355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Громова » Все в чужое глядят окно » Текст книги (страница 8)
Все в чужое глядят окно
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:56

Текст книги "Все в чужое глядят окно"


Автор книги: Наталья Громова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Но история литературы знает множество несправедливых наветов, которые рассыпаются в прах, достаточно только к ним прикоснуться; вопрос только в том, что нельзя пользоваться подобными инсинуациями, которые не выдерживают критики даже с точки зрения элементарного здравого смысла.

Если даже и предположить безумную ситуацию, будто бы Елена Сергеевна работала на органы и получала оттуда деньги, французские духи, прочую роскошь, которая так волновала бедную Дзидру, то как же Булгаков? Жил на эти деньги, среди всей этой роскоши, которую Елена Сергеевна приносила в дом, и, к примеру, спрашивал её время от времени: а сколько, дорогая моя, они тебе сегодня заплатили за то, что ты доносишь на меня? Каждый из таких аргументов похож на бред воспаленного воображения.

Но, кроме того, все поступки Елены Сергеевны в эвакуации и после, отзывы людей, которые знали её, общались с ней, свидетельствуют о ней как о человеке невероятно отзывчивом и порядочном, не пристраивающемся, а идущем в жизни своим особым путем. Ее многие очень любили и оставили о том множество свидетельств.

А та, что клеветала, если и останется в истории, так только фактом своей клеветы. Независимо друг от друга все рассказывали о Дзидре одно и то же. Мария Белкина вспоминала: "Выскочила замуж за Женю, но искала себе какого-то "маститого" мужчину. Все началось ещё в поезде". После всех странствий по Средней Азии Дзидра сначала вернулась в Ташкент, а оттуда улетела в конце 1942 года в Москву вместе с Марией Белкиной, на личном самолете мужа её подруги. Но Мария Белкина летела в Москву, чтобы оттуда пробраться на фронт, а Дзидра Тубельская устремилась к очередному богатому писателю.

Прогулки по городу 1943 год

Жизнь Мура Эфрона в основном проходила на улицах Ташкента. Фанерная клетушка без окна была хуже, чем жилье Раскольникова, хотя бы потому, что ташкентскую жару там невозможно было вынести. Он много ходил по городу и подробно описывал, как он выглядел именно тогда.

Юноша был одинок, письма заменяли ему общение с близкими.

"Я люблю ходить гулять к вечеру, часам к 7; мой обычный маршрут: улица Маркса, сквер, улица Пушкинская и обратно. По улице Маркса я выхожу из дома около Совнаркома и памятника Ленину; по правую руку – широкая площадь, которую я пересекаю, когда иду в школу. Потом я миную ограду сада Дома пионеров, кино "Хива", ряд магазинов (галантерейный, ювелирный, комиссионка, книжный, где я тщетно спрашиваю французские книги); перехожу налево заглядываю в распределитель (если до 6 ч.); потом продолжаю идти по длинной улице Маркса, прохожу около Главунивермага, превращенного в какое-то общежитие, около Русского театра им. Горького (сейчас там идут патриотические пьесы: "Нашествие" Л. Леонова, за которую он получил 100.000 – Сталинскую премию 1-й степени, "Всегда с Вами" А. Ржешевского и пр.). Прохожу мимо бюллетеней УзТага (последние известия), к которым жадно прилипаю, если за день не успел их прочесть. Много идет по улице студентов с книгами и котелками для обеда, компаний девиц, рабочих, женщин в платках; идут скучные профессора и работники Академии наук, интеллигенты, несколько разложившиеся в Ташкенте и болтающие лишь о том, что им сегодня не удалось получить свеклу в распределителе. Впрочем, торопливо семенит какой-то маленький чеховский интеллигентик в пенсне; он судорожно сжимает в руке "Вестник древней истории", и, уж конечно, интересуется он только древними дрязгами и ест как попало и что попало .... Прохожу мимо САГУ (Средне-Азиатского гос. университета) и выхожу на дорожку сквера. Гремит радио. На дорожке узбеки-продавцы продают папиросы, конфеты, семечки, бублики, пирожки с рисом. Привычным движением я потягиваю носом и прохожу прочь – что хорошо – или, наоборот, трачу последние гроши на какую-нибудь дрянь. Дорожка сквера выводит меня на Пушкинскую улицу – тоже длинную и "центральную". На углу – Наркомат торговли, горком – напротив, дальше распределитель, такой же, как на ул. Маркса; потом Наркомпрос и Управление по делам искусств при СНК УзССР, дальше – аптека, гостиница, Первомайская улица, на одном конце которой – Союз писателей и столовая, на другом – дом, где жили Толстые".

