пара противоположностей», Сухово-Кобылин и Чехов, ознаменовала в истории русской культуры появление принципиально нового театрального языка, которым в значительно большей степени, чем отечественный театр, воспользовался театр западный, одаривший мировую культуру произведениями С. Мрожека, Э. Ионеско. Тех авторов, что создали во всем своем многообразии театр абсурда. «Пары наличествуют и в духовном мире, т. е. в процессовании человеческого познавания, они всегда состоят из двух экстремов – идеалиста и эмпирика… Два противоположные речения, – читаем в „Учении Всемир“, – взятые совместно, суть тот инструмент или философские щипцы, которыми живая спекулативная истина и изловляется… учение об умственных щипцах вполне оправдывается в истории тем фактом, что все великие реформы в поступании человеческого духа из его конечной формы в его бесконечную форму были совершены не единичной человеческой личностью, а всегда двумя личностями, т. е. парой мыслителей, по своей натуре взаимно противоположных…» Разве не подобные мысли послужили фундаментом, на котором воздвиглась теория «театра абсурда»? Внимательное изучение текстов позволяет найти настоящие корни этого явления. Но даже те, кто пошли по стопам Сухово-Кобылина (я имею в виду эстетические обретения, развитие тематики и жанра), никогда не признавали роль его наследия в их творческих поисках и устремлениях. А если и вспоминали о нем – то лишь как о «драматурге поневоле», человеке, совершившем страшное убийство своей возлюбленной… Неужели он и это предвидел? Почему в его записях нередко встречаются слова: «Я стою на Мосту…»? Представим себе два далеких берега, соединенных дугой, посреди которой стоит одинокий человек, ушедший от одного берега, но так и не дошедший до другого. Может быть, тогда мы сможем лучше понять, что это за человек – Александр Васильевич Сухово-Кобылин… Вопреки всему он не прекращал попыток восстановить хотя бы основные фрагменты «Учения Всемир». 18 июня 1901 года, лежа в постели, он диктовал А. Молегину фрагмент под названием «Промахи Гегеля, или Определение Неогегелизма». В архиве Александра Васильевича все датируется весьма приблизительно, нельзя точно сказать, какие именно части восстановлены, какие сохранились. Где-то дата написана его рукой, где-то – рукой Луизы Александровны или А. Молегина. От этого – повторы, многочисленные обрывы мысли, продолжение которых порой можно найти в ранних фрагментах. В 1995 году брошюру «Учение Всемир» составили и издали профессиональные математики. Они группировали фрагменты вокруг математических выводов Сухово-Кобылина о строении и развитии мира. Е. Н. Пенская попыталась выстроить свою контаминацию с гуманитарной точки зрения. Все это дает возможность не только «параллельно» изучать литературное и философское наследие, но и личность Сухо-во-Кобылина. И в данном случае для нас оказывается совсем не так уж и важна точная датировка – более существенна модель мира, представленная в «Учении». «Всемир как Идея есть адекватное Понятие. Адекватность эта состоит в том, что Понятие с своей Реальностию выравнилось, слилось в Реальность, воплотилось и в нераздельное Единство соключилось, и это нераздельное Живое Единение и Единство Понятия и его Реализации, Души и Тела, Мышления и Бытия, и эта превысшая Степень Бытия и полнейшая Инкарнация Мысли и есть Идея, сама Истина. Идея и есть Бог, но живой, себя в Мир построевающий Бог, не тот Бог, который Мир в семь Дней создал и за сим его покинул и от Трудов своих почил; так что Бог остался отдыхать на Небе, а Мир остался глупить на Земле. Это не Правда! Нет ленивого Бога и настолько же нет глупого Мира, а есть Идея Мира, или Мир как Идея и есть, существует тот Бог, который Мир этот своим Разумом строит и потому себя в нем воплощает». Мысль кощунственная и жестокая, да простит меня за нее Александр Васильевич Сухово-Кобылин! Невозможно судить сегодня о целостности и ценности его философских открытий, но по сохранившимся фрагментам видно, что трагедия, произошедшая с ним на пороге нового столетия, когда сгорело любимое имение, была