Текст книги "Зулали (сборник)"
Автор книги: Наринэ Абгарян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Как это не суть важно? – глупо спросила Ануш.
Она прищурила глаза, выпрямилась, выпятив обтянутую нарядной кофтой обширную грудь, – именно эту кофту они прикупили в свою совместную поездку в Ванаван.
– Перед Григором небось ноги раскинула? Надо будет к Вале зайти, рассказать.
– Зачем рассказать? – опешила Сильва.
– Как зачем? Чтобы знала.
– Ты совсем не соображаешь? Она, бедная, осталась после родов пустой, а ты к ней с такой новостью прибежишь. Мол, радуйся, твой непутевый муженек другую обрюхатил.
Назели распахнула дверь с такой силой, что та со стуком ударилась о стену.
– Довольно с меня. Уходите. Обе!
Ануш вышла из комнаты первой. За ней медленно ступала Сильва. Поравнявшись с Назели, она бросила, не поворачивая к ней головы:
– Теперь мне ясно, почему у тебя все наперекосяк! Ты проклятая, оттого и притягиваешь несчастья. И делаешь несчастными других. Не женись на тебе Автандил – был бы до сих пор жив.
Она хотела еще что-то добавить, но Назели не дала ей этого сделать.
– Ты сейчас скажешь такое, чего никогда себе не простишь.
Сильва опустила глаза.
Оставшись одна, Назели ушла в спальню, легла лицом на кровать. Сразу же поднялась, вытащила из комода аптечку, выгребла все таблетки, какие нашла. Освободила их от упаковок, ссыпала себе в ладонь. Налила воды в стакан. Повертела его в руке.
– Нельзя, – произнесла одними губами. Повторила еще раз, громче, словно для того, чтобы ее услышали незримые свидетели: – Нельзя!
Выкинула таблетки в печь, со злым удовольствием понаблюдала, как их поглощает огонь. Вымыла брезг ливо кофейные чашки, протерла стол. Легла, не раздеваясь, в постель. Впервые за долгое время уснула глубоким безмятежным сном.
Когда она вышла в калитку, дом еще не полыхал, но в окнах уже плясали языки пламени, а в распахнутые форточки тянуло тяжелым сизым дымом. Цепляясь за ветви сливовых деревьев, он расстилался душным облаком над цветущим садом и, достигнув края забора, медленно растворялся в темноте.
Она наблюдала, как огонь поглощает внутренности ее дома. Ровно полгода назад она его мыла, скребла, белила. Вдыхала жизнь. А сегодня подожгла. Облила керосином все углы, все шторы, всю мебель, чтоб наверняка. Чтоб выгорело дотла все, что связывало ее с этой деревней. Чтоб не осталось ничего, к чему хотелось бы вернуться.
Несмотря на теплую ночь, ее бил озноб. Она была совсем налегке – тонкое весеннее пальто, кофта без рукавов, туфли на низком каблуке, брюки, которые пришлось подвязать поясом халата, потому что они уже не застегивались на округлившемся животе. Из вещей – небольшая дорожная сумка.
За последние полтора месяца, с того дня, как весть о ее беременности облетела деревню, случилось столько всего, что казалось – прошла целая жизнь. Бабы, конечно же, не поверили в историю с изнасилованием, и даже заступившаяся за нее старая Ано не в силах была их переубедить. Салори бурлила и кипела, каждый считал своим долгом осудить и заклеймить ее. Никто не сомневался в том, что пошла она на это добровольно, и что отец ребенка – Григор. Слухи, множась с невообразимой скоростью, кружили над деревней вороньей стаей, заглушая своим навязчивым карканьем голоса тех, кто пытался заступиться за Назели. Впрочем, это было совсем не сложно сделать, потому что защитников у нее было всего двое – старая Ано и ее сын, к которому люди относились с чувством жалости и сострадания и за глаза называли дурачком. Вроде все умеет и понимает, и даже говорит – невнятно, но связно, однако дитя дитем и старше уже никогда не станет.
Спустя неделю молва приписывала ей все смертные грехи. Больше всех старалась Ануш – она шныряла по дворам, разносила сплетни, утверждала, что не доверяла и всегда ждала от нее какого-нибудь подвоха и, наконец, дождалась, а на резонное замечание старой Ано, почему она тогда в салон ходила, раз не доверяла, отмахнулась, мол, не бесплатно же, за свои деньги ходила. Сильва, в отличие от Ануш, слухи не распространяла, но и не опровергала.
