Текст книги "Журнал Наш Современник №9 (2004)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Владимир СМИРНОВ • «Ох, гляди, Сатин-Горький!..» (Наш современник N9 2004)
Владимир Смирнов
“Ох, гляди, Сатин-Горький!..”
(Анненский и Горький)
Эта заметка не претендует на полноту историко-литературных обстоятельств или на подробное описание взаимоотношений, взаимосвязей двух выдающихся русских художников: Иннокентия Анненского и Максима Горького. Да и отношений, в принятом смысле этого слова, не было. К тому же если значительность Горького как явления чрезвычайного осознается в России и мире уже на рубеже XIX—XX веков, то содеянное Анненским, поэтом и мыслителем, медленно “прорастало” в большом времени XX столетия. Вот почему сопоставление этих имен на протяжении почти столетия было просто-напросто невозможно. “Грандиозность” Горького, его явленность граду и миру и – некто, точнее “Никто”, как обозначил свое авторство поэт в первой и единственной прижизненной книге стихов “Тихие песни”... Подобное даже самым простецким образом связать было нельзя. Да и кто рядом с Горьким Анненский, который, по слову Ахматовой, “как тень прошел и тени не оставил”?
Горький хорошо знал и весьма пристрастно судил современную ему русскую поэзию. С разной степенью полноты он высказался (его статьи, заметки, письма, свидетельства современников) почти обо всем более или менее значительном в нашей лирике. О Вл. Соловьеве и К. Случевском, К. Фофанове и И. Бунине, Н. Минском и 3. Гиппиус, Ф. Сологубе и К. Бальмонте, В. Брюсове и Вяч. Иванове, А. Блоке и А. Белом, В. Маяковском и Б. Пастернаке, В. Ходасевиче и М. Цветаевой, С. Есенине и Н. Клюеве, Н. Гумилеве и С. Клычкове и еще о многих и многих, вплоть до М. Исаковского, Павла Васильева и Я. Смелякова. В этом почтенном и многоименном перечне долгие годы не встречалось имя великого поэта, старшего современника Горького – Иннокентия Федоровича Анненского. Это довольно странно, памятуя о том, что Горький читал “всё”. Он с любовью и почтением относился к старшему брату поэта Николаю Федоровичу Анненскому, общественному деятелю, обладавшему редкостным нравственным авторитетом в те времена.
И вот имя Иннокентия Анненского появилось в горьковском тексте, опубликованном в 1963 году в 70-м томе “Литературного наследства” (“Горький и советские писатели. Неизданная переписка”. М., издательство Академии наук СССР, с. 628). Оно пребывает здесь, по крайней мере, в двух ипостасях: строго историко-литературной, библиографической; и, как выясняется из ряда сопоставлений, – в сложнейшем религиозно-философском, историческом пространстве.
В августе 1926 года литературовед профессор Алексей Яковлевич Цинговатов (1885 – 1943) послал Горькому в Сорренто свою книгу об Александре Блоке, одну из первых советских монографий о поэте. Завязалась непродолжительная переписка. В письме от 6.03.27 Цинговатов обратился к Горькому с просьбой: “Если не затруднит Вас, не откажите ответить на вопрос: какие критические статьи или очерки о Вашем творчестве удовлетворяют Вас более других?”.
К 1927 году критическая литература о Горьком на разных языках была более чем огромна. Признание – также. Для примера: с 1896-го по 1904-й сочинения этого рода о писателе составили более 1860 названий. Естественно, что среди писавших о Горьком – выдающиеся писатели, критики, деятели искусства, ученые и политики, русские и зарубежные. С учетом этого и многого другого, ведь Горький к 1927 году уже давно был личностью вселенского масштаба, его ответ на вопрос Цинговатова поражает. Центром этой “поразительности” неожиданно оказывается имя Иннокентия Анненского. Из письма Горького: “На вопрос Ваш я не могу ответить по той причине, что очень плохо помню то, что писалось обо мне. А плохо помню потому, что невнимательно читал, что объясняется малым интересом моим к самому себе или, м.б., преувеличенным интересом? Не знаю.
Но могу сказать Вам, что дважды был очень сильно удивлен статьями обо мне людей, далеких душе моей; один из них даже враждебно относился и относится ко мне.
Это Д. С. Мережковский, статья его называлась “Не святая Русь”... Вероятно, Мережковский очень ругал себя за эту статью. Другая статья Иннокентия Анненского, поэта, напечатана в одной из двух его книжек прозы. Вот и – всё”. Напоминаю, что это 27-й год и что именно в эту пору Горький указывает лишь на две статьи и подчеркивает их исключительность, единственность – “Вот и – всё”.
Дмитрий Сергеевич Мережковский тогда находился в эмиграции во Франции, литературно и общественно был чрезвычайно активен, позиция и поведение его отличались крайним антибольшевизмом и антисоветизмом. В России в 900-е и 910-е годы место Мережковского в русской литературе было неоспоримо. Хотя в критических взглядах и суждениях недостатка не было. Мережковский десятилетия являлся, относительно Горького, “полюсной фигурой”.
С Анненским все совершенно иначе. Поэт умер в конце 1909 года. Литературно почти не признанный. Хоронили тогда – выдающегося педагога и филолога-классика. При всем желании Анненский вряд ли сумел бы в те годы стать человеком, “далеким душе” Горького. Повторю, он был “Никто”.
“Голос вне хора” – так назвал Анненского Михаил Бахтин. Выражение мыслителя живо и просто объемлет то, что сделал в русской поэзии Анненский. На долгие годы его лирика была обречена, если воспользоваться одним из его любимых слов, “забвенности”. Жалкое полупризнание, недоуменно-снисходительные оценки современников и потомков (были и редкие исключения иного порядка) подтверждали горестные слова поэта: “я лишь моралист, ненужный гость, неловок и невнятен”. Должное признание придет позднее. Большей частью со стороны русских поэтов. Но в 900—910-е годы даже самое робкое сопоставление Анненского с Горьким было невозможно в силу абсолютной значительности Горького и столь же абсолютной “незначительности” Анненского.
Он был далек от “Бури и Натиска” в русской поэзии прошлого столетия, так склонного к суете и обольщению “новым”. За спиной был XIX век, его век, “где гении открывали жизнь и даже творили бытие ”. Где сам он жил, думал, учил гимназистов, переводил Еврипида, что-то мучительно решал над “чадными страницами” Достоевского. Да и великая русская литература была “его” литературой. Делом теплым, домашним. А как он писал о ней! О Гоголе и Достоевском, Тургеневе и Лермонтове, Гончарове и Аполлоне Майкове, Писемском и Льве Толстом... Он создал великую критическую прозу, которая так и просится быть выученной наизусть, удивляет даже при сотом чтении глубочайшей причудливостью своих “отражений”, доносящих “что-то безмерное, что-то безоглядно наше”. На новый век, где “таланты стали делать литературу ”, он взирал с недоверчивой терпимостью, хотя и стал могучим поэтом именно этого века. Сам Анненский, применительно к новому качеству русской лирики XX века, отметил такое обстоятельство: “стихи и проза вступают в таинственный союз”. Этот “таинственный союз” и был им воплощен с редкой последовательностью и художественной волей, дерзко и одновременно с удивительно старомодным тактом: “...строгая честность, умная ясность, безнадежная грусть. Это наш Чехов в стихах”. Таково давнее мнение русского философа Георгия Федотова.
В начале 1906 года в Санкт-Петербурге вышел первый литературно-критический сборник Анненского “Книга отражений”. В 1909-м – “Вторая книга отражений”. До появления этих изданий Анненский публиковал статьи преимущественно научного и педагогически-методического характера. Сборники вызвали большей частью недоуменные оценки. Непонимание и удивление порождало в них всё: выбор тем и подход к ним, развитие мысли и “странный” стиль. Если обобщить высказывания и мнения, то сложится примерно такое: “По-русски о литературе так еще не писали. Но зачем это? И хорошо ли так писать?”. В предисловии к “Книге отражений” автор заметил: “Я же писал здесь только о том, что мной владело , за чем я следовал , чему я отдавался , что я хотел сберечь в себе, сделав собою”. В одном из писем той поры Анненский признался, что более точным названием книги вместо “Отражений” было бы – “Влюбленности”.
“Книга отражений” состоит из 10 очерков. Они распределены по пяти разделам. Отдельно представлена лишь статья “Бальмонт-лирик”. Самый пространный раздел называется “Три социальных драмы”. В него входят очерки “Горькая судьбина”, “Власть тьмы”, “Драма на дне” (хочу обратить внимание читателей на особенности в названии последнего очерка). К этому разделу примыкает другой – “Драма настроения”, куда входит лишь один очерк “Три сестры”. Итак, Анненский в некоем единстве рассматривает драматические создания Писемского, Льва Толстого, Горького и Чехова. С подобным охватом поэт более нигде не обращался к русской драматургии.