Бабаев вспоминал, как они с Муром шли по улице Жуковской. "И вдруг увидели Алексея Николаевича Толстого. По случаю жаркой погоды он был одет в светлый костюм. И шел, опираясь на трость, попыхивая трубкой. На голове у него была легкая соломенная шляпа.

Мы пустились вдогонку за ним. И уже почти поравнялись, как со стороны Пушкинской на Жуковскую вышла высокая и неторопливая женщина в длинном полотняном платье. На улице были и другие люди, но мы смотрели только на нее. Мы остановились. И Алексей Николаевич остановился. Навстречу ему шла Анна Ахматова.

Мур потащил меня за руку, мы издали смотрели на Алексея Толстого и Анну Ахматову, встретившихся под платаном.

– Анна Андреевна! – говорил Алексей Николаевич, снимая шляпу и целуя её руку.

– Я вспоминала вас недавно, – сказала Анна Андреевна, – в академии был литературный вечер. И я почему-то ожидала увидеть вас среди приглашенных. Вы ведь академик... ...

По улице Жуковской тянулся караван верблюдов по направлению к Алайскому базару. Это был единственный вполне надежный вид транспорта в те годы, как, впрочем, и во все другие времена. Верблюды перекликались резкими птичьими голосами, вытягивали шеи и высоко шагали в клубах пыли.

На Анну Андреевну с её бурбонским профилем и на Алексея Толстого с его обломовской внешностью никто не обращал особенного внимания среди этого шума и гама".

Мария Белкина вспоминала, что на улицах города можно было увидеть огромное количество кинозвезд; тут жила Т. Окуневская, бывшая в те годы женой писателя Бориса Горбатова, Тамара Макарова с мужем – режиссером Сергеем Герасимовым, Ф. Раневская и многие другие, кто не уехал сразу же в Алма-Ату.

Евгений Борисович Пастернак, который жил с матерью в Ташкенте недалеко от Пушкинской улицы, писал о своих прогулках по ней с Мишей Левиным, будущим физиком. "Пушкинская улица, по которой нам было вверх до Урицкого, была обсажена большими деревьями – вероятно, тополями. Они облетали, и улица была завалена по щиколотку палыми, громко шуршащими и горько пахнущими листьями. Журчала вода в арыках, и когда мы дошли до перекрестка, где Мише было через улицу, а мне – за угол налево, – настоящий разговор только начался. Мы ещё долго ходили по прилегающим улицам, поочередно провожая друг друга, и не могли наговориться".

Из письма Михаила Левина: "В Ташкенте сейчас зима: на улицах грязь, на тополях снег, маленькие ослики, укрытые попонками, равнодушно месят мостовую. Глаза у осликов совсем человеческие. А на горизонте горы".

Татьяна Луговская не сразу сумела полюбить город, но, полюбив, пыталась его образ передать в красках и словах.

"Ташкент был мрачен и прекрасен одновременно. Мрачен войной, ранеными солдатами и больными беженцами, горьким запахом эвакуации, замкнутым, сухим, пыльным, с домами без окон на улицу – старым городом, городом чужой земли.

Прекрасен – потому что красив, потому что юг, а главное, какой-то полной свободой: уже нечего терять, уже все страшное случилось, уже все, что имело ценность, обесценено и потеряно. Уже знаешь, что можешь жить босой, голодной и холодной.

Утром до работы я бегала на этюды. Присядешь где-нибудь около грязного вонючего арыка и пишешь. На ногах деревянные подошвы, в животе пусто, но душа ликует. Удивительно красивы огромные белые акации и похожие на пики тополя. Глиняные стены и дувалы, которые становятся розовыми от солнца. А плитка на дороге – сиреневая. Старые женщины ещё ходили тогда в паранджах, и от них ложилась на землю голубая тень. Маленькие девчонки лепились около них и крутили головками с бесчисленными косичками. ...

Наш двор убитый камнем, с арыком и шелковицей под окном и высоким дувалом, окрапленным красными маками. Дикие голодные камышовые коты и собака Тедька, которой кто-то аккуратно красил брови чернилами".

Москва – Ташкент Середина – конец 1942 года

Что там теперь, в тех комнатах? Какой Родимый золотой июньский воздух?

Какие зданья и какие крыши,

Какие окна и какие стекла

Все это для меня загадка ... .

В. Луговской. Поэма о вещах

Другая Москва

Москва жила очень трудно. Беженцы занимали "свободные" квартиры. А те из писателей, кто остался в городе, пытались сохранить вещи, рукописи, книги от разграбления или от растопки буржуек.

Тамара Груберт написала из Москвы в Ташкент: "Никто от Булгаковой не приходил; конечно, если мне принесут, я сохраню, а тем более архив такого автора, как Булгаков".

По всей видимости, Е.С. Булгакова поручила кому-то отнести часть архива Булгакова Тамаре Эдгардовне, чтобы она сохранила его в Бахрушинском музее. Так потом и случилось. Часть архива была надежно спрятана.

Комнаты забирали или за них требовалась плата, по тем условиям неприемлемая. Конечно же, на фоне общих бедствий это было не так важно, но после глобального передела и уничтожения времен Гражданской войны разорение архивов, библиотек, картин было ударом по частной, домашней культуре.

"Квартира Владимира занята переселенцами из дома правительства, писала Тамара Груберт Луговским – до их вселения успела забрать рукописи, Пушкина и Гофмана (это мой личный выбор), хотя я и знаю, библиографических ценностей там больше найдется, да кое-что из оружия, что, к сожалению, как оказалось, никакой исторической и материальной ценности не представляет.

Если удастся, – заберу у него ещё книг, сколько сумею унести.

Прости за грязь. В музее только копировальные чернила, а их даже твоя чудесная бумага не выдерживает. ...

Мы с (Ниной) были в Лаврушинском, она что-то взяла по специфике Марфы, а я по специфике Марии, то есть забрала какие-то книги, чтобы взять на сохранение в музей (список составляется). В квартире живет тетка из дома правительства, но, по виду, с Сухаревки. Обращение соответственное".

Москвичи хранили город, его дух, и дома, и жилища тех, кто сражался на фронте и кто был в тылу. Никакого презрения к уехавшим не было. Очень смешно и трогательно Тамара Эдгардовна описывает их общего с Татьяной Луговской родственника, которого она встретила в октябрьские дни на Ордынке.

"Шла стрельба, – пишет она, – но тревоги ещё не объявляли, а он с вытаращенными глазами говорил "очень интересно жить", "никогда Москва не была так красива". Стояли мы около разбомбленного дома". "Милый, русский интеллигент", – характеризует она его в заключение. Поразительно то, что этот возвышенный разговор происходит в самые ужасные дни для Москвы.

Из писем Тамары Эдгардовны складывался причудливый образ города, мыслями о котором во многом и жили обитатели в ташкентской колонии. И каждый, кто оставил в Москве родственников или друзей, получал такие военные московские зарисовки.

Т. Груберт – Т. Луговской: "Декабрь 1941... Тебе, конечно, интересно, как живет Москва? Хорошо живет, нормально. На ходу и в бою залечивает свои раны, заделывает выбитые окна, ремонтирует дома, ремонтирует Большой театр. Городской транспорт не подводит, на работу попадаем вовремя, по дороге в отогретую дырку в окне смотришь на уличные баррикады, как на декорацию не пропущенного реперткомом спектакля. Дни короткие, домой возвращаешься в полной темноте. Над темным, кажущимся необитаемым любимым городом как покровом ложатся мелодии шопеновских баллад, или вдруг этот фантастический город запоет голосом Обуховой под аккомпанемент виолончели "Сомнения". Очень это странное ощущение".

"29 марта 1942. Все много работают, по мере сил развлекаются. Театры полны, сидят в шубах и смотрят "возобновления" и новые постановки. Мало настоящей музыки, хотя завтра иду на 7-ю Шостаковича. К сожалению, дирижер Самосуд, этот из всего делает либо оперетту, либо нрзб. Не сердись, если пишу неразборчиво; коптилка не заменяет электричества, а его нет вот уже 3-ю неделю".

"24 мая 1942. На столе букет черемухи, окно открыто, за окном теплый дождик. Правда, очень не хватает Мушки. Ну да если бы она была здесь, я бы не так относительно хорошо себя чувствовала. Тревог нет, но все же их можно ожидать. По существу, сейчас мы переживаем дни, когда история вносит новые записи в свои скрижали, и меня просто шокирует беспечный вид москвичей. У кино очереди, театры полны, девушки ходят все в рогах и локончиках. Очень мало, до грусти мало настоящей музыки. Иногда играет Флиер, Гилельс, Софроницкий, а то и все ...".

В одном из писем она говорит, что пыталась сдать кровь на донорском пункте, но когда её стали осматривать врачи, то выяснилось, что её худоба уже смахивала на дистрофию, к тому же застарелый туберкулезный очаг и прочее, и врачи не пожелали брать на себя ответственность за её жизнь и прогнали прочь из кабинета.

Эта маленькая, но очень сильная женщина тосковала по дочке, которая находилась в Чистополе в детском писательском доме. Детей отправили на несколько месяцев, а оказалось, что они прожили там почти три года. Девочка выросла вдали от дома, они встретились в конце 1943 года и вынуждены были заново привыкать друг к другу. В Чистополе Муха часто видела Бориса Пастернака, его жена, Пастернак была сестрой-хозяйкой интерната. Здесь же жил и их маленький сын Леня, и Станислав, старший сын Зинаиды Николаевны и Генриха Нейгауза. Ночью он играл на рояле, наполняя детский дом прекрасными звуками. Эту игру Мария Владимировна помнит до сих пор.

Борис Пастернак, для того чтобы спасти картины отца, художника Леонида Осиповича, перенес их в дом своего друга Вс. Иванова в Переделкине, а дом во время войны сгорел вместе с картинами.

Семьи были разделены, и все только надеялись, что вот-вот – и все закончится. Пастернак находился между Москвой и Чистополем, в Ташкенте обитали его первая жена и сын, а он ездил по Москве между Лаврушинским и их квартирой, чтобы сохранить хотя бы немного вещей довоенного быта. "За твою квартиру я заплатил, – писал он им в Ташкент, – до конца года. ...Хотя все существенное у тебя разворовали, твои окна и стены целы, вместе с мебелью и часть вещей и книг. Твоя квартира не стала продолженьем части двора ....

Но не знаю, писал ли я тебе и писал ли достаточно об ударе, постигшем меня в лице папиных вещей. Сундук сгорел в Переделкине ... Судьбу квартиры в Лаврушинском и её содержимого решило несколько обстоятельств: то, что она под самой крышей и при бездействующем лифте слишком высоко; что во время воздушных тревог она становилась как бы штабом охраны; что она год оставалась без надзора; что в её нижней части поселились зенитчики.... Вперемешку с битым стеклом и грязью на полу ваялись затоптанные обрывки папиных рисунков".

Потом, когда Пастернаки в начале 1943 года вернутся в Москву, из-за невозможности жить в прежней квартире на Лаврушинском, Пастернак будет жить у Асмусов на Зубовском бульваре и даже некоторое время в квартире Луговского. "А в твою квартиру, – писала из Москвы в 1943 году Елена Сергеевна Булгакова, – въезжает опять же Чумак (в той комнате просто свинарник) и Пастернак, которому дали твою квартиру, пока не кончится ремонт в его собственной, словом, не надолго. Я понимаю, что никому не интересно жить в таких условиях и, конечно, это даже хорошо, что Пастернак будет здесь: они невольно приведут хотя бы в какой-то порядок эту квартиру и задерживаться не будут, будут торопить со своей".

Луговскому неожиданно из Москвы пришло письмо от его прежней жены Сусанны, уход которой в конце 30-х он тяжко пережил.

"... Сегодня я говорила с Пастернаком и призналась ему, что в его стихах, которые я люблю и почитаю, для меня всегда есть ложка (пусть чайная) дегтю.

Я знаю, что война и люди говорят о пайках, о литерном питании, о лимитах, но вдруг время остановилось на моем чердаке, как большое солнце, вокруг которого движется земля, и я увидела постоянные ценности, простите, Володя, я думаю бесхитростнее, но мне стыдно написать слова "вечные величины" или что-нибудь ещё более наивное.

Володя, вы приближаетесь в своих стихах к тонкости предельной и обладаете простотой не вульгарной, что недоступно Пастернаку, там, где у вас "Он очень хороший парень, жена у него плоха", он пишет "а горечь грез (у Пастернака "слез". – Н.Г.) осточертела".

А Вс. Иванов, вернувшись в конце 1942 года из Ташкента в Москву, увидел её совсем другими глазами. "Москва? Она странная, прибранная и такая осторожная, словно из стекла. Из-за дороговизны водки, а главное, отсутствия её – совершенно нет пьяных. Дни, до сегодня, стояли солнечные и теплые. Я обошел много улиц. Но ни у одного дома не встретил стоящих и беседующих людей, которых всегда было так много в Москве. Так как продуктов мало и все они истребляются, то улица чистая – нет даже обрывка бумаги. Возле нашего дома, на Лаврушинском, бомбой отломило угол школы. Сила воздушной волны была такова, что погнуло решетку, прутья которой отстоят довольно далеко друг от друга".

Назначенный круг

У Луговского остались в Москве два близких друга – Павел Антокольский и Александр Фадеев – артистичный, несколько старомодный Павлик и романтический, азартный и все более напряженный от тесного общения с властью Фадеев. Волею судеб они оказались в 1942 году под одной крышей. Фадеев какое-то время жил в гостеприимном доме Антокольского, куда заезжали с фронта ученики Луговского: Долматовский, Матусовский, Гольцев, Маргарита Алигер. Сюда приходили вернувшиеся из эвакуации и те, кто вырвался из блокадного Ленинграда.

"В годы войны квартира Антокольского на улице Щукина, – писал критик Лев Левин, – превратилась в нечто среднее между литературным штабом и гостиницей для фронтовиков. Здесь кое-как поддерживалось тепло. Гостей угощали кружкой черного кофе без сахара и куском хлеба с солью. Сюда приезжали прямо с фронта, чтобы немного обогреться, повидать друзей, почитать стихи".

"Милым Зое и Павлику на память о суровой и прекрасной зиме начала 1942 года на улице Щукина, д. 8, – с неизменной любовью. Ал. Фадеев", написал он на своей книге.

Судя по письму Луговскому в Ташкент, Фадеев переживал необычное состояние, вернулись разговоры о стихах, литературе, споры, дружбы, а отступила отвратительная номенклатурная возня последних лет. Он рассказывал о тех днях в Москве с каким-то особым, небывалым, забытым чувством.

Фадеев – Луговскому: "20 марта 1942. Москва – Ташкент.

Дорогой старик!

Я уже посылал тебе небольшое письмо почтой. Получил ли ты его? Меня на некоторое время подкосило крупозное воспаление легких. 23-й день я уже в кремлевской больнице, и это дает мне возможность написать тебе подлиннее.

Долго скитался я по Москве, не имея квартиры. Дом наш в Комсомольском отошел под военное ведомство. Оно им, правда, не воспользовалось, но дом не отапливается, и вещи мои были вывезены родственниками и знакомыми. Наконец, я притулился на Б. Левшинском переулке у Павлика Антокольского. Здесь, в маленьком уютном кабинетике, возле полки с хорошими книгами, на диване, слегка коротковатом для меня (так что ноги мои ночью покоятся на французских поэтах), – я живу. С Павликом мы более или менее сошлись в Казани. Душа у меня к нему издавна лежит. В нем есть что-то душевное и благородное, без показного, – он очень застенчив, что очень талантливо изображает Ираклий Андроников, – он умен и эмоционален, талантлив и любит поэзию. Зоя очень мила и добра. Квартира у них теплая и какая-то по-особенному уютная. Выходит, мне там хорошо.

Коля Тихонов, вызванный на некоторое время из Ленинграда для одного задания поэтического характера, ещё здесь, но скоро уедет, вернее – улетит. Старик прилетел очень худым и изможденным, ступал своими кривоватыми ногами в бурках не очень твердо – от изнуренности, но настроен исключительно светло и мужественно. Здесь мы его кормили и поили сколько могли. Вскоре он пополнел, посвежел, глаза его заблистали, и вскоре обнаружился все тот же не сгибающийся, смеющийся, рассказывающий все самое необыкновенное, старый, седой дьявол. До моей болезни легких мы виделись почти ежедневно, хотя, правду говоря, времени для дружеских бесед стало очень мало. Он работал как зверь, заполняя газеты и радио, а моя судьба уже известна. Но дней шесть-семь я болел гриппом, и тут мы немало почитали стихов в обществе Павлика и Зои, Риты Алигер и Виктора Гольцева (он приезжал на побывку с фронта и жил у Антокольского), Коли и меня. Самое забавное, что в течение 3 дней вся эта компания жила у Павлика веселой и дружной коммуной.

Москва теперь совсем не такая, какой ты её знал. Особенно интересной она была в первые дни нашего возвращения. Она ещё хранила печать самых суровых дней обороны её, – была вся в баррикадах, заснеженная, многие дома стояли, как обледенелые глыбы. Потом она стала быстро заполняться народом, теплеть и расчищаться на глазах. Однако и сейчас она очень демократична, бобровых воротников почти не видать, много военных, – нет коммерческих магазинов и ресторанов, атмосфера подтянутости и дисциплинированности. Но, боже, до чего Москва бывает хороша в солнечные морозные дни или лунные ночи, – хочется бродить и бродить по ней без конца!

Как-то, выйдя от Павлика, я вспомнил, что рядом находится музей Голубкиной, и зашел туда. Дом был заморожен, вход открыт, я поднялся по лестнице, никем не встреченный. Интеллигентного вида пожилой мужчина, в потертой бобровой шапке, с бородкой, как у Луначарского, что-то делал среди заколоченных, с торчащей в щелях соломой, ящиков, – руки у него были скрючены и синие от мороза. Я назвал себя, сказал, что я поклонник таланта Голубкиной, – он так и просиял! Выяснилось, что гипс и мрамор вывезли, а бронза была запакована в эти страшные ящики.

Я ушел с внезапно возникшей грустью в сердце, вызванной, должно быть, воспоминаниями о том, как мы ходили с тобой по этому музею в другие времена.

В эти суровые дни, когда все так заняты, напряжены, ожесточены, когда ложишься и встаешь с постели, измученный и озабоченный, воспоминания действуют с силой почти разящей.

Во время моей болезни гриппом договорились с Алигер, как только поправлюсь, вместе съездить в Сокольники: мне нужно было узнать, куда эвакуировалась семья самого младшего моего брата (он тяжело ранен, лежит в госпитале в Пятигорске), а ей – наведать родню мужа, убитого на фронте. От круга пошли пешком по пятому Лучевому просеку. И вот я снова был у дачи, с которой у меня так много связано, и где ты неоднократно гостил у меня зимой, и где мы бродили летом. Забор был спален на топливо, лес вокруг сильно повырублен. Но все-таки это были те же Сокольники, чудесные, как юность. Потом мы подошли к тем местам, где однажды мы попивали с тобой чудесный кагор прямо из бочонка, а потом выяснилось, что родственники Алигер живут в тех же скоростройках на поле, мимо которых мы с тобой прошли, когда ходили на могилу твоего отца. И вот тем же полем, но в снегу мы прошли к церкви на кладбище.

День с утра был пасмурный, но тут разыгрался ветер. Церковь стояла такая же прекрасная, старинная, уходящая ввысь, со своими русскими крыльцами. Я долго лазил по снегу, проваливаясь иногда выше пояса, – все хотел найти могилу твоего отца. Но многие кресты целиком были под снегом (эта зима вообще очень снежная), а в некоторых местах из-за снега невозможно было пролезть. Так и не удалось мне найти могилу. Когда мы подошли к самой церкви, мы услышали, что там идет служба, – день был воскресный. У главного входа эти звуки стали особенно ясны, – это была служба без пения, только голос священника явственно доносился из пустой и холодной церкви. На паперти внутри стояли нищие с клюками, и так все это необыкновенно было в современной Москве! Просто диву даешься, сколько вмещает в себя наша Россия!

Пройдя через знакомую тебе деревушку, которая славилась в старой Москве своими ворами, мы вышли на шоссе, ведущее к сельскохозяйственной выставке. В это время выглянуло солнце, и кресты на церкви с их заиндевевшими цепями и заиндевевшие ветви кладбищенских деревьев, выглядывавшие из-за крыш деревни, вдруг засверкали на солнце радостно и весело. Некоторое время мы ещё видели эти кресты и деревья из окон троллейбуса, потом их не стало видно, но они навсегда остались в моем сердце.

Милый старик! Ты должен сделать все, чтобы перестать быть больным. Ты знаешь, что это возможно, если этого очень захотеть. Это значит, что все физические и духовные силы нужно подчинить т о л ь к о этой задаче. Но для этого надо вернуть себе то моральное состояние, которое возникает у сильных людей, когда они вновь начинают верить в возможность добра и счастья. Мне кажется, таким ты был в Соснах. Это моральное состояние ты должен вернуть. Для этого ты должен ликвидировать абсолютно все, что взвинчивает нервы (вино, табак, сплетни и переживания, – женщины, конечно, только рекомендуются, но не занудливые), посадить себя на режим, читать Джека Лондона и Стивенсона и больше гулять на воздухе.

Крепко жму твою руку. Поцелуй Ольгу Михайловну и мою незабвенную Тусю. Сердечный привет Елене Сергеевне и Сережке, когда их увидишь.

Твой Пит Джонсон (эсквайр)".

Удивительное письмо. Прекрасное описание прогулки в Сокольники с Маргаритой Алигер. На трагическом фоне потери близких у Фадеева возникнет мимолетное чувство к ней, а у неё сильная, глубокая любовь. Они вместе поедут в блокадный Ленинград, а после она родит от него девочку – Машу. К Луговскому Маргарита была нежно привязана со студенческих лет, училась в его поэтической группе, из ученицы превратилась в близкого друга и защитницу на всех собраниях-проработках. В тот памятный день, когда они с Фадеевым заглядывались на кресты Тихвинского храма, им, наверное, хотелось через храм, службу, могилу Александра Федоровича Луговского соединиться с далеким другом в Ташкенте.

Совпадение или действительно сердечная прозорливость друга, но для Луговского память об отце в эти годы становится основной опорой в жизни. В записных книжках читаем: "Все возвращается, но в другом завитке. Счастлив, благословен тот, в ком сохранилась традиция. Несчастны те, кто вверяется самозабвенно стихии этого страшного века..."

Ужасная перекличка. Его товарищ – Фадеев – именно тот несчастный, что вверился самозабвенно стихии страшного века.

Но есть на свете старое кладбище В тени, под Алексеевской слободкой,

Что за Сокольниками.

Там в могиле С кривым бугром, заросшим сорняками,

Вьюнками, подорожником, ромашкой,

Лежит спокойно, гордо мой отец.

Он, полнотелый, с мягкими губами И мягкой сединой, в пенсне давнишнем,

Романтик радостный, педант ученый,

Он, Луговской А.Ф., родной, беззлобный.

Он это знал. Он был началом века.

Отступление. Семья Луговского Отцом семейства Луговских был замечательный учитель литературы, Александр Федорович Луговской "словесник" Первой московской гимназии, располагавшейся на Волхонке, напротив храма Христа Спасителя. "Этот среднего роста, рано поседевший человек с большими усами и небольшой бородкой, короткими и причесанными кверху волосами, с добрым, чуть ироническим взглядом голубых глаз был необыкновенно обаятелен. А.Ф. Луговской был отзывчив и чуток, никогда не повышал голоса и не "карал" учеников, но при этом пользовался огромным авторитетом" – так описывал его ученик В. Ардов. Семья жила рядом с гимназией в казенной преподавательской квартире. Мать, Ольга Михайловна, была талантливой певицей, но предпочла всему занятия домом, семьей. "Мама была переменчивая: красивая и дурнушка, добрая и сердитая, веселая и грустная... Мне кажется, – писала Татьяна Луговская, – что ей легче было выразить себя пением, а не словами". В 30-е годы Александр Фадеев со своего писательского гонорара скупил несколько ларьков цветов, нанял мальчишек и с их помощью приволок охапки флоксов – это был их сезон – старой женщине, Ольге Михайловне Луговской, которую он называл "мама" и на "ты". Когда Владимир бывал в командировках, Фадеев заботился об Ольге Михайловне и часто навещал её. Именно Фадеев внес её, парализованную, на руках в поезд, следовавший в эвакуацию.

Привязанности в семье были разделены: Володя обожал мать и никогда с ней не расставался, а Таня была очень привязана к отцу. В своей книге о детстве "Я помню" она отдает своей счастливой семье "последний поклон".

Александр Федорович и Ольга Михайловна были детьми священников, о чем впоследствии в семье старались не вспоминать. Их брак был омрачен тяжелым обстоятельством: во время помолвки отец Александра Федоровича встал и сказал: "За здоровье молодых!" – выпил и умер. Свадьба была отложена на год.

Отец Ольги Михайловны был настоятелем храма Симеона Столпника на Поварской. Михаил Дмитриевич Успенский смотрит со старой фотографии из-под густых, пушистых бровей. Татьяна Александровна срезала рясу с крестом, оставив в своем старом альбоме только лицо в окладистой бороде. Его описал Луговской в поэме "Шуба", открывавшей цикл поэм "Середины века": "Дверь отворяется – и входит дед./ Огромный, седобровый, бородатый, /Арбатским инеем осыпан весь до пят./ Он опускает каменную руку/ На голову мою и молча дарит/Холодный, красный, круглый апельсин".

С началом революции и Гражданской войны вполне благополучная семья, имевшая прислугу, содержавшая большой дом, с поразительным смирением приняла все – разрушение прежнего уклада жизни, голод, холод. Главное для Александра Федоровича, а следовательно и для его семьи, на тот момент жизни стало спасение его учеников. Он особенно не вникал в суть классовых битв, в революционную и антиреволюционную риторику, он тихо и настойчиво делал свое дело. Александр Федорович стал добиваться у новых хозяев возможность создать в Подмосковье школу-колонию для детей, где они могли бы выращивать овощи, разводить птицу и скот и таким образом выживать в новых условиях. Он же со старой гвардией гимназических учителей обязывался учить их в свободное от работы время. Хождение по кабинетам советских чиновников очень осложняло его жизнь; к тому времени он был уже больной человек, перенесший несколько инфарктов. Но в нем была огромная внутренняя прочность, порядочность, чувство собственного достоинства, умение всегда сначала думать о других, а потом о себе. Он оберегал каждого человека, который встречался на его пути, словом ли, почтительным обращением, вниманием. Эти отцовские качества и спасали его детей, когда они стали взрослыми.

Нравственная упругость семьи, память о любви родителей к детям и друг другу, к людям, наверное, удержала В. Луговского во внутренних и внешних катастрофах от той бездны, того последнего шага, который сделали Марина Цветаева и Александр Фадеев. Луговской тоже был совсем недалеко от желания наложить на себя руки в эвакуации в Ташкенте, но его спасала, вытаскивала память детства. Александр Федорович Луговской скончался в 1925 году в возрасте 50 лет от инфаркта в колонии в Сокольниках. На Алексеевское кладбище гроб на руках отнесли ученики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю