355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Кожевникова » Елена Прекрасная » Текст книги (страница 3)
Елена Прекрасная
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:22

Текст книги "Елена Прекрасная"


Автор книги: Надежда Кожевникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

7

У нее был план, расчет какой-то? Да нет, скорее поддалась минутному настроению: обиде, во-первых, потому что и Николай, и Варя, показалось, забыли о ней, и захотелось о себе заявить хотя бы так: «У меня можно репетировать». А еще до того вдруг сделалось ей себя жалко. Подумалось: как она ни торопится, а что-то очень увлекательное, завидное, существенное ускользает от нее. Ей двадцать лет, а временами она уже ощущает скуку. Воображение, силы уходят на то, чтобы уклониться от навязываемых обязательств, правил, общепринятого. Скажем, как половчее обмануть мать, прогулять занятия в институте, лукавить с одним, водить за нос другого, вздыхать о третьем, никого не любя. И вот уже накапливается в ней раздражение: пестрая пустота – вот что такое ее жизнь.

Сжавшись в комочек в углу дивана, забытая, ненужная, как кукла какая-то, она вдруг всей кожей ощутила свою униженность. Несправедливо! Когда о серьезном, так, значит, она не нужна и слова не смеет высказать, а ведь она не дура…

Детство, ревность, боль, бунт – столько в ней всего накопилось, в чем она так и не разобралась, что давило подспудно и отчего очень хотелось высвободиться: но кто поможет?

Светлые небольшие глаза Николая скользнули по ней, и в застылом, глубинном спокойствии их она угадала ту силу, которая может и раздавить, и возвысить, и уничтожить, и воскресить. И она распласталась под тяжестью этого взгляда, покорная, робеющая.

С той же робостью, отупляющей, вызывающей физическую слабость, дрожь в пальцах, лихорадочный румянец на щеках, она встретила его на пороге своей квартиры, куда он явился поздно вечером с ватагой шумных развязных незнакомцев. Их было человек десять. Побросав в передней пальто, они ринулись в комнату и начали, не спросив разрешения, сдвигать мебель, освобождая центр. Плохо, бедно и вычурно одетые, с болтающимися на шеях длинными шарфами, кто в лыжных ботинках, кто в лакированных растресканных туфлях, они что-то напевали, пританцовывали, точно сами себя зачем-то возбуждали, желая быть не тем, чем есть, и не только не стыдясь своего грубейшего притворства, но гордясь им.

На Елену внимания не обращали, и такая невоспитанность тоже, по-видимому, была для них не случайной, а утверждаемой как особое право, им дозволенное, выделяющее их.

Елена внесла большое блюдо с бутербродами, которое мгновенно опустело. Елена усмехнулась и тут встретилась взглядом с Николаем и опустила глаза.

Он хлопнул в ладоши, точно дрессировщик, она подумала. И те, перестав жевать, совсем по-детски, разом на него взглянули. Елена почувствовала вдруг к ним жалость и тихо вышла из комнаты.

Сидя на кухне с книгой, она слышала его окрики:

– Думайте, соображайте! Сочиняйте. Что же вы, десять человек, не можете привлечь внимания к себе! Вы должны е с т ь публику. Где ваша активность? Неинтересно же на вас смотреть, уйти хочется. Зрители уже позевывают: ну влипли, когда же кончится первый акт… Или представьте, что в зале сидит комиссия, которая собирается закрыть ваш театр, а вы их разубедите, добейтесь, чтобы вам жалованья прибавили, хотя бы рублей на пять. Ну поднатужьтесь, чтоб хоть по пятерке накинули…

И снова:

– Вася, когда ты здесь, близко, стоишь, в твоих глазах заметна фальшь. И не чувствуется отношения твоего к происходящему. Полное отсутствие активности. Думай, действуй, соображай, черт побери!

Елена отложила книгу, вошла на цыпочках в комнату: никто ее не заметил, не до нее было. Она даже попятилась: что это, скандал?

Высокая рыжая девушка с распущенными волосами, придерживаемыми обручем из серебряной фольги, показавшаяся Елене по первому взгляду гордячкой, воображалой, выкрикивала сквозь рыдания: «Не позволю! Не позволю так обращаться с собой. Это дискриминация! Я человек, да-да, актриса!».