сродни той давней трагедии, когда погибла любимая женщина. Тогда сжалось пространство – размышления об устройстве и логических связях Вселенной отразились и исказились в зеркале одной, отдельно взятой души, вынужденной безвинно страдать от невозможности что бы то ни было доказать. Все абстрактные идеи обогатились горькой конкретикой. Надо было укрыться в Кобылинке, чтобы в одиночестве преодолевать эту невыносимую боль, эту вопиющую несправедливость творчеством, уравновешивая отвлеченную философию художественными открытиями. Теперь, на склоне лет, когда поданная карета стремительно неслась под гору, пространство сжалось вновь. И тогда погибшая в огне философская система начала складываться, подобно мозаике, в резкие, выразительные тезисы. В сгустки мысли непостаревшей, не подчинившейся старости – из просветов сдавшейся памяти. Это был последний вызов Сухово-Кобылина Великому Слепцу Судьбе, его последняя битва с фантомами, оборотнями и «упырями». «РАЗУМ есть СИЛА… Разум правит Миром. Это положение Анаксагора есть истинное Зерно всей спекулативной Философии: Разум правит Миром; но править значит иметь Власть над Миром. Власть не есть Слабость, а есть существенно Сила, и потому Миром правящий Разум есть существенно Сила. Различие Разума от Силы состоит лишь в том, что Сила есть себя еще не знающий Разум; а что Разум есть уже в себе назревшая, построившая, т. е. организованная и себя знающая Сила. Таким образом все Силы Природы, т. е. естественные непосредственные Силы, суть себя незнающие Силы и все дальнейшее Поступание Миров и есть оное Обвнутрение естественной себе самой внешней Силы, в опосредствованную обвнутрившуюся Силу, – в Человека, т. е. в Мышление; в каковом Мышлении Человек и узнает себя Разумом… …Разумное, будучи в Мире исчезающе, только экзистирует, и поколику Разум есть высочайшая Благость, а Разумное есть Благое, а неразумное есть Злое, потолику и мировой Уряд, т. е. Уряд всех миров в том состоит, что Пря, Спор двух Экстремов Рациональнаго и Иррациональнаго т. е. Добра и Зла всегда исходит в Победу Добра, которое Существенно сильно над Злом, которое существенно слабо; или другими Словами, что Уряд всех миров есть устаивающее Торжество Добра, Знания и Истины и перенирующее неустанное Потребление и Исчезновение Зла, Невежества и Лжи, так что этот рациональный Уряд Миров и образует собою оное абсолютное Процессование всех Человечеств и их Ближение к абсолютному Добру и превечной Истине, которая и есть превечный Разум». Александр Васильевич твердо отстаивал свою философскую систему: «…я не могу пройти Молчанием ту абсолютную Отверженность, которой эта Философия, как высший Оптимизм, клеймит оный скотский Пессимизм калмыцких Мозгов (буддизм), который неизвестно почему и зачем вошел в Моду промежду нам современными кривоумными Декадентами в Форме якобы философского Учения о Нирване или Ничте, которым Ничтом должен де кончиться не токмо наш подлунный Мир, но и сама Вселенная и котораго Последователи ради Безсмысленности и Безнравственности Учения делятся на два Сорта Людей – на Глупцов и Помешанных…» И далее Сухово-Кобылин с математической четкостью обозначает разницу между разумом и рассудком. «Разсудок исходит в Разум; он есть Внутреннейшее Разсудка, есть превысшее Разсудка Прозрение, он презрительнее Разсудка смотрит, а именно Различаемые видит тождественными, их Розность видит Внешностию и их Сущность видит единой. Поэтому Разсудок видит Двойство; он Дуалист; Разум везде видит Единство». Вновь переживая и проживая в воспоминаниях утраченную целостность «Учения Всемир», изо дня в день восстанавливая логическую цепочку, по которой его юношеское поклонение перед Гегелем постепенно дошло до отрицания и создания собственной системы, Александр Васильевич не давал своему мозгу смириться и угаснуть. Ежедневные занятия философией, припоминание, связки между тезисами стали для Сухово-Кобылина той же необходимой интеллектуальной гимнастикой, что и физические занятия. Он ведь до конца дней уделял своему здоровью, личной гигиене очень большое внимание. Вальтер, лечивший