Бабы теперь обходили дом Назели стороной. Салон пустовал, и она вынуждена была убрать с забора табличку с названием.
До Вали слухи дошли в последнюю очередь. Она ринулась выяснять отношения с Сильвой, с которой ближе всех дружила, но та лишь отмахнулась от ее упреков – ищи виноватых там, где они действительно есть, меня в эту историю не впутывай. Звонить Григору Валя не стала – смысл звонить, если и так все ясно. Она вспоминала, как он был холоден к ней, как раздражался и отстранялся, как уехал при первой же возможности… Ее кольнуло нехорошее подозрение, что он затем и уехал так поспешно, чтобы подготовить переезд к себе этой.
Следующим утром, дождавшись отъезда школьников, Валя явилась к Назели, не очень понимая, зачем это делает. Никого не застала – именно в тот день Назели уехала в Ванаван, на очередной прием к врачу. Валя вошла в салон и тщательно, с нескрываемым удовольствием, испортила все, что попалось под руку: изорвала в мелкие клочья полотенца, расколотила раковину, искромсала ножницами обивку парикмахерского стула, выбила зеркала трельяжа, вылила из флаконов с шампунем и бальзамом содержимое, вытряхнула косметику на пол, изрезала провода фена и масляного обогревателя. Содеянное облегчения не принесло, но Валя ушла довольной – пусть и у ее соперницы на душе будет так же плохо, как плохо на ее душе.
Застав чудовищный разгром в салоне, Назели не смогла сдержать слез. Плакала, уткнувшись лбом в дверной косяк, – долго, безутешно, в голос – можно было не сдерживаться, все равно никто не услышит. Потом притворила дверь и больше туда не заходила.
Подростки теперь улюлюкали и свистели вслед, правда, столкнувшись с ней взглядом, сразу же притихали (было в ее взгляде такое, что заставляло их робеть), потому и в пазике, если она собиралась в город, ехали молча. Только водитель насвистывал себе под нос незатейливые мелодии – он никого в деревне не знал и особым желанием вникать в ее жизнь не горел – люди и люди, такие же, как везде.
Она теперь часто ездила в Ванаван – не только на прием к врачу, но и за продуктами – в магазин к Сильве больше не заходила. К Анесу тоже не заглядывала, из страха, что, узнав о случившемся, он тоже от нее отвернется. Она не боялась одиночества и была готова к нему, но все-таки надеялась, что рождение ребенка растопит сердца односельчан – она ведь никому ничего плохого не сделала и заслужила свое материнское счастье. Но, вернувшись в очередной раз от врача, она обнаружила на заборе оскорбительную надпись. Выведенные щедрыми широкими мазками, буквы сочилась каплями масляной краски. Она ужаснулась даже не оскорбительному смыслу, а силе неприязни, толкнувшей людей на такой поступок. Деревенские, будучи от природы бережливыми и даже прижимистыми, не стали бы изводить на пустяки дорогую краску. Значит, сколько в них ненависти, раз они решились на такое, думала она, разглядывая надпись. Притихшие от увиденного школьники тихо покидали пазик, даже скорый на шутки Агарон молчал. Водитель присвистнул, а потом, чертыхнувшись, вылез из кабины, бросив: надо смочить тряпку бензином, чтобы стереть. Она поблагодарила его и заверила, что сама справится. Собрала небольшую сумку вещей. Дождалась ночи. Подожгла дом.
Апрельское небо, присев на корточки, сложило ладони ковшиком и прикрыло мир, доверив его милосердному свечению звезд. Огонь в доме трещал и гудел, крышу заволокло дымом, со звоном лопнуло оконное стекло, выпустив наружу сноп раскаленных искр.
Назели запахнула на груди пальто, подняла дорожную сумку. Ушла, не удостоив деревню прощального взгляда.
Часы над вокзальной площадью показывали без четверти четыре, когда к рейсовому автобусу подошел невысокий молодой человек в великоватой для его тщедушного сложения кожаной куртке.
– В Салори? – спросил он, привстав на цыпочки и заглянув в окно водителя.
– В Салори, – заголосили утомленные ожиданием дети.
Дверцы пазика с шумом распахнулись. Самый верткий из мальчиков кинулся по ступенькам вниз, намереваясь выскочить наружу, но молодой человек не растерялся, схватил его за шиворот и затолкал обратно. Водитель хмыкнул:
– Ну что, Овик, не удалось смыться?
– Да я на минуту только хотел! – огрызнулся мальчик.
– На минуту будешь у себя дома бегать. А теперь марш назад, освободи человеку место.
– Я, что ли, не человек? – пробурчал Овик, но безропотно подхватил свой рюкзак и поплелся в конец салона.
Молодой человек сел, вытащил из-под мышки потрепанную бумажную папку, аккуратно положил себе на колени и придавил сверху локтем – словно боялся, что она рассыплется во время движения.
Водитель вытянул шею, поймал в зеркале заднего вида его взгляд.
– Надолго в деревню?
Тот потер пальцем переносицу, нахмурился.
– Не знаю еще, по делу!
– Важному?
– Следственному.
– А! – уважительно отозвался водитель и больше вопросов не задавал.
Выйдя в деревне из пазика, молодой человек с беспокойством оглядел остов сгоревшего дома и сразу же направился в управу. По дороге заглянул в продуктовый магазин – прикупить воды. За прилавком стояла рыхлая седовласая женщина в бесформенном балахоне. Забирая сдачу, он спросил:
– Вы не знаете, где я могу найти хозяйку крайнего дома? Адрес, – он заглянул папку, – Фиолетова, 15.
Женщина подняла на него свои блеклые глаза.
– Она переехала.
– У вас есть ее новый адрес?
– Нет, – отрезала женщина и, предвосхищая следующий вопрос, добавила: – Ни у кого из деревенских нет. Ни адреса, ни телефона.
Молодой человек расстроился, но постарался виду не подавать. Впрочем, ему это плохо удавалось – сначала он распахнул бумажную папку, растерянно порылся в ней, а потом с раздражением захлопнул. Наконец, он задал новый вопрос:
– У вас никаких мыслей, где она может быть?
Женщина покачала головой. Спросила, поколебавшись:
– А зачем она вам? Натворила чего?
– Она? Нет, она ничего не натворила. Там другое, – молодой человек запнулся, помолчал, раздумывая, говорить или нет, и все-таки продолжил: – Я следователь. На той неделе задержали преступника. Он в том числе дал показания, что зимой, пробравшись в деревню, напал на женщину, которая жила в доме на отшибе. Вот, хотел поговорить с ней.
И, помолчав, растерянно добавил:
– Знать бы, где теперь ее искать.
Любовь

Аваканц Маро, теребя пуговицу жакета, громко, на весь судебный зал, глотала слюну.
За спиной, угнездившись на скрипучей скамье суетливой воробьиной стаей, шушукались ее соседки – Крнатанц Меланья, Василанц Катинка и Макаранц Софа. Иногда, не прерывая шушуканья, Меланья с Софой поворачивались в сторону ответчика и окидывали его осуждающим взглядом. Катинка, чтоб не отрываться от вязания, головы не повертывала, но каждый раз, когда подруги осуждающе смотрели, сокрушенно цокала языком. Ответчик – высокий, седобородый и неожиданно чернобровый старик – на каждое цоканье дергал плечом и кхекал. Заслышав его кхеканье, Маро громко сглатывала и усерднее теребила пуговицу жакета.
Стенографистка, молоденькая двадцатилетняя девочка (Маро, подслеповато щурясь, попыталась разобрать, чьих она кровей, но потом сдалась – молодежь сейчас так причесывается и красится, что своего от чужого не отличишь), заправляла бумагу в пишущую машинку. Судья, прикрыв глаза, ждал, когда она закончит.
– Я готова, – звонко отрапортовала стенографистка.
Судья, поморщившись, открыл глаза. Несмотря на распахнутые окна, в комнате стояла невозможная духота. Октябрь хоть и напустил щедрого разноцветья и подмораживал утреннюю росу, но убавлять полуденную жару не собирался – в обед солнце шпарило так, словно за окном не ополовиненная осень, а самое ее начало.
– Можете продолжать, истица, – разрешил судья.
Маро вцепилась теперь уже обеими руками в пуговицу жакета.
– Извини, сынок… забыла, где остановилась, – повинилась она.
Машинистка с готовностью заглянула в записи.
– …ударил ковшиком, – подсказала она шепотом.
Меланья с Софой повернули головы, Катинка цокнула языком, ответчик кхекнул.
– Тишина в зале! – повысил голос судья.
Маро убрала в карман жакета оторванную пуговицу, вцепилась в другую.
– Ну да. Ударил ковшиком. Эмалированным. По голове. В этом ковшике я обычно яйца варю, ну или там пшенку для цыплят… хороший ковшик, неубиваемый. Служит верой и правдой двадцать лет. Я его роняла несколько раз, а ему хоть бы хны. Не погнулся, и даже эмаль не облупилась…
– Не отвлекайтесь, истица.
– Ага. Так вот. Ударил он меня этим ковшиком по голове. Два раза. Потом выгнал из дому на веранду. Там персики сушились, дольками, на подносах. Схватил он один поднос и швырнул в меня. Попал в спину, вот сюда. – Маро погладила себя по пояснице. Вздохнула. – Сухофрукты попортил…
Судья перевел взгляд на ответчика. Тот сидел, сложив на коленях искореженные тяжелым деревенским трудом ладони. Несмотря на почтенный возраст, телосложения он был внушительного – осанистый, с широкими плечами и спиной, длинными руками и крепкими ногами. Лицо у него было открытое и какое-то очень располагающее: выцветшие от возраста желтоватые глаза, глубокие морщины, кривоватый, но красиво слепленный нос, рыжие подпалины в седой бороде – от табака. «А ведь по благообразному виду и не скажешь, что способен на такое», – подумал судья. Расценив его пристальное, но доброжелательное внимание как поддержку, старик, оживившись, пожал плечами и воздел в недоумевающем жесте указательный палец – дескать, смотри чего вытворяет! Судья поспешно отвел взгляд и нахмурился.
– Потом он меня спустил с лестницы, – продолжала Маро.
– Как спустил?
– Ну как… За шиворот схватил и ногой поддал. Вот сюда. – Она хотела показать куда, но смутилась.
– Ниже спины, – подсказал судья.
– Ага, ниже спины. Потом он гонял меня по двору метлой, пока я не выбежала на улицу.
Видно, терпение у старика кончилось. Он громко кхекнул и встал. Воробьиная стая на задней скамье сердито зашебаршилась, пальцы машинистки застыли над клавиатурой.
– Значит, я ее метлой не только гонял, но и бил! – уточнил старик.
Голос у него оказался прокуренный, с отчетливой хрипотцой, некоторые слова он выговаривал дробно, переводя между слогами дыхание.
Судья выпрямился.
– Ответчик, вам слово не давали!
– Зачем давать, я сам скажу, когда захочу, – оскорбился старик, потоптался на месте, мелко переступая изношенными ботинками, махнул рукой и сел.
– Продолжайте, – разрешил судья истице.
Маро убрала в карман вторую оторванную пуговицу, вцепилась в третью.
– Так вы без пуговиц останетесь, – улыбнулся судья.
– А? А!!! Ничего, потом пришью. Я, когда волнуюсь, часто так… Потому пуговицы пришиваю слабенько, чтобы с мясом не отрывать.
– Кстати, мясо я тебе зубами не рвал? А то мало ли, вдруг рвал! – ржаво поинтересовался старик.
– Ответчик! – повысил голос судья.
Старик махнул на него рукой – да подожди ты, я с женой разговариваю!
– Семьдесят лет, а врешь, как малолетняя дуреха! Тьху! – Он плюнул в сердцах на дощатый пол и старательно растер плевок ботинком.
Судья вскочил с такой поспешностью, что опрокинул стул.
– Если вы сейчас же не прекратите безобразие, я вас оштрафую. Или вообще посажу в тюрьму! На пятнадцать суток!
Старик медленно поднялся со скамьи и хлопнул себя по бокам.
– За что посадишь? За то, что я со своей женой поговорил?
– За неуважение к суду!
Меланья с Софой прервали шушуканье, Катинка отложила вязание и уставилась на судью. Маро ойкнула, старик хохотнул.
– Сынок, ты зачем меня тюрьмой пугаешь? (Он произносил «турма».) Ты городской, приехал недавно, в наших порядках еще не разобрался. Начальника тюрьмы Меликанца Цолака я вот с такого возраста знаю. – Он с усилием нагнулся и провел ребром ладони по своему колену. – Всю жизнь меня Самодайи[6] называл. Не посадит он меня хоть тресни. Так что ты это. Прекращай говорить такие слова!
«Интересно, как он жене ногой наподдавал, если еле нагибается», – подумал судья. Он ослабил узел галстука, потом раздраженно сдернул его с шеи и расстегнул ворот рубашки. Сразу стало легче дышать.
– Садитесь, – попросил он ответчика.
Старик опустился на скамью, сложил на коленях ладони, пожевал губами и притих.
– Вы хотите развестись с ним, потому что он вас бьет, так? – обратился судья к Маро.
Старик снова поднялся.
– Сынок, еще одно слово скажу и больше говорить не буду. Позволяешь?
– Говорите, – вздохнул судья.
– Ты посмотри на нее, – старик показал рукой на свою жену, – худая – одни кости, и росту в ней кот наплакал. Разве она похожа на осла? А может, она на барана похожа? Или на свинью?
– Ответчик! – рассердился судья.
– Посмотри на меня и посмотри на нее, – не дрогнул старик, – если бы я ее ударил ковшиком, она бы сейчас тут стояла? Сынок, разреши мне один раз ее ударить. Если не испустит дух – посади. Я с Цолаком договорюсь.
– Я вас точно посажу! – вышел из себя судья.
– Не надо его сажать! – взмолилась Маро. – Сынок, не слушай его, разведи нас, и все.
– Не надо его сажать! – заголосила воробьиная стая.
У судьи лопнуло терпение.
– Ну-ка, вон отсюда! – взревел он. – Все вон! Все!!!
Воробьиная стая поднялась, оскорбленно поджала губы и засеменила к выходу. Со спины старушки выглядели совершенно одинаково – длинные, темные шерстяные платья, накинутые на плечи жакеты, повязанные на затылке причудливым узлом косынки. «И не жарко им?» – подумал судья.
Следом за воробьиной стаей потянулись истица с ответчиком. Истица теребила последнюю пуговицу жакета, истец шаркал изношенными подошвами ботинок.
Когда дверь за ними закрылась, стенографистка сердито отодвинула печатную машинку и тоже направилась к выходу. Коротенькая юбка еле доходила до середины бедра, щиколотки обхватывали тонкие ремешки босоножек, модная стрижка подчеркивала длину шеи. Перед тем как выйти, она обернулась и окинула судью осуждающим взглядом.
– Зачем вы с ними так?
– За дело!
– Ничего вы в наших людях не понимаете!
Судья побарабанил пальцами по столу. Кивнул, соглашаясь.
– Не понимаю.
– Вот и не надо тогда! – отрезала стенографистка и, не объяснив, чего не надо тогда, вышла.
«Уеду я отсюда», – подумал с тоской судья. Он действительно ничего не понимал в этих людях. Зачем им мировой суд, если они его в грош не ставят? Взять хотя бы двух вчерашних теток, не поделивших несушку. Пришли, главное, с курицей, сцепились в зале суда, стали друг у друга несчастную птицу вырывать, та квохчет и гадит от испуга, тетки никак не уймутся… Пришлось выгнать. И сегодняшних пришлось выгнать. Вот ведь странный народ.
Судье давно пора было уходить, но он сидел, положив локти на машинописные листы, и смотрел в окно. Небо, невзирая на почти летнюю жару, было хриплосиним, надтреснутым. Совсем скоро холода.
Аваканц Маро подняла крышку эмалированного ковшика, удостоверилась, что пшенка сварилась. Отставила в сторону, чтобы дать ей остыть. Накрошит туда круто сваренных яиц, нарежет крапивы, будет цыплятам еда. Петинанц Само, скобля ложкой по дну тарелки, доедал рагу.
– Значит, этой штукой я тебя ударил, да? – хмыкнул он, наблюдая за тем, как жена осторожно убирает с печи эмалированный ковшик. – По голове, главное, ударил. Два раза.
Маро поджала губы. Села напротив и принялась чистить яйца.
– А подносом каким я в тебя кинул? Не тем ли, что на полке стоит? – кивнул он в сторону тяжелого мельхиорового подноса.
Маро подвинула к себе разделочную доску, стала сердито крошить яйца.
– А потом еще метлой тебя по двору гонял. Пока не выбежала на улицу! – не унимался Само.
Маро с раздражением отложила нож.
– А что мне надо было говорить? Что ты, старый дурень, на восьмом десятке головой двинулся и черт-те что вытворяешь?
– А что я такого вытворяю?
Маро не ответила.
Само оторвал кусочек горбушки, протер тарелку, собирая остатки рагу. Съел с видимым удовольствием.
– Еще хочешь? – спросила Маро.
– Нет, сыт уже.
Он откинулся на спинку стула, сложил на груди руки. Хмыкнул.
– Что поделаешь, хочется мне женской ласки!
Маро усерднее застучала ножом по разделочной доске. Само наблюдал за ней, растянув в едва заметной улыбке уголки губ.
– Три года ничего не хотелось, прямо выжженное поле. А теперь словно второе дыхание открылось. Вынь да положь! – хохотнул он.
– Я тебе дам «вынь да положь»! – рассердилась Маро. – Разводись, найди себе кого помоложе и кувыркайся. А я уже все! Откувыркала свое.
Само тяжело встал и смахнул крошки в тарелку. Проходя мимо жены, ущипнул ее за бок. Та ойкнула и пихнула его локтем.
– От старый потаскун!
– Люблю я тебя, дуру, – криво усмехнулся Само и понес ополаскивать тарелку.
Марлезон

У Бочканц Ованеса сложились очень уважительные отношения с ослом Марлезоном и крайне неуважительные – с пчелами. Казалось бы, тоже мне беда. В конце концов, не каждому дано жить в мире и согласии со всеми божьими тварями. Но Бочканц Ованес был пасечником. Мастером своего дела. Практически лучшим. И подобный оксюморон омрачал ему жизнь.
Отношения с пчелами испортились совсем недавно, потому собирался он теперь на пасеку, как на войну. Надевал сорочку с длинным рукавом, застегивался на все пуговицы. Брюки заправлял в носки. Проверял защитную сетку на маске с той тщательностью, с какой аквалангист обследует оборудование перед погружением. Приобрел в хозяйственном длинные плотные резиновые перчатки и попросил жену тщательно приладить к ним лямки. Сатеник, памятуя о несговорчивом характере мужа, возражать не стала, только спросила, зачем ему это надо.
– Ты приладь, там видно будет! – отрезал Ованес. У него всегда портилось настроение, когда задавали несанкционированные вопросы.
– И-их, неуступчивый баран, – вздохнула Сатеник и пустила на лямки старое кухонное полотенце.
Ованес надевал перчатки загодя, на подступах к пасеке. Лямку с левой перчатки перекидывал на правое плечо, с правой – на левое. Получалась диковинная, но надежная конструкция: лямки перетягивали грудь и давили на шею, но спасали от внезапной потери перчатки.
– А вдруг она свалится, когда я в улей полезу? – объяснял Ованес Марлезону.
Марлезон водил ушами и одобрительно фыркал – в отличие от Сатеник, он понимал своего хозяина с полуслова.
Дополнительной защитой пришлось озаботиться после того, как пчела ужалила Ованеса в ухо. За сорок лет это был чуть ли не сотый случай, но в этот раз все пошло наперекосяк – ухо моментально вспухло футбольным мячом и подозрительно запульсировало. Следом принялась раздуваться шея.
Ованес выронил крышку улья и, пренебрегая мирно пасущимся невдалеке домашним транспортом, припустил к деревне. Марлезон помчался следом, возмущенно иа-иакая. Так и добрались до поликлиники – впереди распухший до размера камазной покрышки Ованес, следом – оскорбленный до глубины своей ослиной души Марлезон.
– Наконец-то ты оправдываешь прозвище своего рода, – хохотнул дежурный врач, ставя спасительный укол.
Ованес хотел было огрызнуться, но не смог – вздувшиеся губы не шевелились. Он недовольно замычал, давая понять бесцеремонному доктору, что тот выбрал не самое подходящее время для шуток. Тот замахал руками и примирительно улыбнулся.
Род Бочканц унаследовал прозвище от Шмавона, который был таким толстым, что все его называли бочкой. Ованес застал последние годы жизни прапрадеда – тот целыми днями лежал на тахте – большой, неповоротливый – и одышливо матерился в потолок.
Впервые услышав его сквернословие, Ованес ужасно заволновался – над потолком как раз находилась спальня его родителей.
– Апи[7], это ты на маму с папой ругаешься?
Прапрадед чуть не поперхнулся.
– Собакин щенок, при чем здесь твои мама с папой? Я Создателя ругаю. Почему он меня таким толстым сотворил? А в придачу еще и коротышкой! Совесть у него есть?
Прапрадед к концу жизни оглох, но силу голоса не растерял. Потому высказывал свои претензии небесной канцелярии до того громогласно, что куры на том конце деревни от испуга по несколько раз на дню неслись. Контуженная его сквернословием небесная канцелярия, по-видимому, сделала правильные выводы. И все потомки прапрадеда получались худощавыми и высоченными. Но прозвище все равно носили Бочканц – из рода Шмавона-Бочки.
Отек спал только к вечеру. Ованес вернулся домой и огорошил жену новостью, что у него обнаружилась непереносимость пчелиного яда.
– Но ведь раньше ничего такого у тебя не было! – удивилась она.
– Раньше не было, а теперь есть.
– Говорили же, что пчелиный укус не ядовитый! – не унималась Сатеник.
– Раз не ядовитый, иди, опрокинь на себя улей! А мне одного раза хватило, – рассердился Ованес.
Отказываться от промысла, приносящего стабильный доход, он не собирался. Просто придумал дополнительные меры защиты – хозяйственные перчатки на лямках, плотная сорочка с длинным рукавом и заправленные в толстые носки брюки – даже в самое пекло.
Односельчане поговаривали, что в городе есть специальные магазины для пчеловодов, где можно купить костюм, в котором тебя не то что пчела не ужалит, а лев не прокусит. Но Ованес этим слухам не верил. Он вообще городским не доверял. Что они понимают в пчелах? Ровным счетом ничего. Так чего ради должны придумать годный защитный костюм? Вздор все это! Человек, оторванный от природы, черствеет душой. Какой с него спрос? Соврет и не застесняется.
Несмотря на тщательно подбираемую амуницию, он лелеял тайную надежду, что случай с аллергией на укус пчелы не что иное, как глупое недоразумение. Исключение из правил. Раз в год и палка стреляет. Но это же не означает, что она превращается в ружье!
Вон Марлезон. С ним ведь тоже не сразу сложились паритетные отношения. Всю душу вынул, пока человеком стал. Купил его Ованес у Назинанц Сурена за большие деньги – шестьдесят американских долларов. Сурен переезжал к сыну в Небраску, вот и распродавал домашнюю живность за доллары. Ованес натянул отцовский патронташ, съездил в райцентр, напустил грозным видом страху на работника банка, чтобы тот не смел ему фальшивые деньги продавать, а далее, тщательно припрятав три двадцатидолларовые бумажки в нагрудный карман, поехал к Сурену.
Со старым хозяином осел распрощался сдержанно – только хвостом шевельнул. За Ованесом шел с достоинством, брезгливо обходя лужи. Фортель выкинул, не дойдя двадцати метров до калитки: встал как вкопанный посреди улицы – и все. Ни туда и ни сюда. Промучившись с ним битый час, Ованес махнул рукой и ушел в дом – надумает, сам придет.
Упрямое животное простояло так три дня. Ованес все это время наблюдал за ним с веранды. Сатеник выносила поесть и попить. Осел сено игнорировал и даже от морковки морду воротил, но воду пил. И угрюмо молчал. На третий день Ованес, проклиная все на свете, пошел к Сурену.
– Иди забери своего осла, обманщик! – крикнул он ему с порога.
– В смысле «обманщик»? – обиделся Сурен.
– Издеваешься, что ли?
– Вообще, нет!
– Это животное третий день на дороге стоит, во двор не заходит!
– Не может такого быть!
– Сурик, хоть ты и диплом имеешь, ты все равно говно-человек. Не мог предупредить, что осел с приветом?
– При чем здесь мой диплом? – невпопад оскорбился Сурен.
– Тьху! – сплюнул Ованес и ушел домой.
Осел стоял посреди двора, окруженный курами, и шевелил в такт их кудахтанью ушами.
– Это как понимать? – опешил Ованес.
Жена всплеснула руками:
– Ты представляешь, я просто распахнула перед ним калитку.
– И?
– И он отмер.
– Как?
– А вот так! – Она отомкнула калитку и отошла в сторону. Осел двинулся к выходу. Она калитку захлопнула. Осел остановился.
– Ему нужно оставлять проход открытым, – объяснила Сатеник.
Ованес пожевал губами.
– Почему тогда Сурен не рассказал мне этого?
– А ты небось пришел к нему и вежливо спросил, да? – не удержалась от иронии она.
– Много на себя берешь, женщина, – нахмурился Ованес и погладил осла по голове, – ну что, старый трех[8], дружить будем? Ты не против, если я тебя Марлезоном стану называть?
Осел глянул на него своими большими вишневыми глазами и коротко кивнул. С того дня между ними установились уважительные отношения – Ованес заблаговременно распахивал калитку и отходил в сторону, освобождая ему дорогу, а осел верой и правдой ему служил.
Памятуя об этой истории, Ованес не терял надежды, что случай с аллергией на пчелиный яд – глупое недоразумение.
«Раз с ослом договорились, то и с пчелами обойдется», – бубнил он себе под нос, собираясь на пасеку.
День с самого утра не задался. Отличилась, естественно, Сатеник: не спросимши, она отдала самый любимый топор Ованеса соседу. У Ованеса было пять разных топоров, на все случаи жизни. Относился он к ним бережно, можно сказать – с любовью: точил собственноручно, не доверяя электрическому шлифовальному кругу, удалял ржавчину керосином, хранил в специальном сундуке, чтобы топорище не усыхало в проушине. Особенно берег легкий в работе, неубиваемый колун, оставшийся от деда. Раритетный, можно сказать, экземпляр. Случись чего – поди поищи такой.
И теперь, благодаря глупой жене, не удосужившейся спросить разрешения, чужой мужик самозабвенно колол дрова родным дедовым топором.
– Ты хоть поняла, что наделала? – зудел Ованес, периодически косясь на не в меру разошедшегося соседа – щепки от его стараний чуть ли не по всему двору летали.
Сатеник сначала пожимала плечами, потом не вытерпела, съязвила:
– Родину, что ли, продала?
Ованес чуть дар речи не потерял.
– Ты не родину продала, – засипел он, – ты конкретно надругалась! Надо мной и над моим инструментом!
И, обиженный на жену, поехал на пасеку.
Путь пролегал мимо крохотной парикмахерской, которую на днях открыл внучатый племянник Жорик.
– Заглянем, посмотрим, как он там устроился, – тормознул Марлезона Ованес.
Жорик как раз стриг Гадрутанц Паро. Ованес поздоровался и бесцеремонно уставился на нее. Паро была очень некрасивой женщиной. Даже беспощадно некрасивой – огромная голова на короткой толстой шее, изрытое оспинами лицо, три поперечные волосинки. Жорик эти три волосинки старательно стриг.
– Ах, как красиво, – время от времени восклицала Паро, изучая свое отражение в зеркале, – ах, как красиво!
– Очень красиво, – соглашался Жорик, – очень!
Когда Паро, расплатившись, ушла, он обернулся к двоюродному деду и развел руками:
– А что я должен был говорить?!
– И то верно, – отмер Ованес.
– Нелегкая у него работа, – удрученно делился он потом с Марлезоном, – стриги и поддакивай, стриги и поддакивай. Бедный мальчик, так ведь самоуважение потерять можно.
Ованес с большой симпатией относился к Жорику. Тот напоминал его в молодости – такой же нескладный, с остро торчащим кадыком и непослушными кудрявыми волосами. Как раз в его возрасте Ованес и жениховался к Сатеник. К первому свиданию съездил в город, прикупил модные по тем временам брюки, попросил мать их погладить. Брюки были ультрамодные, с могучей амплитудой, называемой в народе солнце-клеш. Мать подивилась их странному крою, но ничего говорить не стала. Нагрела на дровяной печке чугунный утюг и старательно прогладила через влажную марлю.








