Текст книги "Все в чужое глядят окно"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Вездеход поспевал повсюду, видел и слышал всех. Он был спасателем, наставником, верным другом, был нашим Лицеем.
А помещался он в правом боковом флигеле Дворца пионеров, занимавшего настоящий дворец великого князя. Здесь устраивались театральные и литературные вечера".
В этом Дворце пионеров преподавала Лидия Корнееевна Чуковская, она занималась с детьми литературоведением. Надежда Яковлевна Мандельштам преподавала иностранные языки, а Татьяна Александровна Луговская – рисунок и живопись. В письме Малюгину Татьяна Луговская писала ещё в начале 1942 года: "Работаю я в одном богоугодном детском учреждении (ЦДХВД), весьма скудно вознаграждающем меня во всех своих статьях. Вся прелесть этой работы заключается в том, что у меня остается свободное время, которое я могу тратить на живопись и ещё другую, менее полезную, но гораздо более прибыльную деятельность: продаю свои тряпки. И мое неожиданное "разбогатение" объясняется удачей именно на этом фронте моей деятельности". Неизвестно, встречался ли с Татьяной Луговской в Доме пионеров будущий поэт Валентин Берестов, который попал в Ташкент мальчиком. В дальнейшем он стал очень близким другом Татьяны Луговской и её мужа Сергея Ермолинского, а жена Берестова, детская художница Татьяна Александрова, была её ученицей.
В Ташкенте Валентин Берестов вел дневники, которые потом стали основой книги воспоминаний. Вместе с Эдуардом Бабаевым, будущим известным литературоведом, автором книг о Толстом, они ходили в кружок к Лидии Корнеевне и Надежде Яковлевне. Потом занятия были перенесены на балахану, где началась дружба мальчиков с Ахматовой. Валентин Берестов в Ташкенте страдал от дистрофии и много болел. Его спасло знакомство, а затем дружба с Чуковским. "Меня с помощью Чуковского подкормили, вылечили, обули, зачислили в лит. кружок и вместе с юными художниками, питомцами Абрама Эфроса и Елены Михайловны Фрадкиной, ... и двумя школьниками, писавшими стихи и прозу, Эдиком Бабаевым и Зоей Тумановой, передали в ЦДВХД. Там дали нам карточки в столовую, 200 рублей стипендии и двух преподавательниц. Одна из них – Лидия Корнеевна Чуковская, румяная, с юными сияющими близорукими глазами, но совсем седая. Мы не знали, что её мужа расстреляли, а брата убили на фронте. ...
Другая преподавательница – Надежда Яковлевна Мандельштам. В кожанке, носатая, быстрая, с вечной папиросой во рту. Похожа на нестарую и, скорее, добрую Бабу-Ягу. В пустом классе школы имени Шумилова, арендованном ЦДХВД, она усадила нас троих за столы: "Ну, вундеркинды проклятые! Поэтов из вас не выйдет. Но я обязана заниматься с вами, а то останусь без карточек на хлеб и без зарплаты. Получать их зря не хочу. Кем бы вы ни стали, иностранный язык вам не помешает. Какой язык хотите изучать?"
Надежда Яковлевна на выбор предложила им французский, немецкий, английский. Они решили изучать английский язык.
Некоторое время к Надежде Яковлевне ходил и Мур Эфрон. У неё Бабаев и Берестов познакомились с этим необычным юношей, который, однако, близко ни с кем не сходился. Иронично и зло в мае 1943 года он пишет об этих занятиях: "...зашел в литкружок при ЦДХВД, руководимый женой – кажется, первой – Мандельштама. Это женщина – длинноволосая, с выдающимися скулами, с толстенными губами и кривоногая. Эх, потеха! Говорит она проникновенно, взрывами (я смеюсь: поэтический мотоцикл!). Бесконечные разговоры о стихах, искусстве, жизни, войне, родине, чувствах, культуре, прошлом, будущем, чести... Уф! И все это с большой буквы. Неизлечимая интеллигенция, всегда ты будешь разглагольствовать! Я ненавижу все эти словопрения; только опыт жизни, жизненная практика может чему-либо научить, а говорить с 16-18-летними детьми о таких материях – пустое и ненужное дело. И я стараюсь придать легкий тон всем этим нелепым заседаниям, пуская шутки, остря и смеясь напропалую. Лучше смеяться, чем переживать – и мой легкий скептицизм, и природная склонность к иронии всегда разряжают атмосферу..." Не правда ли, будто Печорин писал эти строки? И что за ирония судьбы, именно пресловутый "опыт жизни, жизненная практика" унесут этого злого подростка.
17 августа 1942 года, за год до описываемого похода в кружок, не успев ещё узнать смешных интеллигентных мальчиков, он писал сестре ещё более жесткие строки: "У меня окончательно оформилась нелюбовь к молодежи. У молодежи я увидел несколько очень отталкивающих черт: невежество, грубость, пренебрежение ко всему, что вне своего "молодежного" круга интересов. Молодежь просто уродлива".
И все-таки Эдуард Бабаев и Валентин Берестов считали Мура своим товарищем и даже пытались выпускать с ним рукописный журнал под названием "Улисс".
"Нас было трое, – писал Бабаев. – Встретились, познакомились и подружились мы во время эвакуации в Ташкенте. Самым старшим среди нас был Георгий Эфрон, или Мур, сын Марины Цветаевой, ему тогда исполнилось шестнадцать.
Мы читали друг другу свои стихи, обменивались книгами, спорили, когда и где откроется второй фронт. Мур написал статью о современной французской поэзии, которую Алексей Николаевич Толстой одобрил и обещал напечатать в журнале "Новый мир". Валентин Берестов уже читал свои стихи по радио, и его слушала вся ташкентская эвакуация. А я, начитавшись "Римских древностей", сочинял роман из античной истории. ...
Дом, в котором жил Мур, казался мне Олимпом. Здесь можно было бы собрать материалы для добрых десяти номеров журнала. А Мур посмеивался над моими иллюзиями. И говорил, что Олимп имеет ещё другое наименование и в просторечии называется "лепрозорием". ... Но смех его был невеселый. Он был похож на Подростка из Достоевского, потрясенного неблагообразием какой-то семейной тайны. И в доме писателей, на "Олимпе" или в "лепрозории", он был одинок. Я видел, как он медленно, как бы нехотя, поднимается по лестнице в свою фанерную комнату".
Мур покинул Ташкент 27 сентября 1943 года, а в конце мая 1944 года его отправили на Западный фронт.
"В конце апреля 1943 года, – вспоминал Валентин Берестов, – Надежда Яковлевна Мандельштам перенесла занятия английским языком из школы имени Шумилова на Жуковскую,54, где они с Ахматовой теперь поселились". Тут закралась небольшая неточность, потому что Ахматова появится на Жуковской только после отъезда Елены Сергеевны, то есть в самом конце мая, а сама она в дневнике указывает 1 июня, что, видимо, и соответствует действительности. Надежда Яковлевна жила тогда с больной матерью на Жуковской и звала детей заниматься на дом, так как не могла её оставить. "Их новое жилье (сначала они жили вверху, на так называемой "балахане", потом внизу), – продолжал Валентин Берестов, – было неподалеку от школы. Весь апрель три ташкентских школьника-стихотворца, стипендиаты ЦДВХД Эдик Бабаев, Зоя Туманова и я, проявляли невероятные успехи в английском".
Вниз Ахматова переехала, видимо, в начале декабря, Луговские выехали из Ташкента из своих двух комнаток 1 декабря 1943 года.
Когда занятия проходили уже у Ахматовой на балахане, у всех учеников были свои места. По воспоминаниям Берестова все выглядело так:
"За столом в кухне-аудитории у нас теперь были свои места. У окна Ахматова и Эдик, напротив – я и Надежда Яковлевна, Зоя – в торце стола. Появлялись Пушкарская, Светлана Сомова (она называла нас пажами у царицы Ахматовой). Все речи – о поэзии, о войне".
На Пушкинской улице, в общежитии Академии наук, в доме НКВД, жили и другие замечательные подростки, например Михаил Левин, будущий физик-теоретик. Он писал в письме о своем ташкентском знакомстве: "Меня недели три тому назад познакомили с одним мальчиком. Зовут его Женя Пастернак. Он сын Бориса Пастернака, и ему 18 лет. А мать его художница. Помнишь, "художницы робкой, как сон, крутолобость". Сам Женька, как это ни странно, физик 1-го курса. И он очень хороший. Весь какой-то звенящий, и страшно похож на отца. Даже головой и движениями. Мы с ним очень подружились за это время". Несмотря на свой ещё юный возраст, Михаил Левин стал другом не только писательских детей, но и их отцов. Сын Всеволода Иванова, Кома, вспоминал о знакомстве с Мишей Левиным: "Молодой человек оживленно разговаривал с Женей. Для меня они были как бы из другого мира: уже студенты, а мне не было ещё 13 лет. Вскоре Женя его привел к нам. Миша Левин к нам зачастил. Вечером, когда отец (Всеволод Иванов) кончал работу и ежедневное чтение (мы привезли с собой тюк его любимых книг), вся семья выходила во двор Сельхозбанка, где росли садовые деревья и было прохладнее. Выносили во двор стулья, рассаживались, вечеряли".
Женя Пастернак с мамой жили недалеко от Пушкинской улицы в маленьком одноэтажном доме, где до этого был Сельхозбанк, отданный эвакуированным писателям. "Нашими соседями, – вспоминал Е.Пастернак, – оказались Ивановы, напротив через коридор – Фрида Вигдорова с детьми. Вода и все прочее было во дворе, общее. Нам отдали комнату Кирсанова, откуда они с женой недавно уехали. Она была перегорожена свежей глиняной переборкой надвое, из сырой глины росли разные растения. Кирпичная печурка хорошо тянула, и у нас был мешок картошки. Ежедневно я носил маме обеды – тарелку баланды – из студенческой столовой". Жили молодые люди обсуждением новостей с фронта, книг, пересказывали друг другу письма с разными печальными и обнадеживающими известиями. Осенью 1942 года Миша Левин вернулся в Москву и пришел к Пастернаку с новостями из Ташкента: "...Я привез Борису Леонидовичу письма Евгении Владимировны и Жени с небольшой посылкой: сушеные ломти дыни и ещё какие-то сухофрукты .... Пошли расспросы о писательской колонии в Ташкенте. К его удивлению, я мало кого знал лично. И он даже по-детски как-то обиделся, узнав, что я не был знаком с А.А. Ахматовой и могу рассказать о ней только с чужих слов. Зато о В.В. Иванове и его семье выспросил все...". Михаил Левин в июле 1944 года был арестован, его сослали в "шарашку", потом освободили по амнистии. Письма, посланные им из Ташкента, отличались невероятной смелостью. "Только в таком городе, как Ташкент, могут быть на одной улице два дома с одинаковым номером. Очевидно, в другом доме читают твои письма, любуются твоим остроумием, а может быть, вывешивают их в золоченых рамках на стену. ... А живем мы в доме НКВД. По ночам в комнаты заходят духи и призраки замученных. Ныне живущие НКВДы проявляют о нас трогательную заботливость. Вчера к вечеру учинили нечто совсем необычайное – дали сласть к празднику".
В ожидании вызова
Конец 1943 – начало1944 года
Все более мерещился отъезд в те летние и осенние дни 1943 года. Только и слышно было друг от друга, кому и когда прислали приглашение в Москву.
Надежда Яковлевна горестно пишет Борису Кузину 29 августа 1943 года: "Уедет Анна Андреевна, уехали более или менее все, с кем мы здесь водились. На днях уезжает Раневская – киноактриса. Приятельница Анны Андреевны, которая вначале меня раздражала. Сейчас нет. Она – забавная. Показывает всякие штучки. Остается только слонообразная дочь Корнея Чуковского. Это омерзительное семейство, и дочь, вместе с которой я служу, меня сильно раздражает, главным образом за то, что очень высоко держит знамя русской литературы, чести, доблести и пр., а при этом... Ну её к черту. ..." Перепад в настроениях Надежды Яковлевны, как обычно, был очень сильным, от симпатий к антипатиям, она легко попадала под власть интриг и наговоров, и её отношение к человеку могло изменяться кардинально. Трагическая атмосфера подозрительности, поиск сексотов среди дальних и ближних делали свое дело.
В середине 1943 года Надежда Мандельштам переживала тяжелейший разлад с братом и его женой; их мать все более теряла разум, говорила, мечтала только о еде. "Мама очень слабеет, – писала она своему другу Б. Кузину. Это – тень. Крошечный комочек. Сердце сдает. Ноги опухли.... Наш способ жизни – 1, 2 карточки в столовые – и живем "обедами". Так живут почти все служащие. Так живу и я. Я из кожи лезла, чтобы прокормить маму. Но мама голодала. У неё голодный понос, распухшие ноги.
Женя получал писательские пайки – у него не столовые, а дома обед. У него десятки килограмм овощей, рису, мясо. Всю зиму – масло, фрукты.
Я с удивлением убедилась, что он ничего не дает маме. Я говорила, напоминала. Он объяснял, что Лену это нервирует ....
Чтобы не расстраивать себя неприятным зрелищем, он не ходил к маме. Он был у неё 3-4 раза за полгода, что я живу отдельно (очень далеко на окраине). Я говорила, что мама голодает, но они с Леной не верили – Лена просто кричит, что она жадная старуха. Они откупались от меня: после службы я бегаю по урокам. 2 раза в неделю в течение четырех месяцев (с ноября после болезни Анны Андреевны) – я ночевала у них, и они меня кормили обедом. ...
Мы жили без мыла. Мама вшивела, болела. Меня буквально спасала моя хозяйка – Нина – и едой, и заботой. ...
Я всегда очень любила Женю.
Что мне делать?
Мама непрерывно требует еды. Она, в сущности, впала в детство".
Трагически различались две семьи, Хазиных и Луговских, по отношению к умирающим матерям. Н.Я. Мандельштам приехала в Ташкент с матерью, надеясь на поддержку брата, которого очень любила. Сама она беспрерывно работала, жила первое время на окраине города у переводчицы Нины Пушкарской. Ей приходилось бегать из Дома пионеров кормить больную мать и после этого возвращаться обратно. Возможность жить на Жуковской да ещё приводить учеников непосредственно в дом несколько облегчала жизнь. Но Евгений Яковлевич Хазин с женой были людьми бездетными и очень эгоцентричными. Елена Михайловна любила знаменитостей, в Москве держала небольшой салон, пыталась и в Ташкенте вести светскую жизнь. Но приехала больная старуха, возникла необходимость делиться пайком.
Надежда Яковлевна 8 сентября пишет Борису Кузину: "Пишу кратко. Вот положение. Мама лежит. Она медленно умирает. А после этого она сидит, ест, живет. Сейчас уже почти не говорит. Отходить от неё нельзя хотя бы потому, что она не умеет сама садиться на горшок.
Анна Андреевна уезжает в Москву в конце сентября одновременно с Женей и Леной. Все москвичи уже уехали.
Скоро я останусь в Ташкенте одна ...".
Мама Е.Я. Хазина и Н.Я. Мандельштам умерла спустя десять дней. "Она не болела, а угасала. Звала меня. Была совсем холодная, и мои руки обжигали её. ... Боже, Борис, как мне скучно без нее. Пусто и скучно. А ведь она ничего не понимала. Была совсем как ребенок. Уже давно". Похоронив её, Хазин с женой уехали, у Н.Я. Мандельштам, фактически ссыльной, не было никакой надежды на вызов в Москву.
А Луговской писал свою книгу с каким-то невероятным упрямством и надеждой закончить её именно здесь.
"Брат мой загуливает понемножку, что не мешает ему быть довольно милым парнем и писать (написал уже больше 20 глав) интереснейшую поэму. Просто даже, мягко выражаясь, очень большая и талантливая вещь", – писала Малюгину Татьяна Луговская 1 октября 1943 года.
Луговской радостно сообщил Тамаре Груберт: "Живу я, благодаря Бога, сносно и работаю много в кино для дела, над поэмой для души. Поэма гигантская, она теперь уже в 21 раз больше "Жизни", а конца ещё не видно. Такого творческого прорыва ещё не испытывал. ... Пишу сейчас самое лучшее, самое человечное и подлинное, что мне дано за всю мою жизнь – поэму "Книга Бытия". Написал 19 глав. Будет 50 глав. Живу как птица, но судьба милостива еще".
Эдуард Бабаев писал, что однажды Луговской пришел к Ахматовой в неурочный час из-за того, что в Ташкент приехал его младший друг, ученик и соратник и будто бы не захотел его видеть. Что расстроило Луговского до слез. Тут, безусловно, имелся в виду Константин Симонов. Правда, непонятно, о каком приезде шла речь, так как в архиве сохранилась телеграмма Симонова из Алма-Аты с просьбой встретить его на вокзале в Ташкенте. "Приезжаю семнадцатого – новосибирским если можешь – встретить – Симонов". Впрочем, все возможно. Бабаев рассказывает, как нетрезвый Луговской пришел к Ахматовой с томиком Пушкина в руках. Он читал перевод из Горация:
Кто из богов мне возвратил Того, с кем первые походы И браней ужас я делил,
Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил.
Это было похоже на какую-то исповедь, с раскаянием и торжеством над своей судьбой.
Ты помнишь час ужасной битвы,
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы.
Луговской задыхался, когда повторял эти страшные строки: "Как я боялся, как бежал..."
Он стоял в дверях комнаты Анны Андреевны, а со двора его окликала Светлана Сомова ....
Луговской захлопнул книгу и сказал:
– Вот что я должен был написать!
Но когда Луговской ушел, Анна Андреевна сказала, что такие стихи пишут только очень сильные люди. ...
Потом она говорила о коварной роли "лирического героя" в жизни многих поэтов 20-30-х годов. И, между прочим, вспоминала статью Иннокентия Анненского "Мечтатели и избранники", где сказано: "Кроме подневольного участия в жизни, каждый из нас имеет с нею, с жизнью, чисто мечтательное общение".
Кажется, мысль Анны Андреевны состояла в том, что среди поэтов-воинов "избранником" был Гумилев, у которого оказалось много подражателей. Луговского она как будто относила к числу "мечтателей" с горестной судьбой".
Ахматова, видимо, многое понимала именно в психологическом складе поэта и не могла обмануться ни внешностью, ни словами. Луговской был поэтом нервического склада: начиная с середины 20-х годов в своих письмах он постоянно жалуется на нервные болезни, ездит лечиться на юг от расстройства нервов. Походы, путешествия, резкие перемены в жизни были попыткой придать себе тот облик поэта-воина, о котором говорила Ахматова.
У Луговского горестная мечтательность лирика, "унижающего", по словам Гумилева, "душевной теплотой", прорвалась до войны, в цикле стихов "Каспийское море", в "Алайском рынке" придав абсолютно иное направление его жизни и творчеству.
Я вся погружена в прошлое...
Елена Сергеевна доехала до Москвы 20 июня 1943 года. Она подробно рассказывала обо всем, что встречалось на её пути, давала смешные дорожные советы, чтобы Луговские могли воспользоваться её опытом. Несколько писем из Москвы приводятся почти целиком; она скрупулезно рисует детали забытого московского быта, своего душевного состояния, общих дел. Елена Сергеевна старается донести до Луговского атмосферу столичной жизни, по которой обитатели Ташкента безумно стосковались. Наверняка, когда её провожали, ей сто раз повторили на прощание, чтобы писала обо всем, ибо им дорога любая мелочь.
Елена Сергеевна – Владимиру Луговскому "Мой дорогой, сначала нечто вроде отчета: поездка, прибытие, речи, дела, Пушкин, Москва, люди, выводы.
Дорога прошла даже как-то удивительно легко, я ведь плохо переношу её вообще. Спутников приятных не было, только соседка, показавшаяся в Ташкенте стервой (молодая, в тюбетейке), оказалась симпатичной. Зато другая, старуха, оборотилась совершенной сволочью. Соседа, развязного молодого человека, сняли через два дня с поезда (замели), так как он ретиво занимался тем, что продавал за деньги чай в большом количестве. Весь вагон одобрил это действие милиции. Ну, а за всем этим сначала – пустынный Казахстан, богатые станции, на которые население выносит яйца, масло, молоко, простоквашу в большом количестве и очень дешево (первые руб. по 8-10. Второе – от 350 до 400 и третье – как и яйца, в той же цене), – это специально для Поли справка. Потом с необыкновенным волнением и радостью начинаешь видеть, как зеленеет земля, как покрывается кустиками, кустами, деревьями, рощами, лесами. Вспоминала, конечно, при этом: "А в темных окнах реяли, летели, клонились, кланялись и поднимались снова беспамятные полчища деревьев..."
Богатство земной коры связано с удорожанием продуктов: чем ближе к Москве, тем дороже цены, примерно они становятся как в Ташкенте, а главным образом, все желают менять на соль.
Очень волнуешься при последних минутах или часах. Когда поезд начинает бежать без остановок на маленьких дачных станциях, а названия их все же мелькают перед глазами, напоминая всякие веселые минутки жизни, когда наползают сумерки и в окне появляются совершенно невероятные по окраске дымчатые, серебристые картины, какой-то неожиданный Париж, который я, правда, знаю только по импрессионистам, – тогда только становится понятным, что это такое – возвращение в Москву, на родину, на родину, в Итаку...
Поезд запоздал, встретили меня только Калужские (Нежный разминулся в дороге), по дороге домой машину несколько раз задерживал патруль (после 12 ночи нельзя ехать без разрешения), я объясняла, в чем дело, и очень корректно, просмотрев документы, откозыряв, нас пропускали.
Сергей и шофер носили вещи наверх, я сидела в машине, размышляя о том, как тоскливо из-за отсутствия света, о том, что нужно будет скорее продать всю обстановку и уехать куда-то, где нет затемнения, – поднялась наверх, вошла в свою квартиру и поняла, что никогда я не уеду отсюда, что это мой дом.
Я вся погружена в прошлое, просматриваю архивы, письма, книги, альбомы, просто сижу и смотрю вокруг. Ольга предложила мне обмен квартиры, я отказалась. Я не уеду из этой, она моя.
Люди встречают необыкновенно приветливо, горячо. Я так привыкла к этому, что когда кто-нибудь, вроде Ив. Титова или ещё кого-нибудь из далеких в театре людей, встречают без энтузиазма, – я вроде удивляюсь. Обычно же это – объятия, расспросы, радости и восторги. Считают либо что не изменилась, либо что похудела, что к лучшему.
Люди в большинстве случаев очень похудели, постарели, посерьезнели. Один Саша Фадеев все тот же, внешне нисколько не изменился, так же бодр, весел и смешлив. Оля решительно изменилась. Ну, конечно, смерть Немировича сказывается сильно. Но, кроме того, у них с Калужским совсем чужие отношения, и это трудно. Мне, например, очень тяжело бывать у них в доме, а вместе с тем Оля очень хочет меня видеть чаще, я – единственный человек, с которым ей легче, и посмеемся иногда, когда я ей начну рассказывать всякую ерунду или показывать какие-нибудь штуки. Она и Женя Калужский внешне похудели, а душевно – состарились, нет ни былых Жениных анекдотов, пенья в помине. Между собой они почти не разговаривают. В доме тихо, только игра с насекомыми изредка внесет искусственное оживление в день".
Ольга Бокшанская, сестра Елены Сергеевны, пережила тяжкую драму: умер Немирович-Данченко, она была ему невероятно предана, с уходом этого, уже очень старого человека в ней что-то надломилось, она умерла спустя три года после войны, в 1948-м.
"Вильямс, Виленкин, Конский, Леонтьевские дамы (за исключением некоторого постарения), Нежный, Леонидовы – без перемен. Дмитриев – очень, ужасно постарел и похудел. У него определена язва желудка, и это видно сразу. С Мариной я ещё не виделась, но условилась, что позову скоро. Дмитриев очень обижен на меня, так как я ещё не успела за две почти недели его позвать. Евгений Александрович – блестящий генерал, вчера был у меня вечером, я его позвала, чтобы поговорить о Сереже, – был очень свеж и мил, а дома – в первый раз, когда виделись, – устал и мрачноват. Обещал завтра съездить разузнать, нельзя ли Сергея определить в какую-нибудь военную школу. Пока же Сергей поступил в какой-то экстернат при Инженерно-строительном институте".
Здесь перечислены почти все друзья Булгакова последних лет. Вильямс художник МХАТа, Виленкин – завлит МХАТа, Конский – актер, Леонтьевские дамы – все это околомхатовская публика. Дмитриев, художник Большого театра, близкий к Булгакову человек, он умер сразу после войны.
Евгений Александрович – бывший муж Булгаковой, отец её сыновей – Жени и Сережи. У Сергея наступал призывной возраст, Шиловский устраивал его в военное училище в Кировской области.
"Была на Пушкине... (единственное зрелище, – вообще же отказываюсь от всяких других). Спектакль мхатовский, и если бы дать настоящую Наталью, скажем, Тарасову, хотя бы чтобы была красива и обаятельна (а она очень похудела – к лицу, помолодела и к тому же влюблена в одного генерала), и настоящего Дантеса, так как Массальский стал играть какого-то смазливого, сентиментального офицерика провинциального, а не убийцу – Дантеса, – то получился бы просто чудесный спектакль. Есть ошибки и у режиссера, и у художника, которые я им заметила. Сговорились с Месхетели и со Станицыным, что устроим разговор специальный о моих впечатлениях о спектакле. На самом же спектакле меня вызывали и женщины (Пилявская – очень хорошая Александрина – и Соня Гаррель), и мужчины (Станицын, Топорков, Соснин), чтобы узнать мое мнение, но я стеснялась, сказала, что надо... чтобы осело впечатление, но все-таки про некоторые вещи сказала прямо, что думаю, в частности об устранении дуэли".
Елену Сергеевну и вызывали затем, чтобы решить проблемы, связанные с первыми постановками "Пушкина", тем более после смерти Немировича труппа была лишена существенной поддержки. Елена Сергеевна вела себя очень скромно, и та решительная роль вдовы драматурга, которая приедет, расставит все и всех по местам, даст наставления актерам, явно была не для нее.
"Спектакль разрешено ставить 2 раза в месяц, актерам трудно так редко играть новый спектакль.
Завтра только выезжает Виленкин в Молотов за рукописями Миши, все тянули, так как думали, что рукописи здесь, в здешней Ленинской библиотеке".
Речь шла о части архива Булгакова, который Елена Сергеевна отдала на хранение в Ленинскую библиотеку, а она, в свою очередь, была вывезена в Молотов (Пермь).
"Взяли для чтения одну Мишину вещь (Полоумный Журден), но больших надежд у меня нет, хотя поговаривают...
Было в театре чтение Маршака "Двенадцать месяцев" – прелестной его сказки, будут ставить, наверное, только медленно, так как очень трудно технически; говорят, будут выписывать даже из Англии какое-то оборудование для сцены. Чтобы получился спектакль вроде советской Синей птицы.
Маршак нежен со мной, заботлив. Завтра будет выступать на заседании, где будет ставиться вопрос о принятии меня в члены Литфонда. Это предложил Саша Фадеев. Дал со своей стороны письмо, так как сам он не состоит в этой комиссии. Говорила, кроме Маршака, с Константином Фединым, который при этом не знал, как мне посмотреть в глаза. Между прочим, от него осталась только тень".
Федин состоял в комиссии по литературному наследию Булгакова, и от него зависели не только хлопоты о публикациях – понятно, что он тут ничего сделать не мог, – но и материальное обеспечение Елены Сергеевны как вдовы писателя, во время войны она не могла даже получить разрешение на пенсию.
"Игорь Владимирович помогает устроить дело с телефоном, что очень трудно. В Литфонде достают лимит на электричество, и т.д. и т.п. Прописка, устройство всех дел с карточками – все это занимает массу времени, хотя у меня и идет не так, как у всех, так как очень помогают люди. Леонидовы, вернее, Эся из себя выходит по части гостеприимства, угощений, укладывания меня отдохнуть у них, душ, ванны и т.п. Нежный тоже очень старается. Ну, об Оле уж и не говорю. Саша Фадеев тоже на высоте, как выражается моя Поля. Сразу поставил вопрос – чем питаюсь, что нужно сделать и все в таком роде.
Он считает, что ты, Дима, можешь быть прекрасно устроен здесь, что работы найдется сколько угодно (это же я поняла по разговорам с Леонидовыми, Олег Леонидов массу работает и хорошо зарабатывает), что никаких причин ждать тебе нехорошего к себе отношения нет, что если и были когда-нибудь какие-нибудь глупые разговоры, не имеющие никакой подкладки под собой, то и эти уже давно забыты, что у тебя много друзей, которые тебя любят верно и хорошо (как он сам и Коля Тихонов, в первую очередь, а за этим и Павел, которого я ещё не успела повидать, и твои ученики. Вызов тебе будет послан для всей семьи, то есть для тебя, Туси и Поли".
Луговской явно продолжал волноваться, что его эвакуация в Ташкент, "бегство", повлияет на его жизнь по возвращении в столицу. Бесконечные оговорки Елены Сергеевны о том, кто как относится к Луговскому, связаны с тем, что он ожидал в Москве тех же упреков и оскорблений, какие уже слышал в Ташкенте. Елена Сергеевна встречается с его друзьями, чтобы разузнать об их настроении. Еще она рассказывает везде, где появляется, сюжеты и смысл его поэмы. Слухи о поэме распространяются быстрее приезда автора. Его принимают с огромным любопытством. Он читает поэму в доме Б. Пастернака, где в тот момент гостил С. Чиковани, её слушают в первой, наиболее жесткой редакции Антокольский и Паустовский, Фадеев и Тихонов и многие другие. Все сходятся в одном: напечатать поэму будет невозможно, хотя создано нечто необычное и замечательное.
"Саша Фадеев сказал: во-первых, он получит все то, что получают писатели с его именем и положением, то есть рабочую карточку (примерно это – 2 кг мяса, 800 гр. жиров и столько же сладкого, 2 кг крупы, соль, спички, папиросы, овощи и т.д., кроме того – хлеба 600 гр.). Я могу ошибиться, но очень немного в смысле количеств, я ведь не видела такой карточки, а только спрашивала про нее. Кроме же нее, можешь получить литерный обед или же сухой паек: 6 кг хлеба, 5 кг мяса, 2 – крупы, 500 гр. сахару, 10 яиц, и ещё какая-то мелочь – в месяц. Кроме этого писатели получают или ужин, или ещё одну карточку, силой как рабочая... Ну, а затем надо работать, как работают все в Москве, и тогда будут и деньги, и душевное удовлетворение. По иждивенческим карточкам дают мало, почти ничего. Про работу, повторяю, Саша Фадеев сказал, что её сколько угодно. В ГАБТе я не была, никого не видела.
Нина (сестра Луговского. – Н.Г.) была у меня вскоре после моего приезда, и мы условились, что пойдем скоро на твою квартиру, пока ещё у меня не хватило времени, но обещаю сделать это на днях. Также не была на квартире Туси, но тоже пойду на днях. Я просила Нину подробно написать тебе о твоей квартире, которую она недавно видела. Я только спросила, считает ли она возможным прибрать квартиру в уютный жилой вид, после того как в ней побывали какие-то лица чужие, она сказала – да. В Тусиной квартире был Сергей (можете себе представить, что парикмахер, поселившийся в Тусиной квартире, оказался моим Петром Ивановичем, который меня причесывает много лет). Сергей говорит, что никаких следов пожара не заметил. Да и Нина сказала, что последствия пожара незначительны и парикмахер обещал исправить все это и освободить квартиру к Тусиному приезду...
Антология выходит, только будет называться Сборником, и там будут помещены много твоих, Димочка, стихов. Так сказал тоже Саша Фадеев с большим удовольствием. Я попросила его вспомнить, что именно, он смог вспомнить только "Венгерку", "Песню о ветре", а больше не мог – сказал, что знаю только, что Володя очень полно представлен и что я им много стихов его напомнил.