Она кричала это Николаю, который с ленцой глядел на нее. И вдруг тихо, раздельно произнес:

– Хватит. Прекратить. Времени мало, не до истерик.

И рыжая мгновенно стихла. Вышла на середину комнаты, обняла себя руками за плечи: «Послушайте, – начала сдавленным голосом, – если этот человек…»

– Плохо, – прервал ее Николай. – А я ведь уже объяснял, можно было дома поработать и не отнимать у всех драгоценное время.

– Я еще раз попробую, можно? – рыжая спросила с мольбой. – Мне вот та тумбочка мешает, не могу сосредоточиться, она какая-то корявая…

Елена вышла: тумбочка, видите ли, не понравилась! Она услышала взрыв хохота. Ну и народ… У нее слипались глаза…

Варя ей объяснила: их курс, они кончали училище через полгода, образует новый театр-студию. Руководитель – Николай. Официально они пока не признаны, и помещения потому нет, но о них уже говорят, уже на учебной сцене их видели. Все у них совершенно по-новому, и репертуар особый.

– Вот увидишь, – Варя сказала, – мы такой еще устроим шум! На наши спектакли ринутся толпы, лишний билетик будут рвать из рук.

А пока они шумели в квартире родителей Елены. А мать с отчимом вернутся, что будет тогда? Елена уже втянулась в ночные бдения, сдружилась кое с кем из дерзких своих гостей. Впрочем, они и не чувствовали себя в ее доме гостями, оттого, верно, что вообще существовали бездомными. Домом для них должен был стать их театр.

8

Николай пригласил ее на какую-то премьеру, где собирался, опять же по Вариной информации, «весь свет». Елена готовилась к этому вечеру как к балу, так ей представлялось: ведь премьера!

Он сказал: «Встретимся на Маяковской в шесть». Опасаясь растерять красоту при давке в общественном транспорте, Елена прибыла – о чудо! – точно в назначенный час на такси.

Его не было. Она встала, как договорились, под часами. Очень медленно движется время, когда глядишь на большой циферблат. Стрелки как бы припаиваются к делениям, потом, будто лапки насекомого, судорожно дергаются, припадают к новой цифре: сердце бьется, часы стоят.

И в четверть седьмого он не появился, и в половине. Она стояла уже без надежд, устав обманываться, завидев в толпе кого-то, с ним схожего. Но вернуться, проделать обратный путь домой, скинуть нарядное платье и влезть в халат – при мысли о таком своем поражении подкашивались ноги.

Буду стоять тут, пока не упаду, решила, уже не интересуясь часами. Он выскочил из-за ее спины, схватил за руку. Ни слова оправдания. Крикнул: «Бежим!». И поволок за собой. Она спотыкалась на каблуках. Босиком, подумала, бежать было бы легче. По снегу…

Фойе уже опустело. Какой там бал! Он запихнул ее в задние ряды забитой уже до отказа ложи и исчез. Тупо она глядела на сцену, не видя, не слыша ничего.

Он появился в антракте. В том же бесформенном свитере, в котором каждый вечер она видела его, встрепанный, лихорадочно-оживленный, бешено энергичный. Его энергия ее одурманивала: шла за ним, боясь потерять в толпе, а он кому-то кивал, с кем-то переговаривался, не считая нужным ее представить, хотя она стояла рядом.

Странно, но такая его невоспитанность, оскорбительная к ней небрежность не вызывала у нее протеста. Она как бы со всем смирилась, все приняла: и неряшливость нарочитую его в одежде, и суетность в манере себя вести, и даже явно неуважительное его к ней отношение. Он ее подавлял. Но почему! Кто он был – руководитель несуществующего театра? Идейный вождь нескольких юных честолюбцев? Доморощенный диктатор, усмиряющий истеричных девиц? Кто, в самом деле?

