355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Соколовская » Литературная рабыня: будни и праздники » Текст книги (страница 2)
Литературная рабыня: будни и праздники
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:03

Текст книги "Литературная рабыня: будни и праздники"


Автор книги: Наталия Соколовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

И в один прекрасный день, уже после защиты диплома, я осознаю себя окончательно стоящей под платанами на Проспекте, носящем имя барсовошкурого классика… И оказывается, что это – судьба.

Она открывает дверь и говорит:

– Мама, входи. Как хорошо, что ты не худая и не бледная. А то эти писатели всегда приходят такие худые и бледные.

Я вхожу, тиская в руках гвоздику, символ ее отца, сказавшего, что стих – это обвал снегов. Поэтова Дочь – маленькая копия своего отца, чей портрет со знаменитой челкой висит как раз против двери. Рядом еще один портрет, Поэта. Он останавливался здесь во время последнего горестного приезда в этот город, который лепится к горе, точно ласточкино гнездо.

Из окон, выходящих на северную сторону, раскрывается панорама города, а еще дальше, очень далеко, над грядой гор, виден Казбек. Это только в хорошую погоду. Но сегодня как раз такая.

Дочь ведет меня на другую половину квартиры, в небольшую комнату, окно которой выходит на южную сторону, на поднимающуюся вверх гору. И с этой горы вниз катится волнами горячий, пылью и сухими травами пропитанный воздух и гортанный говор из соседних дворов.

– Здесь жил… – И Дочь произносит имя Поэта. – Располагайся, мама.

Потом я узнаю, что так она обращается ко всем близким людям и к людям, которые просто пришлись по сердцу.

Мне хочется рухнуть на пол и кататься, повизгивая от счастья. Но я боюсь испугать Дочь и только тихо сажусь на тахту и глажу рукой шершавую обивку. За стеклом книжного шкафа я опять вижу взволнованное, разгоряченное лицо Поэта. Волосы его лежат в беспорядке, у него вид человека, проведшего бессонную ночь, немного растерянного, застигнутого объективом врасплох, посреди незаконченного любовного признанья.

– Идем, мама, я сейчас буду тебя кормить. Нельзя, чтобы ты здесь похудела.

…Я сижу за большим овальным столом в прохладной гостиной. За этим столом «сидела вся русская литература» последних семидесяти лет. Я знала об этом, когда шла сюда, и теперь в нерешительности: можно ли ставить на этот стол локти. Во время еды это и так не положено. А потом?

Стену напротив окон занимают две картины великого примитивиста. На одной из них изображена курица с выводком цыплят, на другой – пастушок в белой полотняной рубахе и круглой соломенной шляпе. В руке он сжимает свирель. Пастушок стоит, раскинув руки навстречу сияющему полдню, льющемуся в окна, и шныряющим в пронзительном небе черным ласточкам. Они крутятся, как чаинки. Точно кто-то сверху взял и помешал ложкой в стакане.

У Дочери семья. Сын, который живет отдельно с красавицей-женой и детьми. Дочка, которая учится в университете, поздний ребенок, прелесть, игрушечка. И муж, которому Дочь в шесть часов накрывает на овальном столе обед, чудом появляясь к этому времени дома из любого конца города, у какой бы подружки она ни находилась. Потому что подруги – это тоже работа. Дочь – первый человек в моей жизни, который превратил дружбу в профессию.

В этом городе можно ходить в гости без звонков. Тут все всегда ждут друг друга. Дочь водит меня за собой по своим друзьям и родственникам, их у нее просто уйма. Нас везде сажают за стол, и Дочь хрипловатым своим голосом неизменно говорит:

– Сначала, мама, ты нам почитай.

Через пару месяцев таких хождений в народ я становлюсь здесь почти своим человеком. И очень скоро, гуляя по Проспекту, я уже раскланиваюсь со знакомыми. А если, выйдя на Проспект, ты встречаешь хотя бы пару-тройку знакомых и даже можешь обсудить кое-какие дела, не прибегая к помощи телефона, значит, ты стала своей окончательно. Значит, город принял тебя.

Душными августовскими вечерами, когда быстрые сумерки сменяются обморочно-черной ночью и только звезды, как перезревшие гроздья винограда, почти касаются наших голов, мы с Дочерью выходим из дома, чтобы поймать идущую с гор прохладу.

Мы идем по улице мимо женщин и мужчин, которые вынесли на тротуар свои стулья, и теперь сидят в ночи и тихо беседуют. И Дочь говорит, что вот так же водила здесь опального Поэта в его последний приезд. И мне опять хочется плакать от счастья. И я думаю, невольно цитируя, что жизнь дает гораздо больше, чем я посмела бы у нее просить. И, наверно, за все это придется когда-то расплачиваться.

Иногда к нашим прогулкам присоединяется ближайшая подруга Дочери, Актриса с профилем ангела. И тогда мы идем, здороваясь с прохожими, которых и об эту пору много на улицах города. И ветерок с гор колышет листву платанов и наши легкие одежды, и Дочь с Актрисой напевают чуть стертыми, как старая драгоценная чашка из семейного сервиза, голосами щемящие слова романса: «Мы слишком уста-а-ли, и слишком мы ста-а-ры и для этого вальса, и для этой гитары…»

Через год я уже работаю в издательстве, окна которого выходят прямо на Проспект. Я одеваюсь так, как принято здесь. Хожу по улицам так, как принято здесь ходить женщине: спокойно, независимо, не спеша, никогда не глядя прямо в глаза незнакомым мужчинам, а как бы – поверх, но при этом решительно все вокруг себя замечая. Я знаю, когда могу сидеть за столом, а когда должна помогать хозяйке. Я знаю, когда и как надо говорить ответный тост и никогда не нарушу порядок ведения застолья. Еще я знаю маленькую хитрость: женщины зачастую не сидят за общим столом вовсе не потому, что это не принято. Просто застолье – порой довольно утомительная работа, а так – бегаешь между столом и кухней, пока тамада по третьему кругу рассказывает гостям, какие они прекрасные, – и время вроде быстрее летит. (Тамада правильно делает: если человеку много раз сказать, какой он хороший, он впрямь станет лучше. Такая вот национальная форма психотерапии.)

И еще я знаю, как весной, под сильными порывами ветра, именуемого сурб-саркис, шумит пространство. Я знаю, каким бывает на вкус только что срезанная с лозы гроздь и как приятно стирать дымчатую патину с виноградной кожуры… Я знаю, какой восторг происходит в душе, когда молодой виноград и нежные молочные орехи запиваешь молодым неперебродившим вином и смотришь при этом – почти с высоты птичьего полета – вниз, на Алазанскую долину, утопающую в пропахших дымом сумерках…

И еще я знаю, что эта чудом подаренная мне здешняя жизнь как бы не идет в счет основной моей жизни. Как молодое неперебродившее местное вино не считается вином. Оно просто переливается через край на белоснежную, туго скрипящую крахмалом скатерть судьбы, и всё…

На улице меня принимают за свою, и мне нравится это. Мне кажется, что я вернулась на родину, где прошло несколько моих прошлых жизней, потому что я помню плотовщиков, которые плыли когда-то на своих разукрашенных коврами пестрых плотах по реке, рассекающей город на две части.

И я совсем не скучаю по дому. Может быть, оттого, что в любой момент могу сорваться и уехать. Но именно этого я совсем не хочу делать.

Еще через год я начинаю смотреть на приезжих уже совсем здешними глазами… И зачем эта белокурая, направо и налево улыбчивая мадам надела на свой пятидесятый размер короткие шортики, а на свой пятый – футболочку с вырезом по самое некуда? И еще хочет, чтобы местное мужское население не обращало на нее внимания? А, может, она совсем другого хочет? Кто, кроме нее самой, может это знать. А вдруг она обидится, если никто не среагирует и не оценит ее по достоинству? А, может, это просто такое пренебрежение особенностями местного мировосприятия, синдром имперского сознания в бытовой форме? Мол, раз у меня в Чертополохове так принято ходить, значит, и везде на просторах нашей большой и необъятной коммуналки сгодится… И как теперь понять, чего же на самом деле она хочет, если не опытным путем? Местный донжуан цокает языком возле мадам. Изменяя правилу, перехватываю его взгляд. Он понимает, что я понимаю, и улыбается, показывая глазами на блондинку. Сияет солнце. Птицы поют в кронах, заглушая моторы мчащихся вдоль Проспекта машин. Из садика возле метро одуряющее пахнет разгоряченной хвоей и гелиотропами.

В редакции местного, знаменитого на весь Союз литературного журнала меня поят, смотря по сезону, холодным лимонадом или горячим кофе. Я помню, как в Москве мы бегали по бывшей-будущей Тверской от киоска к киоску в поисках свежего номера этого журнала с публикациями, которые столичные маститые издания не могут себе позволить. Перекатывая через Кавказский хребет, волна централизованного маразма теряет силу.

Я смотрю на обшарпанные стены, на старые редакционные столы и думаю о том, в каких непритязательных интерьерах порой делается история. По крайней мере, история литературы. Из редакционных окон открывается вид на городские крыши, и дальше – на простор, замутненный только слезой моего обожания.

Так проходит еще два года. И, что удивительно, я ни в кого не влюблена. Точнее, постоянно влюблена во все: в толпу на улицах, в складки гор, в которые хочется уткнуться лицом, как в материнские колени, в запах жареных кофейных зерен, доносящийся из подвальчиков и раскрытых настежь дверей и окон, в друзей Дочери и друзей дочери Дочери… И, главное, в тутовое дерево, в шелковицу, которая растет возле крутой каменной лестницы, ведущей от одной из верхних улиц к Проспекту прямо возле издательства, где я работаю… Когда поднимаешься к ней, сбивается дыханье. Но потом, стоя жарким летним полднем в ее тени, можно срывать с веток прохладные сладкие густо-фиолетовые ягоды, оставляющие на пальцах детский чернильный след.

Давным-давно мой некогда земляк, уже тогда безоговорочно классик и большой специалист, кстати по красотам Страны, давал нам, салагам, мастер-класс: как пить так, чтобы в течение всего дня чувствовать себя приятно и вдохновенно, чуть выпившим, но не пьяным, а просто на пару градусов выше обычного…

Здесь мне удается это без всякого вина.

Уже почти год я живу самостоятельно. Снимаю маленькую комнату с застекленной верандой-кухней и отдельным входом со двора. Это совсем рядом с главной Площадью, немного вверх, к Ботаническому саду. Во дворе дома растет смоковница, вполне даровитая.

В конце августа ее ветви склоняются под спелыми, размером с детский кулачок, плодами. Их тонкая кожица лопается прямо в руках, а сладостная мякоть растворяется во рту, утоляя одновременно и голод и жажду.

По утрам из окрестных деревень спускаются в город зеленщики и мацонщики. Протяжными возгласами они сообщают о своем появлении. Каждое утро Маро, маленькая смуглая женщина с повязанной черным платком седой головой, оставляет на ступеньке моей веранды баночку мацони и забирает другую, уже пустую баночку и восемьдесят копеек денег. А прямо за углом, на соседней улице, через круглое отверстие в стене в любое время дня и ночи можно купить горячий хлеб.

Жизнь прекрасна. Не может быть, чтобы это когда-нибудь кончилось. С чего бы?

И вот, я не влюблена, не влюблена, но однажды я застаю себя совершенно влюбленной.

Он, как водится, женат. Ну, конечно. В нашем возрасте все уже более или менее женаты или замужем. А уж он точно старше меня лет на пять.

Я долго и мужественно сопротивляюсь своим чувствам. Потом привожу его к Дочери. Если она скажет, что нет, не то, не надо, – так тому и быть. Но ничего такого Дочь не говорит, а напротив, вздохнув, констатирует хрипловатым баском:

– Он очень-очень хороший, мама. Он мне так понравился.

Еще бы. Разве он может не понравиться. Дочь говорит, что знает его маму, она преподает в Университете. А отец у него умер. В этом городе сразу можно получить досье почти на любого местного жителя.

…Года полтора назад Дочь пыталась немножко сватать меня за милого доброго увальня, сына своей дальней родственницы. Правда, ничего из этого не вышло. Кроме охапки фиалок, в художественном беспорядке разбросанной по подоконнику в моей комнате. А с сыном дальней родственницы мы остались хорошими друзьями.

Однако теперешняя ситуация грозит чертовски осложнить мне жизнь.

Я видела, что Дочери жалко меня: хожу, и никого у меня нет. Наверное, это нарушало ее представления о мировой гармонии, о заведенном порядке вещей. А вот теперь появилась возможность все исправить.

– Не надо так много думать, – говорит Дочь. – Надо просто любить. Как будет, так и будет.

Издательство, где я работаю, располагается на первом и втором этажах большого пятиэтажного здания с окнами во всю стену. А на четвертом этаже находится Агентство печати и новостей. Ираклий работает в Агентстве репортером. Мы часто встречаемся в общем буфете, общей библиотеке и общей компании. Ираклий – персонаж, сошедший со страниц книг Хемингуэя. Ему очень подходит коричневый, в тонкую резинку свитер, какие носили летчики времен Второй мировой, и рубашки с не застегнутой верхней пуговицей ворота и свободно приспущенным узлом галстука. На его плече неизменный толстый ремень, а сама камера лихо болтается сбоку. У него светло-карие с зеленцой глаза. Разговаривая, он машинально ерошит пятерней спадающие на лоб непослушные волосы. Его репортажи печатают на первых полосах местные и центральные газеты.

Последнее время я вижу его совсем редко. Работы у него прибавилось. А тут как-то выхожу из издательства, и вдруг он навстречу. Говорит, подброшу тебя до дому.

Вообще-то, мне по прямой двадцать минут хода спокойным шагом. Бегать, как в Москве или Питере, здесь не принято: включаешь себе первую скорость, идешь, здороваясь со знакомыми, и радуешься жизни под шумящими кронами платанов. Но уже вторую неделю в городе неспокойно. И я думаю, хорошо, пусть уж подвезет.

Возле Дома правительства толпа с тротуара перетекает на проезжую часть. Машина движется медленно. Наконец мы выезжаем на Площадь, посередине которой, на постаменте, стоит человек в кепке. Он стоит, лихо отставив ножку, точно собирается станцевать мазурку, и протягивает руку несуществующей партнерше. С площади – отвернувшись от танцора в надежде, что не пригласит, – улицы разбегаются в разные стороны, кто вверх, кто вниз. А сам танцор повернут спиной к старой городской Думе, стройной постройке с башенкой посередине. И время, которое показывают часы на этой башенке, видят все, кроме танцора.

– Поедем прокатимся. Куда спешить? – говорит Ираклий.

Мы сворачиваем к набережной, и через пятнадцать минут езды город остается позади. Дорога почти пуста. Только изредка попадаются встречные машины. Они торопятся в город, точно боятся опоздать к началу представления.

Низкого солнца не видно, небо затянуто дымкой. И в этом рассеянном освещении пространство, поменявшее плотность, тихо колышется за окнами машины.

На горах слева от дороги – фруктовые деревья. Яблоневые, абрикосовые, персиковые, сливовые… Середина марта, и листьев нет, а есть только цветы. Ярко-розовые, розовые, белые, бледно-оранжевые… Маленькие разноцветные парашюты, которые никак не могут приземлиться. Или как будто земля выдохнула через стволы и ветви.

Слева от дороги – черненая скоропись виноградников, повторяющая буквы здешнего алфавита.

Мы поднимаемся к храму, в который русский мятежный поэт поселил однажды своего мятежного героя, и смотрим вниз, где соединяются в одну две реки. Ну да, и рек не мыслит врозь существованья ткань сквозная…

Ираклий накидывает мне на плечи свою куртку, потому что март, и вечер, и в горах быстро холодает. Он растерянно обводит глазами долину, в землю которой ударил однажды Столп животворящего света, и говорит вроде бы не к месту:

– За все, оказывается, надо платить.

Я перевожу взгляд с Ираклия на долину, где уже загораются огни, на одушевленные горы, на одинокую звезду, внезапно прорвавшуюся сквозь дымку, и думаю: «И за это тоже?»

– Неизвестно, когда мы еще выберемся сюда, – говорит Ираклий, и ветер вздувает на нем рубашку, точно полотнище паруса. Чтобы Ираклия ненароком не унесло, я беру его под руку. И так мы стоим еще какое-то время.

…Когда мы возвращаемся в город, уже совсем темно. На Проспекте по-прежнему много людей. Горят огни, играет музыка. Я выхожу на узкой улочке, возле своего дома, перебегаю дорогу и, прежде чем войти в подворотню, машу Ираклию. И он уезжает. И пропадает на неделю.

Я места себе не нахожу. Встречаю в буфете Вову-Ладо, его друга, собкора одной из центральных газет. Полное имя Вовы-Ладо – Владимир. На работе его зовут на русский лад Вовой, а друзья на местный лад – Ладо. Но поскольку вся жизнь и все дружбы у него связаны с работой, то и получилось Вова-Ладо.

Он улыбается, кивает мне из-за столика. После незначительного разговора о том о сем спрашиваю как бы между прочим, где Ираклий.

– Работает. Ты же знаешь, какая у него работа. Не волнуйся, скоро объявится.

Я знаю, какая у него работа. Я слежу за его передвижениями по газетным репортажам.

Вова-Ладо ласково целует меня в голову и убегает на свой четвертый этаж.

– Здравствуйте, красавицы! – говорит Ираклий и кивает на свеженькие томики Гумилева и Бабеля. – Наконец-то вы начали печатать запрещенную литературу.

Когда Ираклий входит в нашу редакционную комнату, девочки бросаются готовить ему кофе. Одна мелет свежепрожаренные зерна в ручной кофемолке, другая кипятит воду на маленькой электрической, размером с ладонь, плитке. Сегодня не исключение.

Ираклий садится возле моего стола и спрашивает, не прочитаю ли я небольшой репортаж с места событий. На предмет, так сказать, грамматических и стилистических ошибок.

– Не валяй дурака, Ираклий. Какие еще ошибки. – Эх, думаю, лучше бы он не садился так близко. Потом указываю ему за окно, на толпу с флагами. – Смотри, что творится. Одна молодежь. Никто не учится, не работает. Все митингуют.

Он знает, что творится. Который день практически живет на улице. Он смотрит за окно и качает головой, и я не понимаю выражения его глаз.

– Долго так продолжаться не может. Слушай, дорогая, не ходи домой по Проспекту. Лучше верхними улицами. Так будет спокойней. Договорились?

И он уходит, так и не выпив свой кофе.

Еще через неделю движение транспорта по Проспекту прекращается. Все пространство перед Домом правительства занято народом. Многие не расходятся даже ночью. Приносят матрасы, одеяла, свечи, еду. Вслед за детьми сюда приходят родители. Людей становится все больше и больше. Как будто долго сжимали пружину и вдруг она стала распрямляться.

Все чего-то ждут. День. Еще день. И еще день. Потом проходит слух, что к городу подтянуты войска, но от этого становится только весело.

Вечером, в тот последний день, идет дождь. Но никто не уходит. А потом дождь прекращается. Я иду на Проспект с друзьями. И там тоже встречаю друзей. Играет музыка, горят свечи. Одни лежат на матрасах под самыми стенами Дома правительства, другие стоят и разговаривают. Тесно, как в фойе на премьере. Посередине большого, образованного людьми круга в центре Проспекта – танцуют.

Окна в Доме правительства зашторены. Иногда шторы шевелятся, и кто-то украдкой смотрит сверху вниз на собравшихся. Несколько раз в толпе я вижу Ираклия. Он фотографирует. Не знаю, заметил ли он меня.

Кругом ощущение праздника. Я чувствую, как мне передается общий восторг. И вдруг оказывается, что бронетранспортеры уже на Площади. Метрах в ста от того места, где люди.

На ступеньках перед Домом правительства появляется Патриарх-католикос и уговаривает всех разойтись. Едва он заканчивает говорить, как на Проспект въезжают бронетранспортеры.

Мы стоим чуть поодаль, на парапете возле школы, и я вижу, как толпа расступилась, пропуская машины. Техника движется медленно, и люди танцуют прямо перед головным бронетранспортером и вокруг него.

И вдруг что-то происходит, толпа вздрагивает и подается в нашу сторону. И по ней волной прокатывается общий вздох. И тут же, в дальнем ее конце, за бронетранспортерами, кто-то кричит. Потом я слышу характерный звук: точно стучат друг о друга железные миски. Потом вижу солдат в касках и со щитами. Они ударяют по щитам дубинками. За первым рядом солдат – второй, третий…

Солдаты теснят толпу, вклиниваются в нее, взмахивают чем-то, слабо поблескивающим в уличном освещении. Люди бегут. Одни в боковую улицу возле Церкви, другие прямо на нас, вдоль Проспекта. Я ищу глазами Ираклия, но не вижу его. Солдаты идут вперед, лица их закрыты шлемами.

Начинается паника и давка. Прежде чем спрыгнуть с нашего парапета, я успеваю заметить немолодую хрупкую женщину. Она стоит среди накатывающей толпы и растерянно озирается. И я узнаю ее. Это Тина, корректор нашего издательства. Она пришла сюда, чтобы разыскать сына и невестку и уговорить их уйти. Теперь я вижу, как толпа сбивает ее с ног, но не вижу, сумела ли она подняться, потому что сами мы тоже бежим. И солдаты тоже бегут, преследуя безоружных.

Вдруг слева, на другой стороне Проспекта, открываются двери Театра, и часть людей устремляется туда. Но нам не успеть перебежать на другую сторону, потому что путь отсекают солдаты.

Я вижу, как один из них догоняет пожилую женщину в черном и бьет ее сзади саперной лопаткой по голове и она падает лицом вниз, на брусчатку мостовой.

Меня тянут за руку, но я понимаю, что уже не могу бежать, и в какой-то момент толпа отсекает меня от остальных. Я оборачиваюсь и вижу солдата, который идет прямо ко мне. И я думаю: спокойно, ничего, сейчас я все ему объясню, – и вижу его безумные глаза в прорези шлема. И тогда мне на язык не приходит ничего, кроме самой грязной, самой площадной брани, и я даже успеваю удивиться, откуда я все это знаю.

Глаза солдата поменяли выражение. А что, он думал, его в другую страну заслали, что ли? Выполнять, так сказать, очередной интернациональный долг? Солдат останавливается в двух шагах от меня, и мы смотрим друг на друга, а вокруг бегут люди.

И тут кто-то сильно хватает меня и отдергивает в сторону. И я вижу Ираклия. Одной рукой он держит меня, в другой у него камера, и он тянет меня вверх, в боковую улицу. В этот момент солдат чем-то коротко взмахивает и выбивает из руки Ираклия камеру. Она падает и бесшумно разбивается. Мы бежим вверх, а солдат продолжает свое движение вперед. Наверно, ему велели идти только прямо.

На верхних улицах безлюдно.

– Плевать, я успел перезарядить пленку. Там ничего не было. Все здесь.

И он хлопает рукой по нагрудному карману.

Я вижу, что правый рукав его светлой куртки – черный. И думаю, где же он успел так испачкаться. Потом я вижу, как из рукава что-то капает вниз, на брусчатку.

– Ничего, – говорит Ираклий, – тут, совсем рядом, живет моя мама. Она перевяжет.

Нам открывает дверь красивая седая женщина в черном. У нее прямая спина пианистки, высокая девичья шея, гладко зачесанные назад черные с серебром волосы и прозрачные зеленые глаза.

Она прислоняется к стене в прихожей и тихо спрашивает:

– Что?

В комнате работает телевизор, а на экране сетка. Трансляция отключена. Из куртки капает на паркет. Мы осторожно помогаем Ираклию раздеться, и я вижу пальцы Нино, унизанные тяжелыми кольцами из черненого серебра. Нино зовут мать Ираклия.

– Ираклий рассказывал о тебе, деточка, – говорит она, и пропитанная кровью рубашка падает на пол. Рука ниже локтя, почти у запястья, рассечена, но вены не задеты. Все равно руку надо зашивать.

Тут же в квартире появляются люди, и Дато, молодой соседский парень, говорит, что отвезет Ираклия в больницу, он знает объездные пути.

Через двадцать минут мы сидим в приемном покое. Перед нами несколько человек с рваными ранами головы. Здесь только легкие. Остальных проносят внутрь. Через приоткрытую в коридор дверь я вижу носилки и человека на них. Человек целиком закрыт простыней.

Мимо пробегает врач. Марлевая повязка болтается вокруг его шеи. Он останавливается, оглядывает страшными глазами очередь и говорит, ни к кому не обращаясь:

– Они предупреждали, эти, из ЦК, мать их, они еще утром звонили, чтобы готовили места для тяжелых…

Потом мы едем обратно. Скоро приходится остановить машину, потому что дорогу перегораживает танк. Настоящий танк с пушкой, посреди города. Такого я еще не видала. Если только на параде или в кино.

Дато загоняет машину в ближайший двор, и дальше мы идем пешком. Город пуст, но окна светятся. И еще: по площадям и центральным улицам расползается бронетехника.

Мы идем верхними улицами, прижимаясь ближе к домам, чтобы в любой момент можно было спрятаться в подворотне или во дворе. Нас никто не учил этому, но что-то всплывает из подсознанья и заставляет действовать правильно. На моих часах три ночи.

У подъема к дому, где живет мать Ираклия, мы останавливаемся. Ираклий подает левую руку парню, потом притягивает его ласково к себе и говорит:

– Спасибо, Дато. Маме скажи, чтобы не волновалась.

На прощанье мы обнимаемся, и Дато уходит.

Узкими верхними улицами идти почти не страшно. В них никакой танк не проберется. А если и проберется, то побоится въехать, потому что развернуться не сможет. И кто знает, чем это для него кончится. Но все-таки мне страшно. А вдруг объявили комендантский час, и по городу ходит вооруженный патруль, и ему дан приказ стрелять в любого без предупреждения? Теперь этимогут все.

Чтобы попасть на мою улицу, надо пересечь другую, широкую, которая спускается прямо к Площади. На углу мы останавливаемся. Внизу, метрах в двухстах от нас, там, где улица вливается в Площадь, стоит танк. Левой рукой Ираклий крепко прижимает к себе мой локоть, и мы перебегаем на другую сторону.

В моей комнате воздух еще вчерашний. И тишина обычная, ночная. И крона смоковницы недвижно темнеет на фоне светлеющего неба.

Сначала мы стоим посреди комнаты, обнявшись. А потом ложимся. Просто ложимся в одну постель, и всё.

…Ираклий уходит рано, взяв с меня обещанье, что дальше конца улицы я никуда не пойду. Он говорит, что на работе у него есть еще одна камера. И добавляет:

– Никогда не бойся за меня. Со мной ничего не случится.

…Утром весь город выходит на улицы. Возле магазинов очереди. Скупают соль, спички, подсолнечное масло, крупы. Кто знает, может, нас всех накажут, возьмут измором. Может, вчерашнего было мало.

Назавтра я не выдерживаю и отправляюсь на Проспект. Там, где позавчера сидели, стояли и лежали люди, сегодня лежат цветы и горят свечи. Встречаю своих, издательских. Никто не знает, что делать. Транспорт не ходит. На центральных улицах и площадях бронетехника. Люди проходят мимо нее, точно не замечают. Точно и нет тут ничего. Потому что – если есть, то надо же что-то делать? Мы стоим, смотрим, потом идем на работу.

У входа в издательство вижу Шурочку. Шурочка – молодая жена Вовы-Ладо. Он привез этот прелестный трофей в прошлом году из командировки в Новосибирск, куда летал вместе с футбольной командой. Матч закончился победой сибиряков, но Вова-Ладо успел в короткий срок одержать личную победу.

Шурочка прилетела к нему через неделю, а еще через месяц они встречали в аэропорту ее родителей: папу – ученого-биолога и маму – домохозяйку. Была осень, сбор винограда, и свадьбу гуляли на родине жениха, в восточной провинции, где названия деревень звучат так же, как названия местных вин.

Родители уехали, а Шурочка с Вовой-Ладо счастливо зажили в окраинном районе, по дороге в аэропорт.

И вот теперь Шурочка, высокая, статная, светлоглазая, настоящая сибирячка, стоит, обнимая руками большой живот. Через месяц ей рожать.

Мы наперебой говорим:

– Ты зачем пришла, со своим животом-то?

– С ума сошла, что ли?

– Где Вова-Ладо?

– Куда твоя свекровь смотрит?

– Говорят, газы применяли, тебе дышать этим нельзя!

Как будто остальным можно. Так мы стоим и галдим, и в это время спускается Вова-Ладо. А Ираклия все нет.

Вова-Ладо, увидев Шурочку, меняется в лице, машет руками и кричит, как помешанный, зачем она вышла из дому. Он стоит и кричит страшными словами, а Шурочка смотрит на него и улыбается, и глаза ее светятся от счастья.

Потом я, Вова-Ладо и Шурочка поднимаемся в буфет, который, как ни странно, работает.

– Мне стало так тяжело дома одной, – говорит Шурочка. – Когда ты уже ушел, позвонили мои родители. Они сказали, чтобы я немедленно садилась в самолет и улетала. – Шурочка коротко, по-детски, вздыхает.

– Полетишь? – спрашиваю я, а Вова-Ладо молчит. Он и так знает ответ.

– Еще чего! – Шурочка упрямо вздергивает подбородок. – Вообще-то, они сказали, чтобы мы все летели. И ты, – Шурочка смотрит на Вову-Ладо и смеется глазами, – и твои родители, и друзья… Они всех примут, если надо…

Вова-Ладо гладит Шурочкину нежную руку:

– Сегодня перевезу тебя к маме, она и так ругается, говорит, надо было еще вчера…

А я сижу и молчу. И не спрашиваю, где Ираклий.

– Да… – Шурочка отрешенно смотрит в окно, на Проспект. – Я вышла из дому, а на улице – танк. А мне надо идти мимо. Так страшно. А на танке сидит солдатик и лузгает семечки, и автомат у него на боку.

Вова-Ладо хватается за голову:

– Нет, я прямо сейчас отвезу тебя к матери. И что было дальше?

– Ничего. Прошла мимо. И еще посмотрела на него. Думала, может, ему стыдно станет. – Мы с Вовой-Ладо закатываем глаза: ну, что с нее возьмешь, одно слово – беременная. – И самолеты опять летели. Прямо над крышами. Тяжеленные, толстые, величиной с дом. Военные. Непонятно, как их воздух держит. Один за другим шли на посадку. Ой! – Шурочка радостно улыбается. – А еще я там Ираклия видела. Он как раз эти самолеты фотографировал, и танки…

Вова-Ладо под столом толкает Шурочку ногой, и она замолкает, испуганно глядя на меня. И тут приходит кто-то из редакции и говорит:

– Вы знаете, наша Тина погибла.

И я думаю, всё, конец, не могу больше, сил моих больше нет. Встаю и выхожу на Проспект.

…Вечером теперь комендантский час. И пусть. Зачем ходить по городу, в котором на каждом углу танки, а в моргах идет опознание жертв.

Город пустеет, одевается в черное и потом еще целую неделю хоронит своих мертвых.

– Сейчас, сейчас все немного успокоится, и подаю на развод. Больше так нельзя, – говорит Ираклий, и пепел с его сигареты падает на подушку…

Прошел целый год, и опять весна, и седьмой час утра, и голова кружится после бессонной ночи. На правом запястье Ираклия светлый рубец шрама. Да мы бы и так никогда не забыли. В комнате пахнет акацией, она цветет в соседнем дворе, и в ее кроне поют птицы. А ночью там разорялся соловей.

Чем выше поднимается солнце, тем громче поют птицы. Такие перегонки звука и света. Даже не верится, что зима кончилась. Зима, когда батареи всегда холодные, свет гас то и дело, а с продуктами – перебои.

– Не успокоится, с чего бы это. Только хуже будет. Короче, не время… Вспомнят, что я, в конце концов, приезжая, оттуда…

Ираклий поворачивает голову и смотрит на меня, и пепел от его сигареты снова падает на подушку между нами.

– Разве когда-нибудь, разве кто-нибудь…

Ну, вот. Не хватало еще поссориться.

– Никогда и никто, что ты… Но пусть пока будет все как есть. У тебя каждую неделю командировки. Ты уже пропах этим самолетом. Знаешь, там, в салонах, такой особенный запах. Входишь, и тебя словно отсекает от остального мира, и ты уже часть чего-то другого…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю