Текст книги "Скатерть Лидии Либединской"
Автор книги: Наталья Громова
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Ну вот, пришел Эренбург, и я сказала, что поеду в госпиталь. Тогда Эренбург говорит: «Левушка, – он его так называл, – тут машина за мной приедет, я тебя довезу». Не потому что Лев Александрович один не мог, он не старый был, только плохо слышал, у него когда-то менингит бы в детстве, и глаз был немножко поврежден. Он сказал мне: «Я приеду еще в госпиталь», – так что это было, наверное, еще в середине дня. И я побежала опять на какой-то трамвай…
На улицах Москвы. 1941
Тут еще очень важно напомнить, что на этом пароходе вместе с Цветаевой и Муром ехала старая бакинская приятельница Татьяны Толстой и Алексея Крученых, детская поэтесса Нина Павловна Саконская с сыном Сашей Соколовским. Георгий Эфрон, который очень переживал, что на пароходе будут только женщины с маленькими детьми, был рад общению с ним и Вадимом Сикорским. Вместе с Саконской и поэтессой Татьяной Сикорской Цветаева искала работу и угол в Елабуге, потом, когда Сикорская уехала на время в Москву, Саконская уговаривала Цветаеву не уезжать из Елабуги в Чистополь, она же была последней из эвакуированных (кроме Мура), кто видел ее вечером накануне самоубийства.
Н.Г.:Лидия Борисовна, что вам рассказала Саконская, когда вы встретили ее в Москве, после ее возвращения из Елабуги?
Л.Б.:В 1942 году, осенью, когда она вернулась из Елабуги, мне было ни до кого – ни до Цветаевой, ни до Саконской. Я ушла к Либединскому, не знала, как быть, где жить… Я ее встретила на улице, в нашем Дегтярном переулке, когда шла с Малой Дмитровки, а она – к себе домой. Она сказала, что была у мамы, что только приехала. Ее выпустили из Елабуги, она просила об этом Фадеева, и еще за нее просил Кассиль. [6]6
Во время войны эвакуированные не имели права по своей воле покинуть место эвакуации и вернуться в Москву, где действовал комендантский час и пропускная система. Только Фадеев (как Генеральный секретарь СП) мог хлопотать о выдаче такого пропуска. Именно поэтому его, начиная с 1942 года, забрасывали письмами эвакуированные писатели, жаждущие вернуться в Москву. Тем более что они в любой момент могли лишиться как имущества, так и жилплощади, которую занимали беженцы из соседних городов.
[Закрыть]
Сказала, что Цветаева была у нее накануне самоубийства. В закутке елабужской комнаты Саконской висело бакинское сюзане, которое она привезла с собой. Вышитое на сатине – тогда это модно было, надо было как-то стены прикрывать. Это сюзане было большое, как ковер. На Востоке всегда оставляют несделанный завиток, потому что кончается работа – кончается жизнь. Поэтому на всех ручных коврах есть такой завиток. Саконская рассказывала, что Цветаевой оно очень нравилось. Оно спускалось со стенки и накрывало пружинный матрац, а рядом стояла настольная лампа, которую Саконская тоже привезла с собой из Москвы. Цветаева любила садиться в свете лампы на фоне сюзане. Саконская так и запомнила ее в предпоследний вечер. И еще она сказала, что отговаривала ее уезжать. А на следующий день Цветаева покончила с собой.
Рассказ Лидии Борисовны о Нине Саконской и дяде Алексее Ефимове
«Девичья фамилия ее была Грушман. Их семья была довольно обеспеченная. Саконская посылала свои фотографии в Париж на конкурс красоты и даже получила приз. В Москве жили рядом: мы в Воротниковском, а они – в Колобовском. У нее, кстати, была какая-то детская повесть о скрипачах, где был описан домик прямо напротив ее дома, там, где церковь. Она поддерживала близкие отношения с композиторами. Когда мы у них бывали, там всегда был композитор Листов, там он играл „В парке Чаир“ и „Тачанку“. На ее застольях все было очень элегантно сделано, какие-то тартинки, было очень красиво. …У нее был роман с маминым братом, но от меня в детстве все скрывали. У него была ранена нога, он всю жизнь хромал, был академик, занимался новой историей. Мне рассказывали, что будто бы ему вырвали зуб, у него началось заражение крови, и пришлось ампутировать часть ноги. А потом, уже после смерти Сталина, он сам признался, что воевал у англичан, был призван в армию в Тбилиси и ранен большевиками, поэтому это все тщательно скрывалось. Когда он лежал в больнице, то Нина Павловна к нему приходила, навещала его, но она каждый раз надевала новые шляпки, а там надо было просто еду приносить, есть было нечего. В общем, он был разочарован от ее шляпок, стихов. А тут пришла его другая знакомая, и он на ней женился, и они прожили сорок лет, но с Ниной Павловной роман не прекращался, время от времени он возобновлялся, и даже, я помню, в 1936 году были такие разговоры, что если Саконская забеременеет от него, то он к ней уйдет. У них с женой не было детей.»
Алексей Ефимов
Нина Саконская
«Крученых тоже был к ней неравнодушен. Но не только к ней. Каждый день он обходил всех. Сначала он шел в дом тринадцать по Дегтярному переулку, там жила Красавица (так мы называли одну из соседок), потом к нам в дом два дробь одиннадцать, а дальше жила Нина Павловна, и он каждый день всех обегал. Его нигде не принимали как гостя. С мамой они какие-то стихи обсуждали, потом он ее заставил написать воспоминания о Хлебникове. Каждый день он приходил, каждый, иногда и по два раза в день. Бежал всегда с портфелем своим. „Мальчик, кинь мячик!“ – кричали ему мальчишки, потому что он не шел, а бежал».
Льва Толстая и Михаил Светлов
В марте 1942 года Лида Толстая решила оставить Историко-архивный и поступать в Литературный институт. Она взяла свои стихи, которые были уже напечатаны в нескольких газетах, и пошла с ними за рекомендацией для поступления к Михаилу Светлову. Известно, что он взял тетрадку с надписью «Л. Толстая» и сказал: «Льва Толстая? Ну, заходи, старуха». С этого началась дружба, связавшая их на всю жизнь.
С того дня до отъезда Светлова на фронт они встречались ежедневно. Много ходили по пустой военной Москве, по Ленинградке, за метро «Сокол», до самых Химок, сидели на ступенях заколоченного Речного вокзала.
Татьяна Ефимова, жена Алексея Ефимова
С его стороны это была влюбленность к юной талантливой девочке, с ее – нескрываемое восхищение. В июне он уехал на фронт и стал писать ей иронично-нежные открытки. Но когда ее сердце занял другой человек, о чем, видимо, она ему сообщила, в его смешных посланиях появилась едва уловимая горечь, спрятанная под маской шутовства. С появлением в ее жизни Либединского Светлов надолго исчез, чтобы никак не бросать тень своим отношением к Лидии Борисовне.
23 августа 1942
Толстуха!
Я уехал, так и не попрощавшись с тобой. Но ты ведь давно знаешь, что я – хам.
Я с большим умилением вспоминаю твою милую круглую мордочку.
Напиши мне. Это меня очень обрадует.
О своей жизни напишу в следующем письме. Сейчас уходит почта.
Обними Марка [7]7
Марк Борисович Колосов (1904–1989), писатель, драматург, друг Юрия и Лидии Либединских.
[Закрыть]и Юру [8]8
Либединский Юрий Николаевич (1898–1959), писатель, с 1942 года муж Л. Б. Либединской.
[Закрыть], и Лялю [9]9
Речь идет о Ляле Людвиговой (наст. имя Елизавета Людвиговна Маевская), актрисе МХАТа, первой жене Б. Л. Сучкова, директора ИМЛИ.
[Закрыть], и Акопа.Целую тебя,
Миша.
Мой адрес: Действующая Армия, П.П.С. 15–16, редакция «На разгром врага», мне.
Пиши! Пиши!
Михаил Светлов. 1920-е
6 сентября 1942
Толстун!
Получил твое письмо. Очень обрадовался ему. Значит, ты по-прежнему существуешь и делаешь добро. Это факт положительный.
Значит, возможно, и ты поедешь на фронт. Говорят, что и Жанна д`Арк была несколько толстовата, так что ты будешь похожа на нее, как две капли воды. Умоляю: поскорей, поскорей стань Орлеанской! Я так в этом нуждаюсь.
В редакции – милые ребята, и мне легко с ними работать. Боевая слава моя, сама понимаешь, еще не гремит по фронту, но мой боевой читатель пока что доволен тем, что я пишу для него.
Ко дню твоего рождения я, конечно, приехать не смогу. День твоего рождения – это, конечно, большой национальный еврейский праздник, но все равно так скоро редакция меня не отпустит. Заранее обнимаю, поздравляю и целую тебя.
Миша.
На обороте:
Марки можешь не наклеивать. Письма сюда бесплатные. Видишь, как я забочусь о твоем бюджете.
Михаил Светлов. 1941
13 сентября 1942
Толстун!
Так ты, значит, продолжаешь существовать. Еще бы! Попробуй тебя спихнуть с этой планеты!
Твое письмо и вырезку получил. Спасибо. Мне Олик уже прислал эту газету.
Хочу написать Акопу, но не знаю номера его квартиры. Напиши мне. А пока поцелуй его от моего имени.
Живу неплохо. Плохо только с жильем. Но, я думаю, устроится.
Пишу в газету, выезжаю на передовые, но пока только вживаюсь. Думаю, дальше интересней будет.
Ухаживать не за кем, так что не мучайся. Верен тебе поневоле. Но тебя это как будто вообще не волнует.
Пиши мне, пиши. У тебя ведь больше свободного времени.
Целую тебя,
Миша.
27 сентября 1942
Толстун!
Как видно из твоих писем, ты там не очень прыгаешь. Без меня не пляшется. То-то!
Писать тебе не о чем. За это время не было ничего нового за исключением того, что я один раз за обедом съел два вторых, так как был голоден.
Из твоего последнего письма также понял, что твой роман с Марком [10]10
Имеется ввиду Марк Колосов. М. Светлов шутит: в то время Л. Б. действительно часто бывала в квартире М. Колосова, но потому, что там жил Ю. Либединский, роман с которым тогда начинался.
[Закрыть]в полном разгаре. Поменьше приставай к нему, и онтебя наконец полюбит. Тогда будет полное счастье. А я буду стоять в стороне и завидовать.Поверишь ли, я тут живу совершенным монахом. Трудно приходится, но что поделаешь – война.
Целую тебя,
Миша.
Целуй дочку и Юру.
P.S. У меня теперь новый адрес: Полевая почта 1516, часть 251, мне. По старому адресу письма доходить не будут.
4 октября 1942
Толстун!
Значит, твое желание участвовать на бранном поле не осуществилось. Нам тоже нужны работники. Я попробую уговорить редактора. Сама ты сюда не доберешься, даже если захочешь приехать сюда.
Сейчас в Москве находится зам. редактора. Если телеграмма его еще застанет, он зайдет к тебе или оставит записку. Он живет у меня.
Но все это пока еще нереально. Надо, чтобы ты хотела, надо, чтобы редактор согласился, надо, чтобы телеграмма еще застала зам. редактора.
У меня – ничего нового. Хорошие стихи не пишутся пока. Забавный случай. Недалеко от передовых я читал бойцам стихи. В это время на нас пикировали три бомбардировщика. Все легли. Я продолжал стоя читать. Самолеты сбросили бомбу, не долетев до нас. Ты сама понимаешь, что аудитория не очень слушала меня.
Пиши. Поздравляю тебя с совершеннолетием. Не забудь мой новый адрес: 1516 полевая почта, часть 251, мне.
Целую,
Миша.
11 октября 1942
Милая морда!
Наколи побольше дров – приду зимой греться. И за веселым огоньком ты услышишь рассказы бывалого солдата. И баронМюнхгаузен побледнеет перед моим враньем. Итак, значит, я лечу верхом на снаряде… Ладно, потом довру…
Значительного ничего не написал. Все текущая работа.
Ты беспокоишься – жив ли я? А вот жив! А вот не простуживаюсь! А вот хочется коньячку или водочки, которые ты можешь прислать мне в жестяной посуде, чтобы не разбилась. А я выпью за твое здоровье!
В середине декабря, наверно, получу отпуск. И тогда, так и быть, увидимся разочек с тобой. Видишь, какой я великодушный.
2 декабря мои друзья здесь отпразднуют двадцатипятилетие моей литературной деятельности. Достань в этот день две стопочки, зайди к Акопу и выпей с ним за мое здоровье.
Заходил ли к тебе проездом через Москву мой друг – Коля Кононыхин?
Пиши. Целую. Миша.
Москва, 1942
21 октября 1942
Толстун!
Был в отъезде, приехал и получил сразу три твоих письма. Если бы ты столько писала в литературе, то не поместилась быни в одной библиотеке. Продолжай в том же духе. Очень приятно читать твои письма.
У меня ничего нового. Бываю часто на передовых. Вижу много интересного. Когда приеду (думаю, в декабре), расскажу. А ты пока пиши что-нибудь высокохудожественное, и я по приезде прочту.
Учись, девочка, будь примерной, слушайся папу и маму и не читай Лидина.
Спасибо за желание оказать помощь. Я ни в чем не нуждаюсь.
Не огорчайся, если в твоем вузе нет ни одного Данте. Я знаю еще несколько таких вузов.
Заготовляй дрова к новой печке – приду зимой греться.
А пока – обнимаю и целую.
Миша.
Михаил Светлов с боевыми товарищами. 1944
Спустя двадцать лет Михаил Светлов снова появился в жизни Лидии Борисовны, уже после ухода Либединского.
Юрий Либединский
Встреча
Вереница случайностей неотвратимо вела Лиду Толстую к встрече с Юрием Либединским. После тяжелой фронтовой контузии он поселился в коммунальной квартире в проезде Художественного театра. Принадлежала квартира Марку Колосову, пролетарскому писателю, давнему другу Светлова и Либединского.
Это был один из первых писательских домов, выстроенный еще в начале 1930-х годов, правда, к писателям в соседние комнаты обычно подселяли работников НКВД. Колосову повезло: с самого заселения к нему попросился жить уже сильно больной астмой Эдуард Багрицкий. Вместе они прожили всего три года, а дальше по Булгакову – жильцы квартиры начали «пропадать». После смерти поэта спустя несколько лет исчезла его жена Лидия Густавовна, затем убежал на фронт Всеволод Багрицкий, в результате от семьи Багрицких осталась старая полусумасшедшая нянька тетя Маша. Сам Марк Колосов ушел на фронт. Но как-то летом, приехав в отпуск, он случайно встретил на улице Лидию Толстую и предложил ей записать свои фронтовые рассказы, назначив встречу у себя дома. Она согласилась.
Юрий Николаевич Либединский. 1942
Войти в дом можно было только через двор, квартира находилась на высоком шестом этаже. Лида поднялась по лестнице, стала звонить, потом колотить ногой в дверь, но никто не открывал. Наконец из глубины квартиры послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и перед ней появился неизвестный в военной гимнастерке. Позже она писала, что никогда не встречала такого красивого человека. Это был Юрий Либединский. Так они познакомились.
«Война, – вспоминал Либединский, – застала меня за работой. Большая книга, любимое заветное дело пяти последних лет, осталась незавершенной. Так иссякают колодцы: вода ушла, печально сухое дно родника. Все ушло туда, где стонала, пылала, обливалась кровью западная граница от моря до моря… Так я вступил в народное ополчение».
Они ушли из Москвы 11 июля. На фронт забрали тех, кого не взяли сразу – белобилетников, освобожденных от воинской повинности по возрасту или состоянию здоровья. Шел Даниил Данин, который ничего не видел без очков, маленький Фраерман, уже пожилой редактор «Огонька» Ефим Зозуля и многие другие – в толстых очках, туберкулезные, немолодые. Писатели составляли целое подразделение.
«Уходили – в прямом значении этого слова: в пешем строю, по Волоколамскому шоссе, на запад, – писал Борис Рунин. – <…> Нас было примерно девяносто человек – прозаиков, поэтов, драматургов, критиков, вступивших в ополчение через оборонную комиссию Союза писателей. В одном строю шагали и уже маститые, такие как Юрий Либединский, Степан Злобин, Бела Иллеш, Рувим Фраерман, Павел Бляхин, и мало кому известные в ту пору писатели, как Александр Бек или Эммануил Казакевич».
Часть роты погибла в окружении, часть с трудом вышла, прячась по болотам от немцев, выжившие вынуждены были объясняться со СМЕРШевцами, как им удалось спастись.
Так Либединский с тяжелой контузией летом 1942 года оказался в комнате на улице Горького у своего друга Марка Колосова.
Через неделю после знакомства с Лидой Юрию Николаевичу стало хуже, и были назначены дежурства по уходу за больным. Но так получилось, что девушка стала сама ухаживать за контуженым писателем. К моменту встречи ему было сорок четыре, ей двадцать один год, и у него было невероятно богатое прошлое.
Юрий Либединский. Шарж О. Верейского
В середине 1920-х он стал известным благодаря своей первой повести «Неделя». В 1923 году в газете «Правда» повесть высоко оценил Николай Бухарин, назвав ее «первой ласточкой», этот отзыв спустя годы аукнулся молодому писателю, которому в свое время напомнили о статье «врага народа». Повесть рассказывала о самой тяжелой неделе в жизни города (за которым угадывался Челябинск, где прошло его детство и юность) после Гражданской войны в марте 1921 года. Посвятил он ее Марианне Герасимовой, которую знал с юных лет, сделав ее прототипом главной героини Анюты Симковой. «Это произведение, Мураша, писалось для тебя и во имя тебя. И те, кто будут читать его, обязаны тебе его появлением», – признавался он в одном из писем к возлюбленной. Когда Либединский объяснялся ей в любви, то бросил рукопись к ее ногам. Вместе они прожили недолго, но дружба между ними сохранилась навсегда. Сестра Марианны Валерия Герасимова в конце двадцатых годов была замужем за Александром Фадеевым. Обе сестры были дочерьми известного на Урале революционера Анатолия Герасимова. Вдохновленная идеалами революции Мураша Герасимова пошла работать в ОГПУ. В 1931 году ее назначили начальником отделения Секретно-политического отдела. Это отделение занималось изучением литературно-художественной среды. Начальником М. Герасимовой был Г. А. Молчанов, один из заместителей Ягоды, расстрелянный в 1937 году. И хотя Марианна была по болезни (энцефалит) в 1935 году уволена из органов, в 1939 году ее арестовали.
Военный билет Ю. Н. Либединского
Тогда Либединский решил обратиться к Сталину с просьбой об освобождении Мураши. Через Фадеева это письмо попало к секретарю Сталина – Поскребышеву. Вполне возможно, что до вождя оно так и не дошло. Во всяком случае, приговор никто отменять не стал. Отбыв пять лет в лагерях, Герасимова в 1944 году вернулась в Москву и 4 декабря покончила с собой.
Либединский вместе с Авербахом и Фадеевым был одним из руководителей РАППа. В конце 1928 года он был откомандирован в Ленинград, чтобы контролировать там местную писательскую организацию – ЛАПП. Хотя он и был правоверным писателем-коммунистом, но его тревожило, что в партийной верхушке началось разложение, и она стремительно превращалась в бюрократию. Об этом писатель попытался рассказать в романе «Рождение героя». Через некоторое время роман был подвергнут серьезной партийной критике. Это произведение было посвящено новой любви Юрия Либединского – начинающей актрисе Мусе Берггольц, с которой его познакомила сестра Ольга, состоявшая в ЛАППе. После разгрома РАППа Либединский долгое время не мог найти работу, а в 1937 году его исключили из партии «за связь с врагами народа». Его книги, изданные до 1937 года, были запрещены, изъяты из библиотек.
Юрий Либединский и Марианна Герасимова. Нач. 1920-х
Вскоре арестовали сестру Муси поэтессу Ольгу Берггольц. Она провела в заключении семь месяцев и потеряла в тюрьме ребенка.
К этому времени Либединский уже покинул ставший опасным для него Ленинград и переехал в Москву, стараясь жить как можно тише. Вскоре его восстановили в партии, не без помощи лучшего друга Александра Фадеева. А в 1939 году вышла его книга «Баташ и Батай», которая впоследствии стала частью книги «Горы и люди».
Тогда у Юрия Николаевича произошел тяжелый разрыв с Марией Берггольц, с которой он прожил почти десять лет. Оставив жене, сыну и теще квартиру на Сивцевом Вражке, он поселился в Доме творчества в Малеевке. Там он познакомился и ненадолго связал свою жизнь с писательницей Ольгой Неклюдовой.
Юрий Николаевич был человеком мягким и добрым, его способность жениться, чтобы не обижать женщин, у его друзей часто вызывала насмешки. Появление Лиды Толстой многие восприняли как очередное увлечение.
Казалось бы, все складывалось против этой любви. У Лидии после тяжелого ранения в Омском госпитале долечивался ее жених Иван Бруни, а Юрия Либединского ждала Ольга Неклюдова в Чистополе с маленьким сыном Сергеем.
«Получалось так, что наше счастье неизбежно должно было повлечь за собой несчастье других людей, людей, дорогих нам и любящих нас. В далекой ли бесприютности эвакуации, в мерзлых ли фронтовых землянках, перенося лишения и невзгоды, они мечтали о семье, о возвращении домой, жили надеждой на встречу. Что делать? Расстаться? Будут ли счастливы те, ради кого мы лишим себя всего? Счастье и благополучие – как часто мы путаем эти два понятия и приносим в жертву последнему короткие, но неповторимые минуты счастья!»
Муся Берггольц и Миша Либединский. Сер. 1930-х
Все получилось само собой. Сначала Либединский переехал к Лиде в Воротниковский переулок.
«Болезнь не отступала, он по-прежнему большую часть времени вынужден был лежать. Выходить один из дома не мог, с ним неожиданно начинались припадки, несколько раз он падал на улице и терял сознание. Да нам и не хотелось никуда ходить. Юрий Николаевич возобновил работу над повестью „Гвардейцы“, вторая часть ее должна была появиться в первом номере журнала „Знамя“ за 1943 год. Мы просыпались в шесть утра, и Юрий Николаевич диктовал мне, потом вставали мама и Машка, мы ели зеленую капусту или картошку „в мундирах“, и я бежала в Литературный институт. По дороге я относила машинистке то, что было отдиктовано утром. Юрий Николаевич оставался дома и лежа правил текст, полученный накануне с машинки. Правил карандашом, неразборчиво, потом я чернилами переносила правку на другой экземпляр, и мы снова отдавали в печать – так раз пять-шесть. Позже, когда у нас появилась своя машинка, я стала печатать сама. Как я торопилась домой из института! К моему приходу Юрий Николаевич растапливал железную печку; огонь весело гудел в трубе, наполняя комнату недолгим горячим теплом. Накинув шинель на плечи, он сидел на маленьком Машкином стуле, раскрасневшийся от огня, и розовые отсветы пламени бродили по его гимнастерке. Помешивая кочергой в печке, он рассказывал Машке, примостившейся возле него на скамеечке, о своем лесном уральском детстве, о необыкновенной гусенице, не пожелавшей вить коконы и превращаться в бабочку, о собаке Ральке, которую он, маленький восьмилетний мальчик, терпеливо лечил от загадочной собачьей болезни. Мы кипятили на печке чай, разогревали обед – суп из все той же зеленой капусты, картошку, сваренную жидко, чтобы не ощущался недостаток масла».
Лидия и Юрий Либединские. Пятигорск, 1947
И наконец в Москве ему выделяют небольшую комнату на Кутузовской. Квартира в Воротниковском была уже совсем непригодна для житья.
«Через десять дней Юрию Николаевичу был вручен ордер на вселение в дом Московского военного округа, возле Киевского вокзала. Комендант, гремя связкой ключей, открыл нам большую солнечную комнату, где мы могли жить до возвращения эвакуированных жильцов…
Последний вечер, последняя ночь в Воротниковском. Вещи уложены. Да их почти нет. Ящик с рукописями и книгами, узел с одеждой и бельем, корзина с посудой. Из мебели мы возьмем только пружинный матрац, Машкину кроватку, письменный стол и бабушкино мягкое кресло. Все остальные вещи за две суровых военных зимы пришли в такую ветхость, что их нельзя стронуть с места – развалятся…»
Вся прежняя жизнь Либединского была, несмотря на семью, безбытна. Муся Берггольц проводила жизнь на гастролях. Он часто спал по-холостяцки, укрывшись шинелью.
«Юрий Николаевич тянулся к домашнему уюту, как ребенок, радовался гречневой каше на завтрак, чай пил только хорошо заваренный. Наша любовь потому, наверное, длилась столько лет, что я надежно обеспечивала ему „тыл“. Ну а судьба свела нас во время, когда он выздоравливал после тяжелой контузии: я была его сиделкой, секретарем, возлюбленной», – так объясняла Лидия Борисовна их безоговорочный и счастливый союз.
Татьяна Владимировна Толстая очень хорошо приняла нового зятя и сразу с ним подружилась. Они были людьми одного поколения, общей культуры.
В начале 2000-х годов мы с Лидией Борисовной разговаривали достаточно откровенно о ее неожиданном выборе.
Н.Г.:А как все-таки объяснить, что вы, после того как были невестой Ивана Бруни, с его изысканной, культурной семьей, вдруг полюбили Либединского, разве тут не было определенного контраста?
Л.Б.:Юрий Николаевич был очень образованным, он находил общий язык с моей мамой, он был из интеллигентной семьи врачей, рос с гувернантками, с боннами.
Н.Г.:Вам было с ним интереснее?
Л.Б.:Ну конечно! Он великолепно знал русскую литературу. Я не говорю про Серебряный век, это было его главное увлечение.
Н.Г.:А как все это совмещалось в его голове? Он же был в РАППе!
Л.Б.:Но он же ни на кого не нападал. Он просто был за советскую власть, чтобы всем было хорошо. Например, он свою «Неделю» писал в противовес Пильняку, его «Голому году». Но у него самого, между прочим, было описано, как коммунисты расстреливают белогвардейцев, как они их раздевают перед расстрелом. Все это было потом выкинуто цензурой. Я уж не говорю про «Рождение героя», что с ним было сделано. Там было сказано, что партия больна, и надо понять, больна ли она сверху донизу, или просто верхушка партии зажралась. Когда режиссер Николай Мащенко ставил в семидесятые годы фильм «Комиссары», там по сюжету вся партия возражает против НЭПа, многое и тогда не разрешали показывать…
Н.Г.:Как же вы можете не любить коммунистов?
Л.Б.:Если бы вы знали, сколько у нас из-за этого ссор было… Когда Сталина разоблачили…
Российская ассоциация пролетарских писателей. Во втором ряду – А. Селивановский, И. Макарьев, В. Ставский, Ю. Либединский, В. Киршон, Ф. Панферов, А. Фадеев. В верхнем ряду вторая справа – О. Берггольц. 1928
Н.Г.:Для Юрия Николаевич это было потрясение?
Л.Б.:Я ругалась, говорила, вы нас так воспитали, вы изуродовали наше поколение, смотри, что вы сделали с молодогвардейцами, у нас много было споров, но он не очень даже возражал. Так жизнь сложилась. Но Сталина он не любил, ни в единой книге Сталина не восхвалял. Сталин его тоже не любил, Либединский рассказывал, что когда в двадцатые на встрече собрали РАППовцев, Сталин с такой ненавистью на него смотрел, таким взглядом, какого ни у одного человека не видел, такого тяжелого, от которого жить не хочется.
А в пятидесятые Юрия Николаевича и Каверина – мы на одной площадке жили – ночью везли в «Правду» подписывать письмо о расстреле врачей, и они отказывались. Маргарита Алигер, кстати, не отказалась! Меня тогда Вовси лечил, я Ниночку рожала. Юрий Николаевич сказал: как я могу подписывать – он спас мою жену, она так тяжело болела, Каверин тоже что-то говорил. Чудом каким-то вывернулись. В час ночи возили. В 1952 году у нас в доме всех еврейских писателей арестовали. Семью Бергельсонов выслали, тогда уже семьями высылали. Перетца Маркиша, всех высылали. У Бергельсона девочка в дифтерите лежала, ее увезли. Бабушка, которая здесь оставалась, которую не высылали, валялась в ногах, чтобы девочку оставили, она во втором классе училась, нет, ее увезли в тюремную больницу и ждали, пока она поправится, чтобы отправить в Сибирь. Разве этого кошмара не было?!
«Трапезы на Кутузовской слободе»
Когда после смерти Лидии Борисовны мы с ее дочкой Лолой разбирали архив, нам попалась на глаза бледно-голубая школьная тетрадь, на которой полустертым карандашом было написано «Трапезы на Кутузовской слободе. Рассказы и разговоры Ю. Н. Либединского». Оказалось, что эти записи делались рукой Татьяны Толстой в 1944–1945 годах. Юрий Николаевич отлеживался после контузии, Лида Либединская бегала на учебу и на работу, а Татьяна Владимировна записывала разные забавные и не только истории из писательской жизни Либединского ленинградского периода. Новая семья временно поселилась на Кутузовском проспекте (слободе), в одной из пустующих квартир, и жила там, пока не вернулись из эвакуации хозяева.
* * *
(1936) Москва. После большого доклада, когда докладчик сказал, что мы вступаем на путь развернутого коммунизма, Чуковский сказал, прощаясь с Либединским и Б. Левиным [11]11
Замечательный писатель Борис Левин, погибший на финской войне, – автор нашумевшего в середине тридцатых годов романа «Юноша».
[Закрыть]:
– А я вот не доживу до развернутого коммунизма.
Причем в его голосе можно было уловить злорадство, несомненное, но неуловимое.
* * *
(1934) Кисловодск, лето.
Однажды шел со мной, Левиным и Герасимовой. Навстречу шли дети из детского сада попарно. Корн. Ив. нагнулся, присел, загородил им руками дорогу и сказал своим сладко-крокодильим голосом:
– Деточки, деточки, а кто ваш любимый писатель?
– Маршак! – вдруг хором ответили деточки.
Только полсекунды можно было наблюдать легкую тень растерянности на лице К.И. В том же тоне, почтительно и ласково, он сказал:
– Не надо, детки, читать Маршака. Читайте Чуковского. Вы читали Чуковского?
– Читали! – ответили ребята.
– Читайте Чуковского.
Над всем этим высилась, изображая одновременно вопросительный и восклицательный знак, бесцветная руководительница детей, обратившаяся в соляной столп.
Борис Левин. Сер. 1930-х
* * *
Когда К.И. надо было пройти куда-либо без очереди или с передней площадки, он наспех навинчивает себе орден. Когда надобность прошла, он незаметно его свинчивает и кладет в карман, в точности воспроизводя жест крещеного еврея, который, когда его задержал в Москве полицейский, требуя документы о правожительстве в Москве, вынул из кармана крест [12]12
Ровно такой же случай приводил в своих дневниках военного времени Корней Иванович. «Если бы не Николай Вирта, – писал он об эвакуации из Москвы, – я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинциальных театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (за „члена правительства“ он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мной и моими носильщиками раскрываются все двери».
[Закрыть]…
Корней Чуковский. Кон. 1950-х
* * *
Время действия 1938 или 1939 год. Шевченковский пленум [13]13
В мае 1939 года в Киеве состоялся юбилейный Шевченковский пленум Союза писателей.
[Закрыть]. Место действия – Шевченковский пароход, идущий из Киева в Канев. На палубе мимо кают, у которых окна открыты и опущены только жалюзи, не пропускающие света и пропускающие звук, идут четыре «умных» еврея: Гурвич [14]14
Абрам Соломонович Гурвич (1897–1962), литературовед, театральный критик. В 1949 вместе с группой литературных и театральных критиков был обвинен в космополитизме.
[Закрыть], Левидов [15]15
Михаил Юрьевич Левидов (1891–1942), критик, писатель, драматург. Был арестован, а затем расстрелян после выступления в Союзе писателей в первый день войны.
[Закрыть], Бялик [16]16
Борис Аронович Бялик (1911–1988), критик, литературовед.
[Закрыть]и, кажется, Боровой [17]17
Саул Яковлевич Боровой (1903–1989), советский историк. Занимался главным образом исследованием истории украинского и российского еврейства. В период кампании борьбы с космополитизмом потерял работу, подвергся гонениям.
[Закрыть].
Левидов громко возмущается:
– Нет, выпустить такого пошляка на трибуну всесоюзного пленума! Ведь это сплошной поток пошлости.
– Но вы преувеличиваете! – оспаривает Гурвич. – Конечно, ничего нового он не сказал, он всегда был склонен к вульгаризации.
– О ком вы говорите? – спросил я.
– Ну, о ком, – раздраженно сказал Левидов, – конечно, о Чуковском.
И только что он произнес эту реплику, как жалюзи с грохотом падает и из окна каюты со зловеще-иронической улыбкой и скрещенными на груди руками обнаруживается Корней Иванович. Немая сцена, продолжающаяся несколько томительных секунд. Пароход продолжает нас нести мимо днепровских берегов. Молчание, невыносимое для всех, кроме К.И., который явственно этим наслаждается, пытается нарушить Абраша Гурвич. Он пытается сделать вид, что ничего серьезного не произошло, и с прежней солидной интонацией, которая сейчас стала смешной, продолжает:
– Но при всей вульгарности его построений у него есть некоторая примесь таланта…
А. Н. Толстой. Сер. 1930-х
Смущение сдавливает его глотку, слова произносятся со скрипом, и он останавливается на полуслове. Тогда К.И., насладившийся всем происходящим, говорит любезно-иронически:
– Пожалуйста, пожалуйста, сам неоднократно бывал в таких положениях.
«Умные» евреи молча прошли мимо его окна. Валя Герасимова, стоявшая рядом со мной у перил и бывшая со мной свидетельницей этой сцены, спрашивает:
– Ну, Корней Иванович, зачем это вы показались? Ну прошли бы они мимо. Ну что вам?
– Я ужасно не люблю, когда обо мне за глаза говорят плохое. Предпочитаю, чтобы правду-матку, – он сказал это иронически. – Плохое обо мне – говорили при мне.
* * *
Однажды накануне какого-то парада я взял билеты на трибуну для ленинградских писателей. Я жил в центре на ул. Рубинштейна (б. Троицкая), и всем было удобно брать билеты у меня. Я их оставил в вестибюле, у нашего швейцара, очень толкового уже пожилого мужичка, которого мы все звали Лука, т. к. в своих интонациях он имел сходство с горьковским Лукой. А. Н. Толстой заехал за билетами и, подойдя, сказал Луке:
– Мне билеты оставлены?
– Пожалуйста! – сказал Лука, быстро оглядев его и роясь в конвертах. – Лев Николаевич будете?
– Почему Лев Николаевич? – опешил Толстой – Я Алексей Николаевич.
– Братец будете? – с успокоительной интонацией произнес Лука.