Театральная премьера вовсе не воспринималась им празднично, каким-то там балом! Он говорил Елене: «Стой. Вот этот мне нужен. Попался! Теперь не уйдет». И устремлялся к солидного вида мужчине, притирал его к стенке и, страстно жестикулируя, начинал говорить… Возвращался, довольно сверкая глазами: «Так… Теперь где-то тут должен быть еще один очень нужный товарищ. А вот он!».

Елена уже успела узнать, что по отношению к самому себе Николай был абсолютно равнодушен, ел что попало, во что попало одевался, к вопросам быта проявлял не только полное безразличие, но откровенно презирал тех, кого интересовал этот самый быт. С важными, сановными людьми так держался, что они должны были быть шокированными его дерзостью. Если надо было что-то для их театра, ради общего дела, он в самые недоступные, высокие сферы находил ходы. И не робел, не пытался подольститься – требовал. Убежденных противников в соратников обращал, холодных, черствых заражал своей одержимостью. При надобности просиживал часами в приемных крупных начальников, обольщал секретарш, но только они теряли бдительность, бесцеремонно врывался в кабинет и, вкрадчиво улыбаясь, добивался своего, насильно иной раз вырывая обещанное.

Идеализм уживался в нем с грубым цинизмом, цепкостью хищника. Черствость с чувствительностью. И трудно было угадать, когда он притворялся, когда проявлял поразительное душевное понимание, с полуслова, полувздоха, или когда ледяное презрение обнаруживал – презрение ко всем людям, только на то годным, чтобы ими повелевать.

Как-то после ночной репетиции он остался у Елены ночевать. Сказал: «Утром надо быть в министерстве, нет смысла ехать домой. Ничего, ты не против?». Она подумала: повезло ей, что она живет в центре. Но такая, нанесенная себе же самой пощечина, ее не отрезвила.

Смущенная его недогадливостью – он стоял рядом, курил спокойно, пока она стелила постель, – она старалась скрыть от него свою неловкость, дрожь ослабевших рук. Отошла, поглядела в окно. Дождь лил, дождю она взмолилась: приблизь, приблизь его ко мне. Дождь был ее настроением, ее грустью, пусть несколько наигранной, но почему бы ему ей не подыграть, не снизойти: такая ведь малость, дождь заметить, услышать и утешить ее, обнять…

Она обернулась. Он уже лег, натянув одеяло под подбородок. Розовый, выстеганный квадратами атлас не обнаруживал очертаний его тела, точно под одеялом не было ничего, только голова торчала, как отрезанная.

Странно маленькой показалась ей вдруг эта голова, и страшно сделалось…

9

У ее матери было чутье! Поразительно, с какой готовностью она приняла Николая. С широкой, чуть лукавой улыбкой распахнула для него двери своего дома. Елена и не подозревала, что мать ее может с такой легкостью сносить дерзости, так заинтересованно слушать, так тактично вдруг исчезать, и что она такая, оказывается, театралка…

У самой Елены с Николаем все оставалось зыбко, зато в отношениях его с ее матерью сразу все сладилось, оба нашли друг с другом точный тон. Слегка ироничный, позволяющий выказывать обоюдное восхищение, не впадая в подобострастность, вольный, но без фамильярности, больше чем родственный, сообщнический скорее. Этот тон, хотели они того или не хотели, как бы вытеснял, отдалял от них Елену. Точно с ней-то уже все было решенным, очевидным, а очевидность разве может волновать?

Николай Елене не сделал предложения, тем не менее она считалась его женой, так ее другие, окружающие воспринимали, и она постепенно обвыклась с этой ролью, хотя неуверенно, несмело чувствовала себя в ней.

Виделась они, как правило, поздно ночью. Странный, нереальный даже какой-то гость, он появлялся у нее в комнате, и слова застревали в горле, когда она видела измученное его лицо, взгляд потухший, безгубый рот. Он с усилием улыбался, говоря «привет».

Зачем она была ему нужна? Это оставалось для нее загадкой, о которой она не решалась расспрашивать, потому что другие вроде знали, и только она не могла понять…

Другие и представить себе не могли всей путаности, невыявленности, оскорбительной недосказанности в их отношениях. Как-то, не выдержав, она пожаловалась матери, но та, вскинув удивленно брови, произнесла осуждающе: «Как ты можешь, когда человек так занят, когда у него в жизни такой серьезный этап, он так изматывается, что мне глядеть больно, как ты можешь отвлекать его ерундой?». И после паузы: «Такому служить надо, понимаешь? Это работа – жить рядом с талантом, оберегать его, помогать. А ты со своим бабством…»

Елена опустила глаза. Мать, которую она разбудила, выглядела в этот поздний час свежей, бодрой, совершенно уверенной в своих словах, в своих решениях. У Елены дрогнул подбородок: какая же она жалкая в сравнении с матерью. Пробормотала: «У меня, кажется, будет ребенок». – «Ну и прекрасно! – мать воскликнула. – Это удача, от такого человека ребенка иметь».

… Теперь Елена спала днем, а ночью поджидала Николая. В институте ей дали академический отпуск, и безделие ее уже не нарушалось ничем.

Новому театру-студии выделили наконец помещение в полуподвале, но эта победа долетела до Елены только в отголосках. Ей-то было гордиться нечем. Николай приходил, она кормила его на кухне ночью, стараясь не шуметь, не разбудить, не дай Бог, мать с отчимом, каждой клеточкой осознавая удручающую свою непривлекательность и смущаясь потому его взглядов, давя в себе раздражение, скуку, жалобы, страх, хотя и не понимая толком, чего она боится и почему.

Ребенок в ней рос, она ждала его рождения как нового испытания, которое отнимет у нее еще больше сил, красоты, молодости. И попыток не делала чем-то свое состояние облегчить. Умела либо целиком, безудержно отдаваться веселью, либо наращивать, накапливать в себе тоску. В тоске прошли все месяцы до рождения у нее дочери, Оксаны.

10

Няньку звали Евдокией. В широкой ситцевой, в мелкий цветочек рубашке она колыхалась в слабом свете ночника у решетчатой кроватки. Елена стояла рядом, глядя на орущего младенца, шепча испуганно: «Что же это, что же это…»

«На руки возьми, пригрей, – командовала нянька, – вишь, животик пучит». Елена притянула дочку к груди, чувствуя возмущенное сопротивление в крохотном тельце, судорожно отпихивающие движения рук и ног. Чувством протеста, исходящим от ею рожденного существа – вот чем было отмечено начало ее материнства. Оксана дни и ночи вопила. И даже когда сосала Еленину грудь, щекастое лицо ее выражало недовольство, мол, все равно ни за что не смирюсь.

Она постоянно чего-то требовала, сжимала ручки в кулачки, и всегдашняя ее сердитость казалась угрожающе комической. Елена то смеялась, то пугалась и не решалась признаться никому, что временами ей вдруг чудилось, что Оксана действует не по младенческому неразумию, а нарочно, со зла, и все она понимает, и наблюдает за всем, злорадно посмеиваясь.

Нянька тоже постоянно бурчала. Деньги ей платила Еленина мать, и потому к Елене она не относилась как к хозяйке, называла на «ты» и явно невысоко ее ставила. Седые волосы свои нянька заплетала в тощенькие косицы, свисающие по обе стороны пятнистого от лопнувших кровеносных сосудов лица, и выглядело это как если бы баба-яга притворялась школьницей.

Впрочем, с Оксаной нянька умела ладить. Девочка одаривала ее порой улыбкой, сдержанной, правда. Так мог бы улыбнуться каменный идол, крупнощекий, крупноголовый, самодовольно и неприступно глядящий в никуда.

Глаза у Оксаны были той мутноватой голубизны, какая обычна для новорожденных, веки красные, безресничные, но уже характерным, упрямо выпуклым был лоб. Как-то, устав вопить, Оксана занялась в кроватке погремушками, сосредоточенно, набычившись по обыкновению, ими громыхала и вдруг поглядела очень разумным, очень спокойным взглядом на свою мать. Елена аж задохнулась: это было первое признание, допущение и как бы некий между ними договор. «Боже мой, – она подумала, – когда же, и будет ли это? Мы обо всем поговорим».

Мгновенно ей представилось: они сидят, беседуют с Оксаной, как подруги. Вот когда она собеседницу себе найдет, найдет опору, ту, кто избавит ее наконец от одиночества. От холода, внутреннего, который от рождения она ощущала. Такая, видно, была у нее судьба – всю жизнь искать того, возле кого можно будет отогреться.

А маленькое существо, умещавшееся целиком на подушке, перестроило быт целой семьи, вынудило отказаться от привычек, соблюдаемых десятилетия. В ванной, хорошо еще, что просторной, не такой, как в современных домах, в три ряда, от стены до стены, висели пеленки, а другие отмокали в тазах. Ванная уже не могла служить никому укрытием, блаженным для раздумий местом. И в кухне постоянно что-то кипело, обостряя кисло-сладкие запахи, пропитавшие весь дом, и нянька своим обтянутым пестрым ситцем задом оттирала входящих к двери в переднюю: в кухне теперь царствовала только она.

В постоянной этой кутерьме Елена впервые заметила и оценила деликатность отчима. Он затаился теперь в стенах своего кабинета, но затаенность его была не враждебной, а смиренной, покладистой. Он, как и прежде, не вникал, не лез ни во что, но в его сдержанности, даже некоторой робости, с которой он привыкал к вторгшемуся в его жизнь новому существу, Елена отметила что-то очень мужское, подлинное, благородное, чего она раньше в нем не замечала.

Однажды она стирала в ванной и за шумом воды не слышала ничего, вбежала к Оксане и застала там отчима. Он растерянно отступил: «Тебя требует, меня не хочет». И Елена рассердилась на дочь, а в лице Оксаны и на себя, такую в детстве неблагодарную. Девчонки! Неужели хоть каплей добра, тепла не могли они ответить на заботы этого, пусть и чужого по крови им человека?

Он постарел. Старела и мать. Но ее старость тяжелила, грубила, а отчима высушивала: изжелта-бледное лицо, пух серебрящихся слабых волос и, главное, впечатление хрупкости, бесплотности – вот что было в нем новым.

Новым также стал взгляд: кромка век как бы растянулась, одрябла, глаза то ли уменьшились, то ли запрятались вглубь и глядели воспаленно, с напряженной выжидательностью.

Елена думала: как много за свою жизнь этот человек наработал и как всегда был непритязателен. Вспомнила совместные с ним обеды, ужины: он ел рассеянно и точно не замечая, что лежит перед ним на тарелке. Усталость, скапливающаяся годами, тормозила, верно, притупляла все ощущения в нем, и все, что происходило вокруг, до него долетало как эхо, в слабых, запаздывающих отголосках. Тем и объяснялась, может быть, его кажущаяся безучастность.

Елене прежде казалось, что он скрытен от холодности, а, скорее, тут была самозащита. И любовь его к Елениной матери питалась еще и его от нее зависимостью, восхищенной и в чем-то эгоистической благодарностью к ее жизненной силе, живучести, приспособленности к тому, перед чем он сам пасовал.

Но все эти Еленины открытия мало что могли изменить в сложившихся издавно отношениях. Хорошее куда проще оборачивается дурным, чем дурное хорошим. В особенности в узком кругу семьи. Сила инерции не дает заметить новое в привычном. Разочарования дорого стоят и долго помнятся. В определенном же возрасте у человека появляется особая к себе бережность: плохо ли, бедно ли, но пусть лучше будет по-прежнему. Перемены не к добру. Тут уже не сознание диктует, а что-то другое.

Наблюдать за стареющими людьми всегда грустно, тягостно, но Елена в размышления такие не углублялась, они проходили для нее лишь как фон. Она ждала от своих близких разделения тех же чувств и тех же забот, что ее теперь поглощали. Ждала от них соучастия, действенного, пылкого вмешательства. Но они, ей казалось, как-то даже демонстративно отмежевались. Сносили бытовые неудобства с жертвенной терпеливостью, и в этом тоже виделась холодная отстраненность. Девочка плакала, Елена, пытаясь ее успокоить, оглядывалась на дверь: орущий младенец всем мешал, утомлял, молчаливое, ее мнилось, осуждение подстерегало во всех углах этой квартиры. И одиночество, которое она всегда ощущала, с материнством ее как бы ужесточилось. Одна, целыми днями одна. Николай возвращался поздно, выжатый, измочаленный, от усталости совсем равнодушный, и именно его равнодушие было нестерпимей всего.

Он не подходил к детской кроватке. Первый его вопрос: есть что пожевать? Снимал пиджак, вешал на спинку стула. Елену точно обдавало кипятком. Казалось, вот-вот сердце остановится, так было больно, обидно.

Однажды взял дочку на руки, по комнате прошелся, прижимая к себе. И вдруг лицо его исказилось гримасой брезгливости. «Возьми, – сказал отрывисто. – Да забери же скорее!» Елена испуганно, не понимая, приняла у него дочь. Он выскочил в ванную оттирать свои брюки: ну да, они же у него были единственные.

О театральных делах он почти ничего не рассказывал: за полночь, при спящем ребенке, какие могли быть разговоры? Да, верно, и Елена, встречающая его в ночной рубашке, встрепанная, не располагала к откровениям на такие темы. Впрочем, неприятностями он вообще предпочитал ни с кем не делиться. А в новости приятной, видно, полагал, уже того достаточно, что согревает она изнутри его самого.

Елене оставались доступны только те сведения, что долетали до нее обрывочно из его телефонных разговоров. Ему звонили и ночью: она цепенела, опасаясь, что звонок перебудит весь дом. А он спросонья гаркал, не понижая голоса: «Да, слушаю!». То ли не умел, то ли не желал вникать ни в какие сложности совместного существования с родными Елены.

Но ему, как ни странно, все прощалось. Не прощалось Елене. Мать выговаривала: в ванной всю ночь горел свет, в холодильнике банка со сметаной опрокинута, нельзя ли все же поаккуратней? Мелочи, мелочи, но как же они изводили! И тут Елена снова оказывалась одна. Николая мелочи не касались, он был выше! Презирал домашние свары и сам же с бездумной небрежностью провоцировал их. Телятина, нашпигованная чесноком, вовсе не для него предназначалась: Еленина мать и отчим ждали гостей. Николай, возвратившись с ночных репетиций, сметал то, что в холодильнике попадалось. Он не вникал. До такой ерунды ему не было дела. Он, черт возьми, работал! Да что за мещанство, в конце концов… Болото какое-то: куда попал? Тоже, называется, интеллигентные люди. Зажирели, отупели от сытости. Посредственности, бездарности, их добродетель гроша ломаного не стоит. И вот же устраиваются, преуспевают. И давят, давят других…

– Кто тебя давит? – спрашивала Елена.

Николай негодующе взмахивал рукой. Замолкал. Успокаивался. Замыкался, абсолютно убежденный в своей правоте. Все вокруг вообще были правы. Только она, Елена, одна не права.

В мае вместе с няней и ребенком она перебралась на дачу, снятую опять же на деньги отчима. Проезжая на такси через дощатый, огороженный скошенными низкими столбиками мост, увидела то ли пруд, то ли озеро. Вода, покрытая кое-где пятнами ряски, принявшая отраженно зелень листвы, недвижная, густая, потянула к себе, как притягивает бездонная пропасть. Как давно она не видела моря! Как давно не ощущала ласкового его прикосновения, освобождающего мгновенно от всех пут, разочарований, огорчений, и из самого нутра тогда поднимался ликующий, победный, зверью, а не людям ведомый, ликующий вопль. Она стиснула зубы, в предчувствии наслаждения.

… Сарафан – широченная юбка, облепляющая при каждом шаге ноги, и вызов – не в обнаженных плечах, а в прикрытых тонкой материей коленях. Шея, руки – бледны, застенчивы, а бедра, живот – самоуверенны, бесстыдны. Так, помахивая купальным полотенцем, Елена шла по поселку после купания в пруду.

В воскресные дни туда много съезжалось народу. Машины, мотоциклы мчались, и пруд, и лес тогда как бы мельчали, жухли, и даже дышалось иначе, не так глубоко, без распирающей легкие живительной прохлады. Но Елене нравились как раз такие дни, разнообразящие ее дачное заточение. Было для чего, для кого надевать яркий сарафан и босоножки, на будущий сезон наверняка вышедшие из моды. Летом вообще как-то радостнее жизнь, летом большего хочется, и хочется нетерпеливей.

В воскресные дни на мотоцикле к ней приезжал Володя. Она почти о нем забыла, и вдруг он появился вновь, беспечный по-прежнему, но беспечность теперь и привлекала ее в нем. Привлекала говорливость, отработанность шуточек, над которыми можно было, не раздумывая, смеяться, и заученная обходительность, дешевая галантность – мишурный блеск тем, бывает, и радует, что не нужно им дорожить, опасаясь утратить.

Володя в кожаной курточке нараспашку, с сигаретой в углу рта, коротко остриженный и оттого помолодевший, сигналил ей за воротами дачи, не слезая с мотоцикла.

Она сбегала с крыльца, оглядевшись – где нянька? – пригибаясь, прячась и сознавая бессмысленность всех этих предосторожностей, выскакивала за калитку и, точно вырвавшись из темницы, утыкалась лицом в пахнувшую грубой кожей Володину грудь. Он гладил ее твердыми пальцами по мочке уха. Она замирала. Над чем раздумывать и к чему сомнения? Главное, он приехал к ней. Приехал ради нее.

Николай со своим театром-студией гастролировал в провинции и присылал короткие телеграммы. Она без всякого угрызения складывала его послания в ящик с бельем, с наивной уверенностью полагая: а что, а разве это кого-то касается? Вредит кому-то? Ну, просто лето… Ну не могла она больше ждать…

Николай вернулся. С ним целуясь, она заметила, что снисходительная насмешливость и тут не угасла в его глазах. И впервые не обожглась, прежде вся холодела: зачем, за что?… Теперь подумала: он просто не умеет иначе. Кому что дано. Пусть другие обманываются, считая, что талант и в любви предполагает большую силу. Ан нет. Талант совсем не есть гармония, соразмерность. Больше того, в развитии своем он все больше нарушает пропорции. Да, внутренние. Пожирает, высасывает то, ради чего живут обыкновенные люди, что составляет счастье для них.

Николай, сидя на веранде, ел гречневую кашу с молоком из эмалированной миски. Елена через стол напротив глядела в упор. Он поднял взгляд, улыбнулся с обычной небрежной самоуверенностью. Отдыхал, отмякал. Чтобы привлечь его внимание, следовало бы по голове, наверно, треснуть! Елена встала, унесла в кухню пустую миску. Покой, тишина, благоденствие, казалось, царили вокруг: сытый муж, спящий ребенок, нянька, стирающая в корыте белье.

Елена опустилась на табуретку, прижалась к стене затылком. Отклонилась – и ударилась головой. Еще раз, еще раз, удерживая стон сквозь стиснутые зубы.

… Через три дня Николай рано утром – Елена еще спала – уехал, оставив на столе записку, придавленную сахарницей: «Я ушел от тебя за один хлоп».

Она не горевала. Она боялась матери. Как в школе, когда получала двойку. Грех вроде бы и невелик, но мать умела так грозно обрисовать последствия, что действительно хотелось – не жить!

А тут… Да, она была виновата, но… как объяснить? Есть правила, есть запреты, но, бывает, не видишь черты, легко, с уверенностью ее переступаешь – и счастлива. Пусть недолго. Но не могла она, даже после случившегося, отнять у себя тот июль, ночные купания, тишину затаенного леса, восторженный шепот Володи, свою к нему нежность, и гордость, и смелую силу – и не было тут греха.

Куда это было лучше и чище, чем с равнодушием Николая, когда, лежа с ним рядом с открытыми и невидящими глазами, она слышала его сопение, спрашивая себя с тоской: зачем я ему?…

Но и Володю, увы, она не любила. Вернее, любила в нем любовь, а он сам с будничными своими заботами, попытками всерьез, на трезвую, так сказать, голову объясниться, таким сразу сделался унылым! И она переставала слушать. Почти ненавидела, заплакать была готова. Так, проснувшись после волшебного сна, сжимаешь кулак, но знаешь уже, что нет там сокровища, что в ладони-то пустота.

Кого винить? Она чувствовала себя разбитой не потому, что ушел Николай, а оттого, что опять в любви обманулась. То есть в ней самой исчерпались силы для этой любви, короткой, как вспышка, и тотчас же забываемой. Вот в чем ужас – снова она не помнила ничего.

Володя явился. Сидел неудобно, не прикасаясь к спинке венского шаткого стула, осы кружились над банкой с вареньем, мелкие пыльные окна веранды дребезжали, когда мимо проезжали грузовики. Володя сказал, что готов нести ответственность. В его решительности была ненадежность, жалкость, мальчишество. Такой стал невзрачный. Елена его с отвращением разглядывала. Как странно, она ощущала к недавнему любовнику девическую брезгливость. Представить тошно…

Какая удручающая заурядность. Но тот, в июле, был другим. Не могла же она настолько ошибаться! Зеленовато-серебристый отсвет на их телах, небо, поддерживаемое островерхими высокими елями, упругие волны густой травы, в которой они утопали, и шепот: они почему-то шептали, хотя на километры близко не было никого. В ушах остался шепот, а не слова, не смысл сказанного. Недоуменно, недоверчиво она глядела теперь на него. Сказала с ехидством: «Ты только, Володечка, не волнуйся».

Мать к ней приехала. Так получалось, будто она, Елена, сидела в тюрьме, под следствием, и ее навещали. Мать расположилась на той же верандочке, на том же шатком венском стуле. Пила чай. Евдокия угодливо прислуживала. Елена ждала. Мать, наконец, подняла глаза, спросила бесцветно:

– Что будешь делать?

– Уйду, – Елена ответила, – сниму комнату.

– То есть из дома уйдешь? – мать спросила все так же, без интереса.

Елена кивнула.

И тут мать порывисто встала, сердито, ладонью утерла глаза. Лицо было мокрым от слез, но по-прежнему равнодушным, каменным.

– Что ты наломала! – горестно, но будто себя, а не Елену жалея, всхлипнула. – И ничего ведь от тебя не требовалось, только немного потерпеть. И кто? Какой-то подонок, ничтожество! Так разменяться… Или ты вообще ничего не соображаешь? – мать изучающе на нее посмотрела. – Николай! За него надо было обеими руками держаться. Все терпеть! Чутье твое женское было где? Это лишь кажется, что с талантливым человеком жить трудно, на самом деле талантливые люди доверчивы, надо только найти подход, немного постараться, зато…

Мать недоговорила, досадливо поморщилась и спустилась по ступенькам веранды к ожидающей в дачном дворе казенной машине отчима.

… Потом приезжала Варька. В жарком, не по погоде, но фирменном жакете, в переплетенных, с впивающимися в толстые ноги ремешками открытых нарядных туфлях. Она их с облегчением скинула, как только села.

Варька преуспевала, Елена слышала. О ней уже писали, «шумели», но в выпуклых упорных темных ее глазах оставалась прежняя недоверчивость и лихорадочность, как у опаздывающих на поезд. Она никак не могла удобно усесться, что-то ей мешало, давило, может быть, фирменный тесный жакет или цементирующий ее телеса резиновый пояс. Самонадеянность, даже наглость, как и прежде, сочетались в ней с нервозностью, ревнивой подозрительностью.

– Хочешь, – выдохнула она страстно, – я помирю вас?

Елена покачала головой, и Варька неожиданно успокоилась. Начала говорить об и х театре, о предстоящей премьере, гастролях, о ссорах частых между ней и Николаем и о своем восхищении им. В словах Вари, Елена понимала, не возникало ни тени задней мысли. Она забыла, какая причина привела ее сюда из Москвы. И, только анализируя специфику работы режиссера, способность его высекать из других подлинное, вдохновенное, то, что, случается, ему самому недоступно, тут вдруг смутилась. Виноватая, глупая ухмылка распустила ее губастый рот. Она нагнулась надеть свои нарядные, с лаковыми ремешками туфли. Когда выпрямилась, лицо стало красным, распаренным: ну вот, говорил ее взгляд, даже удача, успех отравляются какими-то мелкими, хлопотными неприятностями: жмут туфли, черт бы их побрал!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю