355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Старосельская » Сухово-Кобылин » Текст книги (страница 2)
Сухово-Кобылин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:31

Текст книги "Сухово-Кобылин"


Автор книги: Наталья Старосельская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

III

, герцогом Морни, бывшим одно время послом в Петербурге. Этот виднейший государственный деятель Второй империи был отчасти и драматургом. Первые чтения его водевилей происходили, по словам его биографа, в интимной обстановке, при закрытых дверях, у г-жи Нарышкиной… Во время чтения герцог просил отзывов об отдельных эпилогах и сценах у этой знатной русской дамы, отличавшейся оригинальными привычками, вечно возбужденной… Нарышкина, по словам биографа Морни, была начитанной, образованной, красивой женщиной…» Нарышкиной не мог не отдать должного даже Феоктистов, запечатлевший ее в своих воспоминаниях: «…Она далеко не отличается красотой: небольшого роста, рыжеватая, с неправильными чертами лица… Она приковывает к себе внимание главным образом какою-то своеобразною грацией, остроумною болтовней и той самоуверенностью, которая свойственна так называемым „львицам“…» Куда более поэтичный портрет Надежды Ивановны оставил для потомков Александр Дюма-сын. Их роман, совершенно в духе Достоевского, роман-поединок, в котором необходим конечный покоритель, продолжался много лет и был мучительным и страстным. Только в 1864 году, после смерти Нарышкина, они обвенчались, удочерив собственную дочь, которая до этого выдавалась, как и Луиза Вебер, за сироту-воспитанницу. Дюма писал о Нарышкиной: «Это существо физически бесконечно обольстительное – она пленяет меня изяществом линий и совершенством форм. Все нравится мне в ней: душистая кожа, тигриные когти и длинные рыжеватые волосы, глаза цвета морской волны…» К этому раннему впечатлению добавилось более позднее, из письма: «Я знаю ее не со вчерашнего дня, и борьба (ибо между двумя такими натурами, как я и она, и должна быть борьба) началась еще семь или восемь лет назад, но мне только два года назад удалось одолеть ее… Я изрядно вывалялся в пыли, но я уже на ногах и полагаю, что она окончательно повержена навзничь…» Вот такое ответвление нашей истории. Оно многое объясняет в характерах действующих лиц косвенно; во всяком случае, дает основания подозревать, что Надежда Ивановна вряд ли могла быть пассивной жертвой, как, впрочем, вряд ли могла быть вдохновительницей преступления. Разве что только в воспаленных мечтах, в разгоряченном воображении… Л. Гроссман считает, что вечером 7 ноября в доме Сухово-Кобылина произошла роковая встреча трех людей – Александра Васильевича, Нарышкиной и Луизы. «Сухово-Кобылин, – пишет Гроссман, – придя в ярость от поведения своей старой и уже опальной любовницы в месте свидания его с предметом новой любви – юной и прекрасной великосветской женщиной, – не помня себя от гнева, убивает Симон-Деманш шандалом. Нарышкина спешно вырабатывает план и организует сокрытие тела. Призываются двое преданных слуг – это могли быть только Макар Лукьянов и Ефим Егоров, которым за обещание денег и вольных, играя на их преданности и необходимости „спасти барина“, поручается пока лишь вывоз тела на дорогу в Хорошово… крепостные, вывозившие тело своей госпожи, не пожелали грабить его. Они выполнили поручение и оставили тело на пути в село Хорошово». Здесь исследователь явно опирается на мнение Е. М. Феоктистова (который, в свою очередь, пустил в обиход обычную московскую сплетню), записавшего в своих мемуарах: «Однажды мадемуазель Симон, давно уже следившая за соперницей, сумела в поздний час проникнуть к своему возлюбленному. С проклятьями и ругательствами набросилась она на них, и Кобылин пришел в такую ярость, что ударом подсвечника или чего-то другого уложил ее наповал. Затем склонил он прислугу деньгами вывезти ее за город». Одной из главных улик, свидетельствующих против Сухово-Кобылина, считалась его записка к Луизе, приведенная в приложении к исследованию Л. Гроссмана: «Милая мамочка, случилось так, что я несколько дней останусь в Москве. Зная, что вы остались в деревне только для того, чтобы разыграть ваши фарсы и слушать голос страсти, который твердит вам, увы, не мое имя, но имя другого, я предпочитаю призвать вас к себе, чтоб иметь неблагодарную и вероломную женщину под моими глазами и у порога моего кастильского кинжала. Возвращайтесь и трррр…епещите!» На горе Александра Васильевича сыскались в его доме два кастильских кинжала. И хотя эротический смысл записки вряд ли кого-то способен сбить с толку, «улики» заработали… Следствие по делу об убийстве Луизы Симон-Деманш длилось без малого семь лет – почти столько же, сколько прожили вместе Александр Васильевич и Луиза. За это время Сухово-Кобылин ни разу не был обвинен впрямую – он находился в подозрении, что, несомненно, было еще унизительнее. Но и окончание дела не могло удовлетворить Александра Васильевича: Государственный совет оправдал одновременно и его, и сознавшихся в содеянном преступников. Дело было закрыто и, вероятно, самим фактом «всеобщего» оправдания поспособствовало разнообразным слухам, толкам, сплетням, преследовавшим Сухово-Кобылина при жизни и даже, выражаясь отнюдь не фигурально, за гробовой плитой. А слухи эти породили множество сомнений в невиновности писателя, как, впрочем, и прямо противоположные чувства. Л. Н. Толстой, описавший в приведенном письме к Т. А. Ергольской всю историю Симон-Деманш, несколько позже, 7 марта 1851 года, после встречи с Александром Васильевичем в гимнастическом зале, записал в дневнике: «Хотел Кобылину дать о себе настоящее мнение». Здесь, правда, необходимо некоторое уточнение. Приведя эту дневниковую запись в своей книге, К. Л. Рудницкий комментирует ее как неоспоримое свидетельство того, что Толстой не верил в виновность Александра Васильевича. Скорее всего, так оно и было, но есть ведь и письмо к Ергольской, что делать с ним?.. Вряд ли стоит преувеличивать важность слов Толстого в споре о совершенном или несовершенном Сухово-Кобылиным преступлении. Запись от 7 марта посвящена разбору собственных, а не чужих грехов, поэтому словам о Кобылине предшествует признание в «самохвальстве», а завершает запись приговор Толстого самому себе – «мелочное тщеславие». Так сюжет из дневника Льва Николаевича Толстого невольно раскрывает перед нами атмосферу, в которой оказался Сухово-Кобылин после 9 ноября 1850 года. Обратимся еще раз к Е. М. Феоктистову: «Что касается Кобылина, – пишет он, – то из разговоров, которые мне приходилось слушать, я мог убедиться, что, за редким исключением, никто не принимал его сторону: такое успел он внушить к себе отвращение». Эти слова мемуариста позволили В. Гроссману прийти к совершенно справедливому, как представляется, мнению: «Именно поэтому нельзя принимать „общественную версию“ как улику против Сухово-Кобылина. Чем хуже было отношение к нему московского общества, тем легче могла зародиться такая сплетня, тем благодарнее почва, которую она нашла для своего распространения и, значит, тем строже должны отнестись к такой сплетне судьи, тем менее пригодна эта сплетня служить уликой для суждения о виновности Кобылина». Но, как часто случается в жизни, реальность была иной – не такой, какой должна была бы… Сплетня жила так долго, что десятилетие спустя П. Д. Боборыкин записал в мемуарах: «Автор „Свадьбы Кречинского“ только с начала шестидесятых годов стал показываться в петербургском свете. Я впервые увидел его в итальянской опере, когда он в антрактах входил в ложи тогдашних „львиц“. Он смотрел тогда еще молодым мужчиной: сильный брюнет, с большими бакенбардами, по тогдашней моде, очень барственный и эффектный. На нем остался налет подозрения ни больше ни меньше, как в совершении убийства. Это крупное дело сильно волновало барскую и чиновную публику обеих столиц». Многие, слишком многие горячо настаивали на невозможности подобного преступления, совершенного крепостными людьми – словно и не было никогда тому примеров в истории. А ведь они были, и отнюдь не единичные. Одно из самых ярких детских воспоминаний С. В. Ковалевской связано, например, с семейным преданием о том, что жена ее любимого дядюшки Петра Васильевича Корвин-Круковского, красавица Надежда Андреевна, была за жестокость задушена своими крепостными девками – «на суде, под розгами, все подробно рассказали, как что было». И найдутся другие такие примеры, если поискать их как следует. Граф М. Д. Бутурлин, например, рассказывает в своих «Записках» об одном из московских самодуров, П. А. Базилевском, который «был высечен крепостными его людьми за жестокое с ними обращение (место происшествия было в деревенской глуши одного из его имений), после чего они же взяли подписку с него, что он действительно был сечен ими, на тот-де конец, что если бы он захотел из мщения отдать кого-нибудь из них в рекруты без очереди, то они могли бы тогда предъявить начальству этот документ в доказательство, что он им мстит. Расчет оказался, помнится, верен». Или вспомним, какая жестокая участь постигла отца Ф. М. Достоевского – он погиб от рук крепостных крестьян, не выдержавших оскорблений… Писал же В. Г. Белинский Н. В. Гоголю: «Правительство хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние режут первых». Кроме прочего, немаловажен для любителей криминалистики и еще один довод: если Александр Васильевич прикончил свою возлюбленную шандалом, откуда же взялись следы ударов утюгом по ребрам, резаная рана на шее?.. Неужели в состоянии аффекта он был способен добивать уже фактически умершую женщину? Или это Надежда Ивановна Нарышкина в приступе ревности довершила начатое своим возлюбленным? Нет, не сходятся здесь концы с концами. Ведь существует приведенное в книге Виктора Гроссмана официальное «Дело об убийстве» – от подробного описания трупа несчастной Луизы Симон-Деманш кровь в жилах стынет! Конечно, соблазнительно видеть в Александре Васильевиче, незаурядной личности, замечательном драматурге, философе, некий тип «таинственного посетителя», являющегося будущему старцу Зосиме в романе «Братья Карамазовы». Какое богатое поле для воображения, какая заманчивая возможность истолкования самых интимных, ни для чьих глаз не предназначенных его записок Луизе, его, уже цитированных на этих страницах, писем сестре Душеньке и ее мужу! Истинно демоническая личность явится перед нашим изумленным взором в подобной интерпретации жизни и творчества того, кто в своих пьесах страстно и страшно мстил всему государственному устройству, превращающему человека в негодную «ветошку». Тем более что и в происхождении Александра Васильевича можно сыскать «доказательства» – не зря ведь брата его деда, Ивана Дмитриевича Шепелева, прозвали «Нероном Ардатовского уезда» (Л. Гроссман и на это опирался, выстраивая свою обвинительную линию)… Только слишком много «но» скапливается… Первая дневниковая запись после гибели Луизы датируется 1 января 1851 года: «Отъезд NN. Я живу наверху. Приезд дяди – идем наверх. Его равнодушие при известии. Дело-злодеяние, повальный обыск. Я один! NN уехала…». Эта запись – удивительная стенограмма состояния человека, который еще (два месяца спустя) не осознал в полной мере весь ужас происшедшего: его отчаяние – в одиночестве, в том, что никто не может разделить душевной боли и душевной смуты. Дядя – брат матери, Н. И. Шепелев, – равнодушен, Нарышкина уехала в Петербург, а оттуда в Париж. Обыски, подозрения, сплетни… Одиночество. Вот что оказалось самым непереносимым для «лютейшего аристократа», гордеца Сухово-Кобылина. Феоктистов, который видел Сухово-Кобылина в первые дни после обрушившегося на него несчастья, засвидетельствовал в воспоминаниях: «Возникает передо мной его фигура в те дни, когда было обнаружено преступление. Нельзя представить себе, какое страшное отчаяние овладело им при известии о насильственной смерти женщины, которая в течение многих лет питала к нему безграничную преданность. Этот суровый человек рыдал как ребенок, беспрерывно повторялись у него истерические припадки, он говорил только о ней, и с таким выражением горя и любви, что невозможно было заподозрить его искренность». Куда же было деваться от слухов, подлинного бича судьбы?.. Они были настолько сильны и до такой степени постоянно подпитывались все новыми и новыми подробностями, что даже спустя много десятилетий публикатор и комментатор писем Сухово-Кобылина к родным, достаточно строгая и объективная в оценках Е. Н. Коншина не удержалась от соблазна задаться сакраментальным вопросом: «любил и убил? или не убивал? И кто же убил?.. С одной стороны, трудно вообразить человека, у которого хватило бы духу не расставаться в течение всей жизни с портретом своей жертвы (как известно, портрет Луизы Симон постоянно висел у кровати Сухово-Кобылина), и из ее вещей собираться сделать себе отдельную комнату… И наконец, именем ее назвать свою дочь. Это могло бы оказаться возможным разве только при наличии больной психики, свойственной некоторым героям Достоевского, но Сухово-Кобылин так далек в своем духовном мире от них. С другой – еще более убедительна невиновность заподозренных и оправданных по суду крепостных. Не мог быть их целью в этом убийстве грабеж, когда кроме золотых часов да салопа ничего не оказалось пропавшим; не могла быть причиной и месть, так как не было каких-либо особых зверств в обращении француженки со слугами. Кто же и за что и для чего убил? Наш вывод носит характер весьма скептический. Нам представляется, что этот ответ останется одной из довольно многочисленных исторических тайн до тех пор, пока какие-нибудь новые материалы не придут на помощь». К тому моменту, когда писались эти слова, уже была издана книга Леонида Гроссмана об убийстве Симон-Деманш, и готовилось к публикации исследование Виктора Гроссмана. Леонид Гроссман безапелляционно доказывал, что Сухово-Кобылин виновен в убийстве, скорее прямо, нежели косвенно. Виктор Гроссман усомнился в виновности Александра Васильевича. Но ведь так уж устроена жизнь, что слухи оказываются сильнее доказательств – их можно множить, прибавляя все новые подробности, в них кроется великий соблазн, в них всегда присутствует некая тайна… Понимая это, но желая восстановить историческую справедливость, Виктор Гроссман решил проверить судебные акты методами современной медицины. В 1934 году по его просьбе профессор Н. В. Попов провел экспертизу. В распоряжении профессора были фактически все документы по делу об убийстве Симон-Деманш, он тщательным образом изучил их и пришел к неопровержимым (с точки зрения судебной медицины) доказательствам. «Окончательные результаты нашей экспертизы сводятся к следующему: 1. Смерть Симон-Деманш последовала от асфиксии вследствие удавления шеи петлей, сделанной из платка, полотенца и т. п. 2. Повреждения, нанесенные Симон-Деманш, не были смертельны и причинены множественными, довольно сильными ударами твердого, тупого предмета с большой ударяющей площадью, угловатыми краями и острыми выступами. Таким предметом мог быть утюг, кирпич, камень и т. п. Шандал не мог быть таким предметом. 3. Горло Симон-Деманш перерезано после ее смерти острым режущим предметом, например, ножом – кухонным, перочинным, бритвой и т. д. 4. Кровавые пятна на платье Симон-Деманш могли произойти от посмертного кровотечения из перерезанных сосудов ее шеи или других случайных причин и для истолкования причины и обстоятельств ее смерти значения не имеют. 5. Пятна, найденные во флигеле Сухово-Кобылина и якобы происходящие от крови, значения для дела не имеют. 6. Во флигеле Сухово-Кобылина убийства с прижизненным или посмертным пролитием крови не было. 7. Спальня Симон-Деманш в ее квартире могла быть местом ее убийства. 8. Труп убитой мог быть незаметно свезен в извозчичьих (легковых) санях. 9. Истязания, описанные Егоровым, маловероятны». И далее профессор Попов заключает: «Если бы в процессе следствия была произведена компетентная проверочная судебно-медицинская экспертиза, то и при тогдашнем состоянии нашей науки нетрудно было бы выяснить те подробности, которые мы выясняем впервые только теперь, по прошествии свыше восьмидесяти лет. И эти обстоятельства, по моему глубокому убеждению, таковы, что не только колеблют, но и опровергают вывод, так безосновательно и безоговорочно высказанный Л. Гроссманом». Подробнейший отчет о проведенной экспертизе был опубликован в качестве Приложения в книге В. Гроссмана «Дело Сухово-Кобылина» в 1936 году, став, таким образом, достоянием всех, кому интересны подробности давней истории. Но слухи перевесили на чаше весов обстоятельные доказательства. Не в первый, не в последний раз… А «бытовым», запечатленным в памяти итогом диалога двух Гроссманов, бывших к тому же родственниками, осталась эпиграмма: Гроссман к Гроссману летит, Гроссман Гроссману кричит: «В чистом поле, под ракитой Труп француженки убитой…» Вот и все. А слухи остались… Читаешь, перелистываешь эти свидетельства, документы, сухие страницы следственного дела, комментарии, интерпретации и поражаешься – как человек, вынужденный на протяжении долгих, поистине библейских, семи лет нести, кроме пожизненного раскаяния в непонимании, в невнимании к ушедшей возлюбленной, непосильный крест клеветы и сплетен, мог оставаться при этом выше досужих вымыслов! Человек гордый, самолюбивый, никогда не изменявший кодексу чести – чья личная жизнь сделалась достоянием бесцеремонной толпы и, по сути, до сих пор им остается. По складу своего ума и характера Александр Васильевич не мог ни нравственно сломиться от непосильных тягот, ни смириться со своей участью. 13 сентября 1851 года Департамент Московского надворного суда, рассмотрев дело об убийстве Луизы Симон-Деманш, постановил: четверых крепостных «бить кнутом и сослать в каторжные работы», а титулярного советника А. В. Сухово-Кобылина (к тому времени, получив этот чин, Александр Васильевич сразу покинул государственную службу), «ни в чем не виновного, к суду не привлекать», но… оставить в подозрении в соответствии с «особыми мнениями» членов суда. Из-за этих разногласий дело было передано для окончательного решения в Московскую уголовную палату, которая изменила формулировку приговора: «Титулярного советника Кобылина по обвинению в жестоком обращении с людьми от суда освободить, а за любодеяние подвергнуть церковному покаянию». Московский генерал-губернатор, граф А. А. Закревский приговор утвердил, но представил дело в Сенат – так было принято, когда решение не было единогласным. М. Бессараб в своем исследовании ссылается на дневниковые заметки Сухово-Кобылина об особенном к нему внимании графини Закревской и ее дочери. Кто знает, может быть, и это обстоятельство заставило генерала-губернатора, побаивавшегося острого языка Александра Васильевича, придать делу об убийстве Луизы Симон-Деманш ту «качательность», на которой позже будет построен сюжет второй пьесы Сухово-Кобылина «Дело»? Во всяком случае о неравнодушии к Сухово-Кобылину графини и ее дочери свидетельствует и запись в его дневнике от 5 февраля 1856 года, после триумфа «Свадьбы Кречинского»: «Вечер у сестры. Критик Кудрявцев сидит в углу и кроется во мраке. Я в духе – все торопятся – держу кормило разговора и в 10 час. отправляюсь на вечер к гр. Закревской. Эффект произведен мною сильный. Чрезвычайно диковинно мое положение – с одной стороны, я под присмотром полиции, обязан подпискою к невыезду из города, нахожусь 6-й год под уголовным судом и оставлен в подозрении по убийству, – с другой, я на вечере у генерал-губернатора, за мною ухаживают его жена и дочь, все любезничают и волочатся. Что это такое?.. Это замечательный вечер». Вот уж поистине ирония судьбы! И, кажется, Александр Васильевич, обладавший особым, язвительным чувством юмора, наслаждался в глубине души подобными ситуациями. 18 и 22 декабря 1852 года при слушании дела в Сенате три сенатора высказались за оправдание Сухово-Кобылина, а один остался «при особом мнении». При таком разногласии приговор не мог вступить в силу, дело было направлено в Министерство юстиции, где оно пролежало без движения почти год. Нам не дано узнать, сколько же раз на протяжении этого времени Александр Васильевич задумывался над тем, правильно ли он сделал, не согласившись на взятку? Месть чиновников оказалась страшной. 27 февраля 1854 года по распоряжению министра юстиции была создана новая следственная комиссия, которая приступила к дознанию с самого начала. 15 мая были опрошены часовые полицейской будки, стоявшей на пересечении переулков, выходящих на Тверскую – они заявили, что в день убийства Симон-Деманш ничего подозрительного не заметили. К тому времени одна из крепостных виновниц, Алексеева, умерла в тюрьме. Кашкина, Егоров и Козьмин были затребованы для передопросов и – отреклись от прежних своих показаний. Теперь из подсудимых они становились свидетелями обвинения. Дело Сухово-Кобылина откровенно велось спустя рукава. Крепостные то давали показания, то полностью меняли их, Сухово-Кобылина мучили очными ставками, а самого важного не сделали. Не опросили, например, гостей Нарышкиных: видели ли они в тот вечер Александра Васильевича (сделали это лишь несколько лет спустя). Одежду убитой Луизы осмотрели через несколько месяцев, старательно не обращая внимания на свидетельства того, что женщину убили в постели, одевали уже труп, иначе как объяснить, что под нарядным платьем на ней не было корсета, зато были ночная сорочка, три нижние юбки, домашние полусапожки, что, наконец, шляпа была натянута не на прическу, а на распущенные волосы. Все снова пошло по кругу… Лермонтов бросил в лицо бездушному свету «железный стих, облитый горечью и злостью». Некрасов встретился со своей музой «гнева и печали» на Сенной, где секли кнутом ее родную сестру. Тургенев, видя издевательства матери над крепостным людом, дал «аннибаловскую клятву» непримиримой ненависти к крепостничеству. Во всех этих и многих других случаях срабатывала своя безусловная логика момента: чувство, ярко вспыхнувшее однажды среди равномерного течения жизни, внезапно переворачивало прежнее мировосприятие. У кого-то – на длительное время. У кого-то – навсегда. Зависело это, вероятно, от силы потрясения и остроты последующих впечатлений. Сухово-Кобылин попал в ситуацию, неизживаемую в принципе. Как бы ни был он далек от социальной жизни, как бы ни был узок круг его общения после гибели Луизы – Александр Васильевич отдавал себе отчет в том, что «быть в подозрении», значит, жить в постоянном внутреннем напряжении, поминутно ожидая, что любое слово, любой жест будут перетолкованы всяким по-своему. Он был слишком искушен в светском общении и обращении, чтобы не понять и в счастливейшие дни премьеры «Свадьбы Кречинского»: многих привлекла в театр не пьеса, а скандальная слава автора, возможность увидеть своими глазами подозреваемого в убийстве светского льва, столь страшным способом избавившегося от надоевшей любовницы, помешавшей его новому роману. Его музу породила жажда мести, острота презрения к сплетням толпы… Запись в дневнике от 15–16 июля 1854 года: «…Жизнь начинаю понимать иначе. Труд, Труд и Труд. Возобновляющий, освежительный труд. Среди природы, под ее утренним дыханием. Вот сосцы матери той Изиды, у которой двенадцать богатырских сосцов. Да будет это начало – началом новой эпохи в моей жизни. Совершился перелом странным переломом. Мое заключение жестокое, потому что безвинное – ведет меня на другой путь и потому благодатное…» Глава 2 «Я СТОЮ ОДИН-ОДИН…» Неизвестно, стал ли бы Сухово-Кобылин драматургом, если бы не воля случая. Все началось с игры, с одной из тех обычных салонных забав, на которые так богато было

XIX

столетие. Летом 1852 года Александр Васильевич записал в дневнике: «…Обед у меня. Сорочинский. – Зачатие Кречинского. Монолог». Но у этой записи есть своя предыстория, подробно изложенная в дневнике и прокомментированная многими исследователями жизни и творчества Сухово-Кобылина. Сам Александр Васильевич озаглавил эту запись «1895 год. 40-летие Свадьбы Кречинского» и адресовал сыну Елизаветы Васильевны, Евгению Салиасу де Турнемир. «После жизни в Париже я продолжал светскую жизнь до жестокого Дня 7 Ноября, который был жестокою точкою поворота Меня в Меня Самого… День этот – День потери любимой Женщины – был Днем жесточайшего немотивированного оскорбления и Днем, когда я покинул московское общество и отряс прах от ног моих… Случилось это так. Твоя мать написала – около 1851 или 52 года очень ловкую Сценку из светской Жизни – un proverbe (пословица). У меня за обедом в интимном Кругу зашла об ней Речь, и я упрекнул твою Мать, зачем она разменивает Талант на мелкие Вещи, а не пишет прямо для Сцены и т. далее. Конечно, стали говорить о Сюжете, и я посоветовал написать нечто в Роде будущего, т. е. зарождавшегося Кречинского. Спросили Лист бумаги, и я начал писать Scenario. Бывший тут очень даровитый Преображенский офицер Etienne Сорочинский, превосходный рассказчик и Театрал, предложил Твоей матери писать вдвоем. Что и было принято. Я должен был составить весь План, за что я на другой же день и принялся. В следующую субботу План был готов и одна Сцена, которую я, увлеченный Планом, тут же и набросал. Я прочел План и Сцену, которая поморила со смеху всю Компанию. Сцена эта и теперь Жива – это второе явление второго Действия, т. е. Entree Расплюева и его Слова: „Была Игра“, которая впоследствии была литографирована. Сестра Лиза и Сорочинский взялись за дело; но оно не пошло. Сорочинский писал Глупости и веши невозможные, и вообще дело не состоялось – но, имея массу свободного времени, продолжал писать, и таким образом написались в свободные Минуты и рядом с занятиями Гегелем весь второй Акт и за сим Третий Акт – что сделалось довольно скоро. Но первый Акт очень… трудный задержал работу». Осенью 1852 года, отправляясь к отцу на Выксу, Сухово-Кобылин взял с собой рукопись и всю зиму работал над пьесой. По предположению В. М. Селезнева, он советовался со своим близким другом, Николаем Шепелевым. Получив восторженный отзыв «опытного театрала», Сухово-Кобылин уверился в том, что может писать не только в шутку, но вполне всерьез. Работа шла довольно трудно; имея опыт сочинения водевилей для домашнего театра в отрочестве и ранней юности, регулярно записывая события своей жизни в дневнике, хорошо зная театр и драматургию, Сухово-Кобылин, тем не менее, впервые обратился к творчеству сознательно и серьезно. И оно захватило его, несмотря на то, что впоследствии Александр Васильевич постоянно подчеркивал, что писал лишь в свободные от философских занятий минуты. Это было не так. Временами надолго отрываясь от пьесы, далеко не сразу ощутив ее «электрический заряд», способный противодействовать душевной боли и гнету обстоятельств, Сухово-Кобылин все же заразился «вирусом» творчества; выйти из магического круга, начатого простой игрой в литературном салоне, он не мог. Самое очевидное тому доказательство – возвращение к работе над пьесой в едва ли не самое тягостное для Александра Васильевича время, в 1854 году. 15 января 1854 года автор впервые читал «Кречинского» родным и близким на Выксе: «Пиэсса читалась с успехом», – записал Александр Васильевич в дневнике. Но его ждали новые испытания. «Подошел 1854 год, когда я был подвергнут второму Аресту по делу об убийстве Луизы Симон. Арест продолжался шесть месяцев, и все они были употреблены на отделку и обработку Свадьбы Кречинского. Каким образом мог я писать эту Комедию, состоя под убийственным обвинением и требованием взятки в 50 т. р., я не знаю, – но знаю, что написал Кречинского в Тюрьме – впрочем, не совсем – ибо я содержался (благодаря защите княгини Гагариной и Закревского) на Гауптвахте у Воскресенских ворот. Здесь окончен был Кречинский». Тюремное заключение было не столько строгим и обременительным, сколько оскорбительным для гордеца и «лютейшего аристократа». М. Бессараб обнаружила в дневниках Сухово-Кобылина того периода записи о том, что почти каждый день он купался в Москве-реке, катался на лодке, даже ездил домой обедать и принимал гостей в доме на Сенной. Но, скорее всего, так тщательно записывал он все эти маленькие события именно для того, чтобы самому себе продемонстрировать презрение к чиновничьему произволу и общественному мнению. Не потому ли, обращаясь памятью к этой поре своей жизни позже, в середине 1890-х годов, Сухово-Кобылин не рассуждал об этих милых мелочах, фиксируя лишь два главных момента: унижение и работа над пьесой вопреки всему происходящему. «Она электрическая, – писал Сухово-Кобылин в дневнике о „Свадьбе Кречинского“, – дела гнетут, а пьеса поднимает… Начинается лучшая часть работы… понимание ясное, поворот фразы сильный – тут являются все проекты». Но слова Кобылина об окончании пьесы не следует понимать буквально. Работа продолжалась еще долго, и особенность творческого процесса Сухово-Кобылина выявилась уже здесь, в тщательности отделки его первого, в шутку начатого произведения, в бесконечном усовершенствовании, в стремлении не только к максимальной точности ситуаций и характеров, но и, как верно заметил исследователь русской литературы

XIX

века В. А. Туниманов, «к выразительности всех компонентов произведения… Четкая графика его пьес, стилистическая рельефность, образность и яркость языка персонажей, замысловатая и сложная логика мотивов, жесткий, геометрически ясный композиционный почерк, отделанность мизансцен, строгая продуманность и определенность всех сценических и литературных элементов – отличительные, специфические черты драматургии Сухово-Кобылина». Среди всех названных исследователем черт одна представляется особенно существенной. Александр Васильевич умел сочетать сугубо сценические, зрелищные и литературные элементы настолько органично, что его пьесы, будучи редкостно театральными по самому способу построения, остаются высокой литературой. Воспоминания современников свидетельствуют, что драматург умел превосходно, совершенно театрально читать. Видимо, в этом сказался опыт домашнего театра и мастерское чтение Марии Ивановны, которым заслушивались не только ее дети, но и гости дома, в основном, ученые, литераторы, актеры. Сухово-Кобылины вообще были ценителями театрального искусства. С самого раннего детства Александр впитал особую атмосферу, царившую в доме и описанную вполне иронически в одном из писем Н. И. Надеждина периода его неудачного романа с Елизаветой Васильевной: Сухово-Кобылины, писал Надеждин, «плачут над вымышленными бедствиями театральных героев». В самый разгар романа, в 1835 году, в семье Сухово-Кобылиных разразился настоящий скандал из-за несовпадения театральных пристрастий. В полемике о том, кто же выше как актер – Каратыгин или Мочалов, занимавшей поклонников сцены старой и новой российских столиц на протяжении нескольких лет, прозвучал сильный голос против исполнительской манеры Каратыгина. Статья, опубликованная в журнале «Молва», была подписана инициалами «П. Щ.», но в авторстве не без оснований был заподозрен Н. И. Надеждин. Страстные почитатели таланта Каратыгина, Сухово-Кобылины не могли смириться с публичным унижением кумира. В своем исследовании театральный историк К. Л. Рудницкий приводит любопытную запись из дневника Елизаветы Васильевны от 25 апреля 1835 года (напомним, что вела она дневник в форме писем к Надеждину, и исключительно для него): «Приехали наши… (с каратыгинского спектакля). К ним в ложу приходило много (народу) – все в восторге: говорили о тебе – все говорили, что ты писал статью о Каратыгине в „Молве“!.. Ты!.. Я этому не верю, но они верят… Все говорят это!.. Слышать, что о тебе говорят, как о друге Мочалова! Продолжай, продолжай! А я буду плакать!» Сама интонация этой записи свидетельствует о том, насколько захвачена была вся семья театральными и околотеатральными страстями. Эта экзальтированность жизненная, фактически бытовая, зарождалась в отношении к явлениям литературным или культурным, но неизменно сопровождала и те сложные ситуации, которые происходили в реальности семейства Сухово-Кобыл иных. Например, в романе Елизаветы Васильевны с Надеждиным или в отношениях Сухово-Кобылина с Луизой Симон-Деманш. К слову сказать, и сама Луиза, переняв «стиль семьи», оказалась захвачена этой экзальтированностью. Вполне понятно, что в подобной атмосфере формируются соответствующие характеры – Марии Ивановны, ее дочери Елизаветы, ее сына Александра. И – характеры противоположные, тем более раздражающие своей несхожестью. Так, о Василии Александровиче Мария Ивановна в это время писала: «Если бы я была отец, имела бы право защищать сына и имя честное, я везде бы дошла и все бы сделала… Я и не знаю, что я буду делать, а отцу и горя мало и даже не заботится ничего. Я решительно не понимаю, что это такое, ведь он сын ему, ведь это его имя в позоре». Скорее всего, именно этой семье была обязана Луиза Симон-Деманш, недавняя скромная юная модистка из Парижа, резкими и жесткими чертами «фаворитки барина», которых так много насчитывает наша история… Разумеется, Александр Васильевич не оставался в стороне от литературно-театральных переживаний, хотя к собственно драматургической деятельности его должно было что-то подтолкнуть. Пусть и салонная игра, от которой родился импульс. Эта первая пьеса Сухово-Кобылина удивляет своей легкостью – не облегченностью, не воздушностью, а именно непринужденностью течения действия, логикой сочетаний и сцеплений. Трудно поверить, что работа над ней была поистине адской. 16 октября 1854 года Александр Васильевич пишет в дневнике, что закончил «Свадьбу Кречинского», а уже 21 октября читает пьесу замечательному русскому актеру Прову Михайловичу Садовскому. Спустя год Садовский сыграет в спектакле Малого театра Расплюева, и эта его роль останется в памяти современников как одна из лучших в репертуаре прославленного артиста. А при первом чтении пьеса Прову Михайловичу не понравилась, успеха «Кречинскому» он не предрек. Мало того, «отнесся к ней очень холодно и заявил, что вряд ли она может быть воспроизведена на сцене». «Замечательно, – рассказывал Сухово-Кобылин корреспонденту журнала „Семья“ в 1894 году, – что Пров Михайлович осудил именно те сцены, которые потом в его же исполнении имели наибольший успех». Едва ли не еще резче отверг «Свадьбу Кречинского» актер Александринского театра А. М. Максимов. По воспоминаниям Ф. Бурдина, он наотрез отказался играть пьесу в свой бенефис, отозвавшись о ней: «Грязная пьеса, выведены какие-то каторжники, на которых нельзя смотреть без отвращения, и я вовсе не желаю быть ошиканным». В ноябре 1854 года Сухово-Кобылин был освобожден. «Получил утром свободу, – записал он в дневнике. – Плац-адъютант Дьяконский, арестовавший меня, приехал на гауптвахту и сам привез в дом матушке…» Этот день Сухово-Кобылины праздновали как избавление, не предполагая, что до конца дела еще очень далеко. Начиная с 1851 года Александр Васильевич, не доверяя официальному следствию, параллельно проводил свое собственное и 18 марта подал в следственную комиссию «сведение»: повар некоего господина Поливанова, Григорий Игнатов, рассказал, что непосредственно после убийства Симон-Деманш Ефим Егоров приносил ему часы покойной для продажи. Спустя несколько дней Егоров признался в совершенном им убийстве, но Игнатов допрошен не был. В документах отмечена причина, по которой повара к допросу не вызывали: именно в это время он неожиданно умер. Между тем в письме от 1854 года Мария Ивановна недоумевала: «Бывают ли подобные вещи на свете, когда живых мертвыми публично показывают и все ничего, то что же после этого ждать? Поливанова повара мертвым в деле и в рапортах министру показали, а он вчера у меня готовил». Но что могло изменить частное письмо, когда существовали тома официального следственного дела?.. Однако для нас письмо Марии Ивановны не может не представлять определенного интереса – мы вспомним его, когда будем говорить о третьей, последней пьесе Александра Васильевича, «Смерть Тарелкина», в которой конфликт построен именно на «подобных вещах»… Александр Васильевич сразу же после освобождения углубился в хозяйственные заботы – отправился на Выксу, ездил в Кобылинку, вел почти привычную жизнь. Но все чаще вечера проводил дома, без гостей, работая над пьесой. Через месяц Сухово-Кобылин повез «Свадьбу Кречинского» в Санкт-Петербург, в Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии для получения цензурного разрешения. Пьеса была запрещена. «В Ноябре 1854 года я был уже в Петербурге и внес Материал в


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю