Текст книги "Журнал Наш Современник №2 (2001)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Таким образом, перед нами совершенно другой писатель, нежели он представлен в процитированной фразе Определения Св. Синода: не отпавший от веры, а просто зашедший однажды на ее огонек, а потом вернувшийся во тьму. Почему важно это понимать? Ну не мучаемся же мы мыслью, как воспринимать с православной точки зрения творчество другого “богоискателя” (точнее – “богостроителя”) – Горького? Нам ясно его место в светской русской литературе, его заслуги и грехи перед ней, нам незачем вычеркивать его откуда-то и вписывать куда-то. Он давно находится там, где и положено ему находиться. Почему бы не относиться таким же образом к Толстому? В сущности, такая попытка (может быть, неосознанно) была предпринята покойным Бондарчуком в фильме “Война и мир”. Одна из самых впечатляющих сцен в картине – молебен Смоленской иконе Божией Матери под Бородином. А почитайте это место у Толстого – типичная для него натуралистическая зарисовка, лишенная и тени патетики. Бондарчук здесь явно “улучшил” Толстого, но надо понимать, что не всякого писателя можно “улучшить”, тут нужна недосказанность того свойства, что применял Хемингуэй (под влиянием Толстого, естественно).
Не будучи классическим отступником, а следовательно, не умея маскировать своего подлинного отношения к Вере, Толстой достаточно откровенно рисует в своих произведениях картину произошедшего с ним несчастья – и, пожалуй, никто другой уже не сделает этого лучше. Разве не о себе говорит Толстой устами старца в рассказе “Отец Сергий”: “Старец разъяснял ему, что его вспышка гнева произошла оттого, что он смирился, отказавшись от духовных почестей не ради Бога, а ради своей гордости, что вот, мол, я какой, ни в чем не нуждаюсь. От этого он и не мог перенести поступка игумна. Я всем пренебрег для Бога, а меня показывают, как зверя. “Если бы ты пренебрег славой для Бога, ты бы снес. Еще не потухла в тебе гордость светская. Думал я о тебе, чадо Сергий, и молился, и вот что о тебе Бог внушил мне: живи по-прежнему и покорись”. Следует заметить, что отношение автора к своему герою (а следовательно, отношение к самому себе) никак не расходится с отношением к нему старца, и в конце рассказа отец Сергий следует завету, высказанному старцем в письме: “Покорись”. Правда, этому завету не последовал сам автор. Но мы знаем это не от толкователей творчества Толстого, а от него самого, что ставит критиков в необычное положение: они должны осудить то, что, в сущности, осудил уже сам Толстой, не сделав, правда, из этого никаких идейных выводов.
Исследуя опыт чьей-нибудь жизни, мы одинаково внимательно относимся как к его положительной, так и отрицательной стороне. И то, и другое – опыт. Отрицательные примеры поучают нас не менее чем положительные, просто надо правильно к ним относиться, имея, если можно так выразиться, Евангелие перед внутренним взором. С одной стороны, можно трактовать “Отца Сергия” как осуждение института монашества, но с другой – все случившееся с героем, князем Касатским, было результатом того, что он не послушался совета старца, не смог побороть гордыню.
В сущности, антагонизм между учением Русской Православной Церкви и “учением” Толстого есть выраженный в острой форме антагонизм между духовной и светской литературой, который порой неизбежен, несмотря на их “богозаповеданную” неразделимость. На примере Толстого мы видим, насколько светская литература может быть мощна и как важно духовным писателям вести со светскими правильный диалог, вступая, если нужно, в бескомпромиссный спор, но не отмахиваясь по типу – “Все это, мол, от лукавого”. Талант не бывает от лукавого, он – от Бога, и диавольское к таланту только прилепляется, как раковая клетка к здоровой, коли художник духовно нетверд. И раковые, и здоровые клетки, как известно, довольно долго могут сосуществовать вместе. Легко критиковать Толстого, что называется, издали, а попробуйте “вблизи”! Вот знаменитое место в “Крейцеровой сонате”, когда собеседник Позднышева говорит ему: мол, вас послушать, так человеческий род должен прекратиться. “Зачем ему продолжаться, роду-то человеческому?” – ничуть не смутясь, спрашивает Позднышев. Ну что с таким спорить, казалось бы? Он же – человеконенавистник! Но не так-то все просто...
Далее Толстой устами Позднышева наносит своим оппонентам сокрушительный удар, показывающий, что догматическое богословие он действительно изучал. Перед человечеством, говорит Позднышев, стоит идеал – “и, разумеется, идеал не кроликов или свиней, чтобы расплодиться как можно больше, и не обезьян или парижан, чтобы как можно утонченнее пользоваться удовольствиями половой страсти, а идеал добра, достигаемый воздержанием и чистотою... Выходит, что плотская любовь – это спасительный клапан. Не достигло теперь живущее поколение человечества цели, то не достигло оно только потому, что в нем есть страсти, и сильнейшая из них – половая. А есть половая страсть, есть новое поколение, стало быть, и есть возможность достижения цели в следующем поколении. Не достигло и то, опять следующее, и так до тех пор, пока не достигнется цель, не исполнится пророчество, не соединятся люди воедино... Высшая порода животных – людская, для того, чтобы удержаться в борьбе с животными, должна сомкнуться воедино, как рой пчел, а не бесконечно плодиться; должна так же, как пчелы, воспитывать бесполых, то есть опять должна стремиться к воздержанию, а никак не к разжиганию похоти, к чему направлен весь строй нашей жизни. – Он помолчал. – Род человеческий прекратится? Да неужели кто-нибудь, как бы он ни смотрел на мир, может сомневаться в этом? Ведь это так же несомненно, как смерть. Ведь по всем учениям церковным придет конец мира, и по всем учениям научным неизбежно то же самое. Так что же странного, что по учению нравственному выходит то же самое?”
Теперь попробуйте сколь-нибудь внятно с ходу возразить Толстому-Позднышеву! Впрочем, и по долгом размышлении возразить будет трудненько... И дело не в гигантских мыслительных способностях Толстого (они были просто хорошими), а в том, что он ставил перед собой и читателями вопросы заведомо неразрешимые и пытался их разрешить. Нет ответа на вопрос позднышевского визави – а отвечать тем не менее на него человечеству, жизнью всех поколений, приходится. Вечные вопросы – это не те трудноразрешимые идейные проблемы, которые через определенные промежутки времени возникают перед человечеством, они суть – тайны мироздания, известные лишь Тому, в Чьих руках времена и сроки. Не так уж и важно, что скажет о тайне мироздания писатель, довольно и того, что он сумеет ее сформулировать. Большего людям не дано, зато им дано другое: использовать приближение к Тайне для нравственного преображения людей (и своего, разумеется, тоже). Если говорить о Толстом, то он вроде бы именно это и делал, однако... Возьмем, к примеру, старца из “Отца Сергия” – близок он был к Тайне или нет? Очевидно, близок, коли для него не было тайной то, с чем так и не справился герой. Но можно ли себе представить, чтобы он поставил вопрос так, как ставит его Толстой-Позднышев: “Зачем ему продолжаться, роду-то человеческому?”
Есть темы, коснувшись которых, человек становится целью для пущенной им самим же стрелы. Толстой всех измучил обвинениями во лжи, но, как только попытался он не то что солгать, а просто не сказать правду (история с завещанием, скрытым от жены), как во мгновение ока очутился он в водовороте той самой гадкой материальной жизни, от которой он, по собственным словам, бегал всю жизнь. Приближение к тайнам мироздания опасно, если человек приблизился только писательского интереса ради. Именно поэтому писатели часто повторяют судьбу своих героев, а не из-за вмешательства высших сил. Толстой руководил поступками своих героев настолько, насколько хватало его собственного понимания ситуации. Когда же подобная ситуация возникла в жизни, он не мог действовать иначе – других “файлов” в “программе” не было. Судьба, фатум, состоит в том, что писатель переживает жизни своих героев, не понимая, что заимствует их из своей жизни. Чем драматичней судьба героя, тем меньше возможность иного выбора в судьбе писателя.
Он мстил самому себе. Противники Толстого, в сущности, оставили его в покое после того, как весь мир отметил его 80-летие. Его мучили теперь вчерашние поклонники и близкие родственники. Слухи о гомосексуализме Толстого (вспомните сплетни о “голубых” в рясах) пошли не от каких-нибудь “черносотенцев” – увы, увы! – впервые его секретарь В. Ф. Булгаков услышал их в своеобразной интерпретации Софьи Андреевны Толстой: “Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике. Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения лицом” (4 августа 1910 года). “Софья Андреевна (совсем безумная) хотела мне показать одно место из прежних дневников Льва Николаевича, на котором она основывает свою болезненную ревность к Черткову. Но я отказался читать это место...” (14 сентября 1910 года). “Приезжал ко Льву Николаевичу, но не застал его близкий ему и Чертковым М. М. Клечковский... Сразу по приезде он попал в Ясной к Софье Андреевне. Она по своему обыкновению решила посвятить гостя во все яснополянские события и начала ему рассказывать такие вещи про Черткова, погрузила его в такую грязь, что бедный Маврикий Мечиславович пришел в ужас. Он тут же, при Софье Андреевне, расплакался и, вскочив с места, выбежал из дома как ошпаренный. Убежал в лес и проплутал там почти весь день, после чего явился наконец к Чертковым в Телятники... Вероятно, он думал отдохнуть душой у Чертковых. Но... здесь А. К. Черткова и сам Владимир Григорьевич, со своей стороны, наговорили ему столько отвратительного про Софью Андреевну, погрузили его в такие невыносимые перипетии своей борьбы с ней, что Клечковский пришел в еще большее исступление. Мне кажется, он чуть не сошел с ума в этот вечер... Клечковского поразила та атмосфера ненависти и злобы, которой был окружен на старости лет так нуждавшийся в покое великий Толстой” (18 сентября 1910 года).
Да-а-а... Похоже, были в жизни вещи похуже, чем “коварная и вредная ложь” учения Церкви... “Он хотел сказать еще “прости”, но сказал “пропусти”, и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо”... А кому – надо? Богу или дьяволу? Вот вопрос так вопрос, но именно на него-то Толстой не успел за свою долгую жизнь поискать ответа...
В чем неистребимая сила обывательских толков? Они всегда имеют под собой какое-то основание. Это чисто психологический эффект: тот, кто в оправдание своего образа жизни предлагает четкие логические схемы (деньги – зло, собственность – зло, использование чужого труда – зло), не может рассчитывать на отношение к себе вне этих схем. В этом смысле обличительны даже не слухи о Толстом, а его собственные письма, где вдохновенные проклятия миру собственности и денег (когда адресат – единомышленник) соседствуют с весьма практичными сообщениями о хозяйственной деятельности в Ясной Поляне (когда адресат – жена). В письме В. Г. Черткову от 5 – 7 сентября 1884 года Толстой пишет: “На ваши два вопроса о собственности отвечаю: если вопрос о собственности решен во мне, то то, что я возьму или не возьму деньги, не может ничего изменить; чтобы сделать приятное, чтоб не огорчить, я возьму. Но взяв, я сейчас забуду о них”. Воистину, ответ аристократа-бессребреника!
Но уже в следующем по хронологии письме Толстой наставляет сына Сергея, студента: “Нехорошо, что ты оробел насчет яблок. У тебя этот предмет в неясности. Только тот, кто не ест яблок и то, что за них дают, может скучать продажей их”. (Речь идет о продаже привезенных из Ясной Поляны яблок.) В уже упоминавшемся письме Черткову Толстой заявляет ничтоже сумняшеся, что не имеет собственности, а 28 октября того же года сообщает жене, что уволил управляющего имением Банникова и взял управление в свои руки: “Я нынче обошел все хозяйство, – все узнал и завтра возьму ключи. Дела особенного нет, но нет человека, которому бы поручить, когда уедешь. Особенно дом и все принадлежащее к нашей жизни. Если я теперь уеду, то поручу Филиппу на время. Он все-таки не запьет, не потеряет денег, не даст растащить. Птицу надо уничтожить. Она кормом стоит рублей 80. И, разумеется, предлог досады”.
Ты отдай птицу своим любимым мужичкам, каждому по курице – небось, прокормят! Нет... Ведь битую птицу Филипп может продать, а денежки не пропьет, сохранит.
В примечании к этому письму приводится любопытный факт: накануне Софья Андреевна прислала Толстому “Ежемесячный неизбежный расход”, из которого следовало, что они проживают в месяц 1457 рублей. Несложный подсчет показывает, что в год это составляло 17,5 тыс. рублей. Если же говорить о доходах, то, к примеру, за роман “Воскресение” Толстой получил от А. Ф. Маркса 12 тыс. рублей. Но романы не каждый год выходят и собрания сочинений тоже... Стало быть, без имения никак не обойтись...
В вопросе об авторском вознаграждении Толстой тоже не исходил из продекларированного Черткову принципа: взять, “чтобы сделать приятное, чтоб не огорчить”. Когда, к примеру, его спрашивали, кому он намерен передать право издания своей книги в Германии, он не отвечал: все равно, кому, а – тому, кто больше заплатит. Впрочем, Чертков, по всей видимости, и сам был парень не промах и делил высказывания Толстого о собственности на два. Вскоре началась их плодотворная совместная издательская деятельность. В том же письме, в котором Толстой впервые изрек знаменитое: “Нельзя быть христианином, имея собственность” (6 июня 1884 года), он, отвечая на вопрос Черткова, сколько будет стоить нелегальное издание запрещенной книги “В чем моя вера?”, говорит: “вероятно, рублей 25 или 30”. Напомню, что тогда столько квалифицированный рабочий в месяц не получал!
Справедливости ради надо сказать, что Толстой никогда не отказывался печататься бесплатно. В конце марта 1882 года он писал редактору безгонорарного журнала “Устои” С. А. Венгерову: “Денежная сторона вашего дела мне особенно сочувственна. Покупай мудрость, а не продавай ее (Экклезиаст). Что-то есть особенно отвратительное в продаже умственного труда. Если продается мудрость, то она наверно не мудрость”. Другое дело, что обещанную статью “Так что же нам делать?” Венгеров так никогда и не получил, она была опубликована лишь в 1886 году в другом издании. Мудрость, конечно, не мудрость, ежели продается, но и без материального стимула дело плохо продвигается...
В 1891 году Толстой объявил, что предоставляет всем желающим право безвозмездно издавать те из своих сочинений, которые были им написаны с 1881 года (все крупные произведения, кроме “Воскресения”, были им написаны до 1881 года). Однако гонорар за “Воскресение” он от Маркса, как мы знаем, получил (хотя и передал духоборам) и право издания в Германии продал (через Черткова).
Наконец, в 1909—1910 годах Толстой пишет ряд завещаний, смысл коих сводится к тому, что он передает право безвозмездно издавать все свои произведения всем желающим, с тем условием, что фактическим душеприказчиком литературного наследства станет Чертков, который будет “вести дело на тех же основаниях, на каких он издавал писания Льва Николаевича при жизни последнего”. Фраза “на тех же основаниях” настораживает. Почему Толстой не написал “бесплатно”? Ведь мы знаем, что Чертков продавал за границей произведения Толстого, написанные уже после 1881 года... Получается, что “на тех же основаниях” можно распоряжаться и за деньги. Хочешь, например, первым напечатать неизданного или нецензурированного Толстого – плати, а следующий уже можешь бесплатно... Поневоле начнешь понимать обделенную Софью Андреевну.
Тем не менее я считаю, что Толстой был совершенно искренен, когда 22—23 апре-ля 1884 года писал А. А. Толстой: “Всякие утехи жизни – богатства, почестей, славы, всего этого у меня нет”. В “Отце Сергии” им сказано: “Высшее общество тогда состояло, да, я думаю, всегда и везде состоит из четырех сортов людей: из 1) людей богатых и придворных; из 2) небогатых людей, но родившихся и выросших при дворе; 3) из богатых людей, подделывающихся к придворным, и 4) из небогатых и непридворных людей, подделывающихся к первым и вторым. Касатский не принадлежал к первым. Касатский был охотно принимаем в последние два круга”. То же самое можно было бы сказать и о Толстом – и это с его-то гордыней и честолюбием? По его запросам Ясная Поляна и дом в Хамовниках были не собственность, а 1457 рублей в месяц – не деньги. Он с чистой совестью мог сказать, что, не желая другой собственности, не имеет никакой. А коли нет всемирных почестей и славы (в 1884 году), то и всероссийская слава – не слава.
Как и несчастный М. М. Клечковский, Толстой бежал не только от Софьи Андреевны, но и от Черткова, и от Сергеенки, и от дочери Александры... Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел... Он настолько был уже придавлен собственным учением, что бежал от всего, что противоречило ему. Он так часто посылал в подобный путь своих героев, что, вероятно, ощущал их как молчаливую толпу, стоявшую за его спиной в ожидании, когда же он наконец присоединится к ним. И в один не самый счастливый момент он сказал им: “Пошли!”
Полет в неведомое без оглядки на земное так же опасен, как если бы полководец бросал армию в стремительное наступление, не заботясь о том, что разорваны коммуникации и не подтянуты резервы. Это игра по принципу: пан или пропал. Толстой попробовал – и пропал. Но ничего подобного в русской литературе больше никто не повторил. Глазами Толстого Господь показал нам бездну, которая, как всякая бездна, одновременно и пугает, и манит, но нам не надо ни пугаться, ни тем более прыгать в нее, ибо она есть пропасть между прошлым и будущим. Мост через эту пропасть – жизнь, и наводить его нам помогает и опыт тех, кто безуспешно пытался преодолеть ее в два прыжка.
Отделить зерна от плевел в творчестве Толстого не так уж и трудно. Следует помнить, что он был отлучен от Церкви за роман “Воскресение” и антиправославную публицистику. Что же касается его исповедальной прозы, то она являет собой некую открытую систему. Формула исповедальной прозы традиционно считается состоящей из трех элементов: Бунта, Краха и Искупления (БКИ). К творчеству Толстого она подходит идеально. Поврежден только третий член – Искупление, – точнее, не поврежден, а как бы приведен с обратным знаком. Инерция таланта не позволила Толстому обойтись вовсе без третьего элемента, а гордость и предубеждение обратили его в страдание без искупления. В сущности, это то, что Аристотель называл “катарсисом” – “подражание посредством действия, а не рассказа, совершающее путем сострадания и страха очищение подобных аффектов”, что ярче всего нашло отражение в “Смерти Ивана Ильича”. Но то, что в литературе было естественно до Христа, после Его прихода в мир стало недостатком. Искупления у Толстого нет, но потребность в нем осталась – она кричит со страниц его прозы. Он отверг исповедь у священника и вынужден был исповедоваться перед нами, читателями, но мы-то не можем отпустить ему грехи при всем желании. Это и есть нравственный урок творчества Толстого. Там, где близится в его прозе дело к развязке, нужно сделать вывод, обратный тому, нежели делает Толстой, памятуя его судьбу, несостоявшееся искупление в Оптиной, смерть без покаяния... И тогда потребность развенчивать идеи Толстого, заложенные в том или ином произведении, отпадет сама собой – он сам их, в сущности, развенчал. Он настолько тесно сплел свою жизнь и творчество, что было бы даже странно, если бы мы не пользовались этим и в спорных моментах не проецировали его жизнь на художественное изображение. Что нужды размышлять, правильно ли поступил герой Толстого, если перед глазами – пример самого Толстого? И Толстому, и Позднышеву, и Ивану Ильичу, и отцу Сергию, и Анне Карениной, и Андрею Болконскому не хватало одного – искупления грехов. Читая Толстого, мы находимся в поисках искупления, что неосознанно пытался делать и сам мятежный автор. Он не нашел, а мы это сделать вполне в силах: вот он, перед нами, истекающий кровью кусок его нераскаянной души. Напрасно, что ли, Господь явил его для всеобщего обозрения? Бунт, Крах и Искупление – все вместе – хороши лишь как составляющие исповедальной прозы. Это концентрированное выражение жизни, типичное для искусства и подчас губительное для жизни. Не всем дано пережить крах – не пережил его и Толстой. И если в нашей душе назрел бунт, остановим его, не доводя душу до краха, и выберем, не мудрствуя лукаво, искупление.