Статья “Драма на дне” и вызвала “сильное удивление” Горького. Мы вправе задаться вопросом: почему? Для ответа необходимо небольшое отступление.
Анненский начинает свою статью так: “Я не видел пьесы Горького. Вероятно, ее играли превосходно. Я готов поверить, что реалистичность, тонкость и нервность ее исполнения заполнят новую страницу в истории русской сцены, но для моей сегодняшней цели, может быть, лучше даже, что я могу пользоваться текстом Горького без театрального комментария, без навязанных и ярких, но деспотически ограничивающих концепцию поэта сценических иллюзий.
Я думаю, что в наши дни вообще коллизия между поэзией и сценой все чаще становится неизбежной. На сцене вместе с развитием реалистичности растет и объективность изображения Жизнь кажется мистической и декорация живой”. Какие важные и многосмысленные замечания!
Здесь неуместно вдаваться во всяческие подробности, касающиеся пьесы “На дне”. Жизнь пьесы на протяжении длительного времени – сплошной литературный и театральный триумф. Для лево-социалистического сознания, особенно для идеологической мифологии в СССР, пьеса имела культово-воспитательное значение. Некоторые фразы из нее, такие как “Всё в человеке, всё для человека!” и подобные, стали “скрижалями” советского мировоззрения и поведения.
Горький писал пьесу в 1902 году. 18 декабря на сцене Московского художественного театра состоялась ее премьера. Отдельные издания появились в 1903 году в Мюнхене и Санкт-Петербурге. Полное название пьесы – “«На дне». Картины. Четыре акта”. Успех пьесы в России и Европе, общественно-политический резонанс были огромны. Некоторые театральные представления перерастали в манифестации. Интересно суждение автора о знаменитом монологе Сатина: “Речь Сатина о человеке-правде бледна. Однако – кроме Сатина – ее некому сказать, и лучше, ярче сказать – он не может”.
Вот и начинает просматриваться то, что так сильно и неожиданно задело Горького. В очерке “Драма на дне” Анненский с прихотливой пластичностью и музыкальностью, даже своевольно, в форме быстрого пересказа, подчинил себе пространство пьесы, обронив при этом множество чудных и глубоких мыслей. Удивительна содержательная плотность очерка. Чего стоит лишь одна такая фраза: “Так, драгоценный остаток мифического периода – герой , человек божественной природы, избранник, любимая жертва рока, заменяется теперь типической группой, классовой разновидностью.
Драматургия пьесы “На дне” имеет несколько характерных черт. В пьесе три главных элемента: 1) сила судьбы, 2) душа бывшего человека и 3) человек иного порядка, который своим появлением вызывает болезненное для бывших людей столкновение двух первых стихий и сильную реакцию со стороны судьбы”. Согласимся, мы совсем не избалованы суждениями такой сдержанной и благородной силы о прославленной пьесе!
Вершина свободной и властной мысли Анненского в последних строках статьи. Им предшествует выдержка из монолога Сатина: “Человек может верить и не верить... Это его дело! Человек свободен... он за всё платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум. Человек за всё платит сам, и потому он свободен! Человек – вот правда! Что такое человек? Это не ты, не я, не они... Нет! Это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет в одном! Понимаешь? Это огромно. В этом все начала и концы. Всё в человеке, всё для человека! Существует только человек – всё же остальное дело его рук и мозга! Человек! Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!..”.
Венчает эту славную риторику и весь очерк “еврипидовская” интонация Анненского: “Слушаю я Горького-Сатина и говорю себе: да, всё это, и в самом деле, великолепно звучит. Идея одного человека, вместившего в себя всех, человека-бога (не фетиша ли?) очень красива. Ох, гляди, Сатин-Горький, не страшно ли уж будет человеку-то, а главное, не безмерно ли скучно ему будет сознавать, что он – всё, и что всё для него и только для него?..”.
Статья завершена до августа 1905 года. Нынче его уже невозможно представить чисто календарно – этот 1905-й.
В очерке, особенно в его финале, Анненский коснулся ( и как!) того, что в дальнейшем определит кошмар и муку XX столетия. Во мгле будущего он разглядел то, что было призраком и станет явью. И, как часто водится на Руси, сделал это поэт, ибо только поэт видит мир сквозь “самое страшное и властное слово, то есть самое загадочное – может быть – именно слово будничное ” (слова Анненского). В связи с пьесой Горького поэт прозрел и воплотил великую интуицию XX века. Тому есть и подтверждение.
Павел Флоренский в 1926 году в тезисах к своему докладу о Блоке писал: “Современная Российская императивность марксизма принудительно наталкивает (в этом ее добро) на необходимость выбора монистической системы мировоззрения, внутри которой надлежит “расставить на свои места” накопленные ценности культуры.
Сейчас непосредственно ощутимо, что мир расколот религиозным принципом: антитезис марксизму – только христианство (то есть православие), религии человекобожия – религия богочеловечества”.
И сегодня мир, без всякого марксизма, все так же расколот “религиозным принципом”, как и в 1926-м.
Вопросительная догадка Анненского, надо думать, потому так и поразила Горького, неотступно следовала за ним. Чуткость писателя, мужественно проявленная и хранимая им, делает ему честь.
Впрочем, как некогда заметил Иннокентий Анненский, – “Бог знает... куда заводит иногда перо, взятое со скромной целью дружеской записки”.
Сергей КОРОТКОВ • Сполохи (Наш современник N9 2004)
СПОЛОХИ
Валентин Сорокин. “Биллы и дебилы”. Изд-во “Алгоритм”, Москва, 2004 г.
Есть книги, появление которых продиктовано самим ходом времени, и оно, время, прежде всего ищет в художественном произведении правду. Правду целительную, а не разрушительную. А что бывает правда разрушительная, “сжигающая мосты”, ни для кого не секрет. Те же последние вещи Астафьева, его роман “Прокляты и убиты”, его публицистика 90-х – яркий пример того, как мастер слова, писатель, даже крупный, не выдерживает “искушения” правдой.
Неожиданную и в то же время долгожданную книгу мемуаров известного русского поэта Валентина Сорокина “Биллы и дебилы” я читал взахлеб, с сердцем, полным боли и сострадания к родному народу, к крестному русскому пути.
“Но крики сестер и зовы матери, плач сестренки и окровавленный образ отца меня преследовали сильнее и сильнее. На каждый голос мое сердце встанывало и обмирало. Я понимал, я чувствовал сердцем, глазами, спиною гибель брата... Конец его, смерть его. И чем быстрее бежал я за Карькой, уже не слыша цоканья копыт, тем безнадежнее замирало мое маленькое сердце, и тем суровее и жестче брала меня в полон беда”. Признаюсь, что и мое сердце “встанывало и обмирало”, до слезы, до трепета сердечного доходило... Это в какой-то степени и мое воспоминание, и еще многих и многих деревенских мальчишек, хлебнувших лиха, в ту, теперь такую далекую пору.
И внук у могилы отцов,
И правнук сегодня обманут.
О, матери, каменный зов,
Живые и мертвые встанут.
Холмов боевых кругорядь,
Щит месяца на перевале.
Нам нечего больше терять,
Мы, русские, все потеряли.
Сполохи памяти, сполохи бессмертия – вот суть книги Валентина Сорокина, вот ее лейтмотив. И смех, и слезы, и частушки, и трагичная лирика, и упругая проза, что сродни фронтовым сводкам Совинформбюро, и говор народный, и чеканная речь авторских отступлений – все живет в романе подлинной жизнью.
То лопухи ивашлинские изобразит автор, да так, что захочется посидеть в тени их, на “братовой лавочке”, то березки уральские лебедями белокрылыми взлетают в небо, то плачет отцовская гармошка о солдатских могилах. Вдохновенным резцом высечен на ивашлинском граните лик отца, человека необычного в своей “бешеной” неукротимости, в своей такой общей для русского сердца жажде справедливости. И в богоборчестве своем не мелок, а лих и удал Василий Сорокин, отец поэта:
“В углу – икона. Старинная. Золотая. Спокойный и большеликий Бог наблюдает за нами. Молчит. Проносятся мгновенья. Скрипнула дверь, но снова прикрылась. Отец разжимает на медной ручке ладонь. Широкими шагами направляется в угол. Треск. Звон. С божницы сыплется мелкое стекло. Погасло величие иконы. Ее власть перестала быть... Такими я запомнил проводы отца на фронт”.
Восемь детей да старики родители, было с чем идти к Богу с вопросами: “Ответь, Всемогущий, кто согреет их? Кто накормит, когда уйду на войну?” Таков русский человек – счет к небесам у него в горсти! Но зато и в покаянии глубок он и велик. Всем сердцем понимает отец праведность военного долга. Но кто в него камень посмеет бросить, когда смотрят на кормильца детские тоскующие глаза? А все-таки есть Бог. Он, Господь, и в солдате русском, отце поэта, свою работу совершил, и через страдания, через огонь военный, через гибель друзей боевых все-таки приходит отец к пониманию Веры. Жену свою любя, бережет ее лампады от сквозняков эпохи.
Конечно, название романа публицистично, доведено до гротеска, до набатного звона: “Биллы и дебилы... Биллы и дебилы... Биллы и дебилы...”. Кто-то, быть может, и поморщится: “Политика надоела!” Но у гнева свои права! И Валентин Сорокин, сам непосредственный участник многих исторических событий, в том числе и кровавых, не обходит стороной ни предателей из Политбюро, ни масоно-иудейских их прихлебателей, ни “русских” генералов, расстрелявших Верховный Совет. Клубится и корчится, вопиет и злорадствует, пугает и мстит, перекрашивается и наглеет вся эта “мразь, запачканная русской безвинной кровью”.
Композиция произведения многомерна, многоярусна, она дает простор и мыслям, и чувствам читателя. И верится: подлинность писем несомненна. Она в той безыскусной, правдивой манере, чья интонация подкупает читателя богатством чувств. Возникает обаятельный образ женщины, наделенной даром пророческим, даром видения небесных сфер. Волнует глубина постижения ею судьбы страны и судьбы поэта:
“Валентин! Осторожней... Не называй друзей-современниковцев... Тебе шьют организацию русского национал-шовинистического подполья. Кремлевские реликты окончательно обезумевают, а параллельно с ними в кресло садятся их сыновья, зятья, племянники, спаянные коммерческим братством с Израилем, Европой, США...
...Вчера я тосковала о тебе. Гуляла по набережной за Кутузовским проспектом. Лето. Солнце. А тебя рядом нет. Я люблю тебя. Но я не принесу твоей семье несчастья. Я, сострадая, люблю тебя. Я была одета в зеленое платье – цвет, воспетый тобою:
В поле – ягода, а в лесу
Птица-иволга, ты взгляни-ка:
Столько слов для тебя несу,
Что не слово, то земляника.
Любовь поднимает, просветляет, делает сердце поэта мудрым:
Настрадавшийся на жестоком ветру эпохи, Валентин Васильевич Сорокин “на своей шкуре” прочувствовал русофобские плети. “Шовинист, русофил, фашист” – и это малая толика ярлыков, что цепляли репейными наградами поэта и руководителя крупнейшего издательства “Современник”. Выстоял. Чтобы тепло и задушевно вспомнить на страницах книги о друзьях-товарищах, о писателях, поэтах, художниках и о “простых” своих земляках по деревенской жизни и по мартеновскому цеху.
“Россия моя ненаглядная, печаль моя вещая, любовь моя бессмертная, самим Иисусом Христом врученная мне, а матерью моею выпестованная, давно и не раз я обманут, давно я и непоправимо сед, дети мои скоро засеребрятся, волосы их русским светом опыта овеются, но я, как ребенок, лишь оторви меня от груди своей, Россия моя золотоволосая, и я умру...
Но не дай мне, Родина, молча и беспомощно видеть, как черти косноязычные, бесы кривоухие, торгаши вонючие, заправилы рыночные глумятся над тобою, обирают и распродают тебя заокеанским хозяевам…
С неба, с неба, по милости Бога, опускаются звоны колокольные, творимые далекими звонарями русскими в честь войска Дмитрия Донского, разметавшего на Куликовом поле тучеподобную орду Мамая. И не молнии искрятся, а мечи сверкают. И Русь поднимается…”.
Этой присяге на верность Отчизне верен наш современник, русский поэт, бесстрашный публицист, талантливый прозаик Валентин Васильевич Сорокин, чью книгу воспоминаний, уверен, будут читать долгие годы.
P.S. Статья эта была уже написана, когда я услышал из уст поэта быль-притчу:
“Недавно, в эти годы, приезжал я с родней навестить родные места. Ивашлы нашей нет давно, все заросло бурьяном. Да память моя не заросла. С тоскующим сердцем глядел я на святое свое. И вдруг – беркут, хозяин здешний, пошел в атаку на нас, “чужаков”. Кричит грозно, бьет крылами по стеклу машины, в святое свое не пускает. Видать, гнездо у него где-то поблизости. И подумал я: “Вот так и всякий человек беркутом яростным налетай на врагов крова своего! Не пускай в святое свое! Ни пяди не отдавай!”.
Сергей КОРОТКОВ