Сухово-Кобылина, недаром отмечал в письмах к А. П. Чехову усердие своего пациента; ежедневные солнечные ванны были для Александра Васильевича необходимостью, способом продления жизни, так же как и вегетарианство. «Я стал человеком только с тех пор, как перестал есть мясо, а то был настоящим зверем», – записал слова Сухово-Кобылина М. Ковалевский. Жизнь на вилле в Болье была размеренной, Луиза Александровна внимательно следила за отцом; распорядок дня почти никогда не нарушался – занятия, солнечные ванны, которые он принимал часами, лежа раздетый у настежь распахнутого окна, прием гостей, визиты, прогулки, чтение… Так проходили последние месяцы в ожидании кареты. Она бесшумно подъехала к воротам виллы 11 марта 1903 года, когда Александр Васильевич, вообще нечасто простужавшийся, скончался от простуды, полученной в результате оздоровительных солнечных ванн. Луиза Александровна похоронила отца на кладбище в Болье, совсем недалеко от Ниццы, где покоится прах его старшего друга – Александра Ивановича Герцена… Спустя несколько дней в одной из петербургских газет было опубликовано сообщение: «Сегодня, 14 марта, в маленькой верхней церкви у Симеония, что на Моховой, отслужили заупокойную обедню и панихиду по Александру Васильевичу Сухово-Кобылину. Из полуторамиллионной массы петербуржцев собралось почтить память большого писателя всего шесть человек». Шесть человек… Кто это были? И кто из них знал некогда и помнил Александра Васильевича Сухово-Кобылина, а кто был привлечен лишь обычным любопытством завсегдатаев отпеваний? Кого привело сюда известие о том, что скончался философ и драматург, вошедший в историю не своими сочинениями, а одним из громких убийств середины
XIX
столетия? Неизвестно. Карета тронулась дальше… Из воспоминаний М. М. Ковалевского: «Несколько месяцев после его кончины приехавший из Москвы князь Сумбатов, сам драматург и известный актер, играющий в Московском Малом театре под именем Южина, возложил в моем присутствии, по поручению своих товарищей, серебряный венок на могилу автора „Свадьбы Кречинского“, одной из наиболее игранных в России пьес и до сих пор еще не сходящей со сцены». Глава 6 ЖИЗНЬ ПОСЛЕ ЖИЗНИ В своей трилогии и философских трудах Сухово-Кобылин с художнической прозорливостью и поистине математической точностью начертил картину будущего страны, нации. Но вряд ли он мог предвидеть дальнейшую судьбу своих пьес. Впрочем, мы не можем говорить об этом с убежденностью. Вполне вероятно, что Александр Васильевич верил в свою звезду и, хотя предавался порой отчаянию, сомнениям, все же надеялся, что любознательные потомки оценят по достоинству созданное им. Буквально через десяток с небольшим лет интерес к его биографии и творчеству вспыхнул подобно пожару, в котором сгорела любимая Кобылинка. Сравнение отнюдь не случайно: в 20-е годы XX века, в период утверждения новых идеалов и развенчания всего и вся, тема «царского судопроизводства» («Дело») приобрела публицистическое звучание. Что уж говорить, какой соблазн таился в художественных аналогиях – с Грядущим Хамом, оседлавшим Россию, с личностью, низведенной до уровня «ветошки»!.. На гребне этого двойного интереса появились биографический очерк С. А. Переселенкова, целый ряд мемуаров, книга Леонида Гроссмана «Преступление Сухово-Кобылина», в которой убийство француженки Симон-Деманш представало фактом в биографии Сухово-Кобылина непреложным. А на ниве художественной идеи у Сухово-Кобылина выросли блестящие наследники, в полной мере оценившие и продолжившие традицию трагического балагана, непонятую, невоспринятую
XIX
веком: Михаил Зощенко, Михаил Булгаков, Николай Эрдман, в какой-то мере и Владимир Маяковский-драматург. К 1917 году Александр Васильевич Сухово-Кобылин был уже настоящим классиком. Его пьесы, хотя и в изуродованном виде, вышли на театральные подмостки. О них писали статьи А. Блок, А. Амфитеатров, А. Кугель. Сравнивший Сухово-Кобылина с Островским и Лермонтовым, А. Блок едва ли не первым пренебрег авторским мнением: согласно Сухово-Кобылину его творчество абсолютно отдалено от какой бы то ни было традиции. А ведь еще живы были некоторые из тех, кто помнил Александра Васильевича как помещика строгого, но работящего; как драматурга, приехавшего из Франции в Ярославль на празднование 150-летия первого русского театра; как истинного джентльмена-щеголя; как некий реликт своей эпохи, к изумлению многих задержавшийся на этом свете. И еще жива была, хотя и находилась вдалеке от родины отца, Луиза де Фальтан, только революция окончательно разлучила ее с Россией. Что знала она, что думала о событиях «давно минувших дней», о тайне своего рождения? Что знала от отца, а о чем догадывалась? Неизвестно… Сухово-Кобылин умер в марте 1903 года, а спустя два с половиной года, в сентябре 1905-го, «Смерть Тарелкина» была запрещена для исполнения в народных театрах, где игралась довольно часто. «Пьеса эта для народных театров совершенно непригодна, – сообщалось в цензорском рапорте, – представляя из себя сатиру на администрацию вообще и полицию в частности. Автор, хотя и в шутливой форме, яркими красками очерчивает произвол, вымогательство и взятки представителей правительственной власти. Подобные пьесы, дискредитирующие власть, нельзя не признать для простолюдина безусловно вредными, и я полагал бы поэтому комедию „Расплюевские веселые дни“… на народных театрах вовсе не допускать». А спустя еще полгода «Смерть Тарелкина» была запрещена цензурой для исполнения вообще. «Фраза в этой пьесе: „Всю Россию под арест!“ – слишком современна», – не без ехидства замечал рецензент журнала «Театр и искусство». Да, для России 1906 года слова персонажа Александра Васильевича действительно звучали на редкость свежо! В начале века режиссеры обращались к драматургии Сухово-Кобылина неоднократно. Мы уже рассказывали о ярославских торжествах и о постановке трилогии в Суворинском театре. В 1900 году трилогию играла Русская драматическая труппа под руководством В. Форкатти в Таганроге. Вс. Мейерхольд поставил «Дело» в Херсоне в 1904 году с И. Н. Певцовым в роли Тарелкина, в 1916 году эта пьеса была в репертуаре Незлобинского театра. В 1908 году на студии А. Дранкова был снят фильм «Свадьба Кречинского». Известно и несколько зарубежных постановок «Свадьбы Кречинского» и «Дела». И впоследствии интерес к творчеству драматурга не угас, о чем свидетельствует Библиографический указатель, кропотливо составленный Е. К. Соколинским и опубликованный в 2001 году: за XIX–XX столетия – 128 постановок. Самой большой популярностью, естественно, пользовалась «Свадьба Кречинского», когда же пробили себе дорогу на подмостки «Дело» и «Смерть Тарелкина», эффект оказался совсем не таким, каким мог бы быть «по свежим следам». Это с сожалением отмечал А. Амфитеатров: «Нет в истории русского театра и литературы вящей трагедии, чем судьба этих двух, уничтоженных измором пьес, которые были писаны для дедов, а смотреть и судить их приходится только внукам. Напрасно называют смех вечно юным. Все стареет на свете. Стареет и смех – особенно сатирический… Вероятно, римляне очень много смеялись, читая Ювенала; для нас его сатиры – историко-бытовой материал, интереснейший, но неспособный вызвать на лице читателя хотя бы одну улыбку. …Комедии его, появляясь на сцене с опозданием на несколько десятков лет, не получали и уже получить не могут того живительного, сохраняющего и бодрящего пьесу начала, которое я назову традицией смеха, преемством его из поколения в поколение. „Ревизор“, засмеявшись вовремя, умно и сознательно рассмешил свою публику, для которой он был живою современностью, и знаменитый смех этот, как некая язвительно-веселая легенда, пошел перекатами от отцов к детям. Театр любит приятное воспоминание, его впечатления консервативны. Какая бы архивагнеровская публика ни слушала оперу „Фауст“, а „На земле весь род людской“ и хор старичков будут повторены. Деды наши смеялись, и мы смеемся, когда Сквозник-Дмухановский жалуется, что проклятый купчишка Абдулин не прислал городничему новой шпаги, хотя и городничих уже полвека нет в России, и для купчишек Абдулиных шпажная повинность – анахронизм, весьма архаический. А не рассмеяться нельзя, – как, встретив в толпе лицо очень хорошего, старого знакомого, непременно обрадуешься и весело улыбнешься ему. Потому что купчишка Абдулин – впечатление наследственное, а не благоприобретенное». В словах критика – двойственность, особенно четко проявившаяся именно в стремительном XX веке, наступления которого так ждал Сухово-Кобылин. Только сегодня мы называем вещи другими именами. Понятия наследственных и благоприобретенных впечатлений смешались причудливо, во многом гротесково; именно театру дано было это осознать и отразить, выстраивая собственную шкалу ценностей – через совершенно особый способ человеческого общения, театральность, в которой энергия действа переливается в зрительный зал, захватывая его то смутными ощущениями собственных «историй», то резкими прозрениями относительно времени, общества, личности… К. Л. Рудницкий глубоко исследует историю сценической жизни трилогии – за подробностями отсылаю читателя к его работе «А. В. Сухово-Кобылин. Очерки жизни и творчества». Я же позволю себе сосредоточиться на тех постановках, что имеют значимость, во-первых, историческую, во-вторых, раскрывают тему, заявленную в названии главы, потому что важнее всего понять и осознать: что означает для нас сегодня «жизнь после жизни» в применении к конкретному наследию конкретного драматурга? Потому что в ее существовании усомниться невозможно. Один из крупнейших режиссеров XX века Всеволод Эмильевич Мейерхольд работал над пьесами Сухово-Кобылина еще в начале столетия. Спустя год после смерти драматурга он поставил «Дело», но всю трилогию показал лишь в 1917 году. 25 января состоялась премьера «Свадьбы Кречинского», 30 августа – «Дела», 23 октября – «Веселых расплюевских дней». «В 1917 году, когда Мейерхольд ставил трилогию Сухово-Кобылина, бурная политическая жизнь страны вытеснила со страниц газет и журналов театральные рецензии, – писал К. Л. Рудницкий в исследовании „Режиссер Мейерхольд“. – Было не до театра, история безоглядно мчалась от Февраля к Октябрю. Поэтому мы располагаем весьма скудными данными о каждом из трех спектаклей… Самым удачным и по-своему пророческим, запоминающимся надолго, был третий, заключительный спектакль – „Веселые расплюевские дни“ („Смерть Тарелкина“). Эта пьеса приковала к себе пристальное внимание Мейерхольда, и недаром он к ней спустя несколько лет вернулся». В начале столетия, чреватого «неслыханными переменами», не раз обращался к творчеству Сухово-Кобылина и Александр Блок. То, что оба крупнейших художника приняли Октябрьскую революцию, связано было едва ли не в первую очередь с ярко выраженной антибуржуазностью их настроений, отвращением к рутине как в жизни, так и в искусстве, стремлением противостоять этой закоснелости эстетически. Им, таким несхожим, совсем не случайно вспомнился и потребовался в союзники философ и драматург, создавший в своих трех пьесах некую непривычную, принципиально новую в русской литературе систему эстетического противодействия существующему порядку вещей, противоборства с незыблемостью и ненарушаемостью устоявшегося, казалось бы, раз и навсегда. Оба они, Мейерхольд и Блок, при всей своей завороженности происходящим, сумели со временем дистанцироваться и трезвым взглядом увидеть будущее. В отсветах пламени, поглотившего книги библиотеки в Шахматове, Блок не мог не рассмотреть отблеск «большого пожара», устроенного теми, кто, подобно Расплюеву, радостно восклицал: «Все наше!!» Не те же ли самые причины побуждали Мейерхольда все более внимательно читать последнюю пьесу Сухово-Кобылина? Нет, не об «отжитом времени» повествует эта «комедия-шутка», воссоздавая «картины прошедшего»! Не случайно известный критик А. Кугель, который не считал сатиру Сухово-Кобылина злободневной для этого времени, писал о премьере «Веселых расплюевских дней»: спектакль «с налетом кошмара, который… придал режиссер, шел тогда, когда на улицах шумел и волновался народ, готовясь ко второму акту революции… Какая-то трагикомическая дьявольская улыбка была в этой, если можно так выразиться, „невпопадности“ обличительной сатиры на произвол полицейского государства и гипертрофию власти». У Мейерхольда интерес к драматургии Сухово-Кобылина обострялся всякий раз в особенно напряженные, катастрофические моменты истории – мысль режиссера возвращалась к творчеству Александра Васильевича на каком-то новом витке. В 1904 году он ставил в Херсоне, в Товариществе новой драмы, «Дело». В 1915-м обращался к артистам Александринской труппы, возобновляя с ними «Грозу» А. Н. Островского, со словами: «Окиньте стремительным взглядом течение драматургии второй половины прошлого века… Гоголь представлен был одним „Ревизором“, да и то публика поспешила часть своего внимания оторвать от него в сторону Сухово-Кобылина (да не того, кто так ярко сказался в „Смерти Тарелкина“, а того, кто так доступен в „Свадьбе Кречинского“…)» В 1933 году Мейерхольд вновь обратился к «Свадьбе Кречинского» – вторая редакция позволила режиссеру на примере Расплюева сказать о своем отношении к фашистской Германии, которая пыталась взять за горло весь мир. Критик Ю. Юзовский считал, что Мейерхольд намеревался сделать новую трактовку всей трилогии, но ему не хватило на это времени… Предваряя премьеру 1933 года, Мейерхольд говорил о «Свадьбе Кречинского» как о почти идеальном материале для противопоставления социалистического и капиталистического отношения к деньгам, о том, что «снова вызван к жизни тип человека, казавшийся похороненным навсегда, – тип полицейского подхалима и шпиона, провокатора и палача, скрытого часто под маской смиренного благодушия… – Расплюева… Расплюев смешон? – Нет, страшен! Со сцены Расплюев блеснет материалом, который калифам на час фашистского режима мог бы быть очень пригоден как материал для формовки примерного солдата крестового похода против нового мира, создаваемого новым человечеством». Эти слова Мейерхольда свидетельствуют не только о сделанных им художественных и этических открытиях в драматургии Сухово-Кобылина, но и о нашем восприятии классики. В ней мы находим, по точному определению Ю. Юзовского, возможность «прошлую историю человечества показывать иначе, с точки зрения новых идей». И тогда мы ясно ощущаем идею продолжения во времени всего созданного классиком. Верил ли Мейерхольд в то, что возрождение расплюевых – сугубо «западный вариант» современности? Или сознательно пытался заглушить мрачное предчувствие недалекого будущего? В созданном им театре достанет расплюевых, которые начнут клеймить Всеволода Эмильевича, поддерживая и травлю, которая приведет и его, и театр к гибели… «Мы привыкли думать, что любую эстетическую систему рождает эпоха, когда система эта формируется, – писал К. Л. Рудницкий, – и в самом общем виде такая мысль правильна. Но всякое время несет в себе и предвестье будущего, нового времени. Интуицией художника такое предвестье может быть услышано и выражено». Добавим: порой даже вопреки сознательному стремлению художника. Наверное, именно так и произошло с сухово-кобылинскими постановками Мейерхольда и, в частности, со спектаклем «Смерть Тарелкина» (1922 год), о которой Б. Ромашов писал: «Публика охвачена страхом. Ей не до трюков. Она чувствует самое главное: издевку смерти над человеком». Эти слова точно выражают «перевернутый» в реальность 20—30-х годов XX столетия смысл драматургии Сухово-Кобылина. Вообще, 1920—1930-е годы можно с полным правом назвать эпохой возрождения Сухово-Кобылина не только для театра, но едва ли не в первую очередь для общественной мысли. В 1927 году было опубликовано первое (после 1869 года) издание «Картин прошедшего», в том же году вышла книга «Преступление Сухово-Кобылина». Автором ее, как и редактором и комментатором трилогии, был Леонид Гроссман. Он же сохранил воспоминания некоторых современников, в частности Н. В. Минина и В. Н. Рембелинского. Записанные конспективно, эти краткие воспоминания, по мнению В. М. Селезнева, в достаточной мере тенденциозны: Гроссмана интересовало лишь то, что совпадало с его версией убийства Луизы Симон-Деманш. Он расспрашивал собеседников в основном о судебном деле 50-х годов