355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Кожевникова » Елена Прекрасная » Текст книги (страница 2)
Елена Прекрасная
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:22

Текст книги "Елена Прекрасная"


Автор книги: Надежда Кожевникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

А мать говорила невнятно, но многословно… О женском, девичьем – гордости, кажется, чести. О том, что такое репутация. А также злые языки. И чувство собственного достоинства и незамаранности, цельности. Говорила пылко, увлеченно, но с каким-то тайным страхом в глазах. Запиналась, подыскивала слова, Елена ее не торопила. Если честно, и не очень-то слушала. Солнце жгло, раскаляло тело, переплавляя его будто в себе подобную энергию, лишая веса, очертаний, чувствительности. Это было потрясающее ощущение – легкости, бездумия, полета.

Мать говорила: «И надо за собой следить. Пожалуйста, доверься моему опыту…» Елена подняла пылающее лицо: «Пойду окунусь, а то совсем изжарюсь».

К вечеру жара спадала. Южное небо, плотно прошитое звездами, шелесты, шорохи, звуки в темноте обретали как бы большую отчетливость, выразительность, тайну. Пахнувшие ядовитой пряной сладостью цветы, как выяснилось, назывались олеандры. Низкорослые кустики с твердыми, словно из жести, листиками – самшит. А лавровым листом для варки супа можно было здесь запастись на всю жизнь. Елена шла по аллее, освещаемой матовым светом фонарей: точно сотни маленьких лун были подвешены на столбах, затененных кронами деревьев. Чуть поодаль, отступив на два шага, шел за ней Толя, оба они лучше всех на пляже играли в волейбол. Гравий скрипел под ногами, они свернули с аллеи вбок. Толя раздвинул кусты: там стояла в укрытии скамейка.

Они уселись, по разным концам. Молчали. Толя протянул руку. Рука показалась голубоватой и как бы бескостной в темноте. Ладонь была жаркая, потная, а из пальцев будто ушла вся сила. Он дрожал. И Елена, из жалости, со взрослой какой-то заботой, желанием утешить, уберечь, потянулась к нему. Он сжал ее крепко, нашел ее рот. Долго… Это было потрясающее ощущение – легкости, бездумия, полета.

3

Последний, десятый класс Елена стала держаться гораздо спокойнее. Ровнее. Небрежней, с затаенной усмешкой в глазах. Глаза у нее были зеленые, прозрачные и совершенно дикие временами.

Это была дикость силы, внезапно осознанной, прочувствованной. Она выходила на улицу, и взгляды всех встречных мужчин обращались на нее. Она еле сдерживалась от хохота, такими нелепыми, глупыми казались ей эти мужчины, тупо, растерянно уставившиеся на нее.

Да, теперь она поняла, почему вот и у матери ее вдруг твердел от сдерживаемого смеха округлый подбородок, искры появлялись в глазах: пьянящее чувство власти, безнаказанности, вседозволенности, неодолимости соблазна – а соблазном-то была она!

Выйдя из подъезда своего дома, Елена первым делом стаскивала вязаную шерстяную шапочку, совала ее в карман: каштановые густые пряди расплескивались по плечам, снежинки падали и, как звезды, оседали на волосах. Она шла, вскинув голову, притягивая как магнитом к себе взгляды, с абсолютной уверенностью, что, пока поет, звенит в ней ее сила, победам не будет конца.

Она забавлялась: в автобусе, скажем, выбирала себе жертву, какого-нибудь очень пристойного солидного представителя мужской половины человечества, в барашковой, скажем, шапке, с шарфом, заботливо укрывающим горло, и наблюдала за недолгим, надо заметить, превращением этого homo sapiens в покорное, робеющее от преданности животное.

Лицо его багровело, что было, верно, результатом борьбы с самим собой. И вот, когда, пропотев, подавив в себе голос разума и представление о приличиях, он уже и не думал сопротивляться, тогда случалось самое смешное: его глаза, приковавшись намертво к лицу Елены, чуть ли не выпадали из орбит, повисали, казалось, на тоненьких ниточках. Елена думала: «Вот что значит проглядеть глаза».

Но сама она относилась к своей внешности вполне трезво, сознавала, что вовсе не безупречна ее красота: крупный нос, длинный рот никуда не делись. Перемены-то произошли, скорее, изнутри. В длинных ее ногах, если вглядеться, обнаруживалась некоторая кривизна. Плечи были, пожалуй, излишне широки. О лице и говорить нечего, все в нем было неправильно, не по канонам. Лоб с неровно, низко чересчур растущими волосами она старалась челкой прикрывать. Уши торчали. А изящная горбинка материнского носа у нее перешла в грубую волнистую линию, в конце обвислую и сближенную чересчур с верхней губой. Ей неприятно делалось, когда на нее в профиль глядели.

Но все это было пустяки. Она смеялась во весь свой длинный рот с белыми варварскими зубами, и ямочки прорезались на румяных щеках, а в зеленых глазах прыгали сумасшедшие веселые огонечки.

Высокий рост, длинные ноги придавали движениям ее плавность, томность: она не спешила, просто шагала и оказывалась далеко впереди. Не вспрыгивала на подножку троллейбуса, а только заносила ногу; не обегала металлический барьер, отделяющий тротуар от проезжей части, а перелетала через него безо всякого видимого усилия. И от этой легкости, гибкости ее долгого тела на лице ее расцветало выражение благодушия, снисходительности и лукавства.

Да, она стала ровнее, но такая ровность внушала подозрительность матери. Мать, по-прежнему деятельная, великолепная, все чаще теперь к Елене цеплялась. Елена чувствовала на себе ее ищущий чего-то взгляд. И крикливость мать себе позволяла безо всякого даже повода.

Как-то Елена пошла вечером Тобика прогулять, эта обязанность ей вменялась. Была зима. Дома, глядя в зеркало, Елена надела вязаную шапочку, но уже в лифте стянула ее с головы. У подъезда ее ждал Игорь.

Тобик прыгал, шалил, как может шалить благовоспитанный пес, а Елена и Игорь сидели на бетонной приступочке соседнего подъезда и беседовали.

Сколько они так сидели? Да вроде недолго. Но у Елены потемнело в глазах, ноги обмякли, когда она увидела, как чуть не снялась с петель дверь их подъезда – оглушительный хлопок! – и в тапочках на босу ногу, в шубе, накинутой поверх халата, вынеслась во двор ее мать, огляделась и вот уже стояла перед обмершей, скорчившейся на бетонной приступке парочкой.

Мать хотела что-то сказать, но задохнулась. И тут Елена ощутила удар по левой щеке. «Не ходи в мороз без шапки!» – мама выкрикнула. Удар по правой: «Не сиди на холодном, сколько раз говорить!». Развернулась и помчалась к их подъезду. Тобик бросился за ней.

«Зачем же она в тапочках, в халате?» – пронеслось в голове у Елены. Мать скрылась, и дверь за ней так же оглушительно захлопнулась.

Елена встала. Игорь – он представлялся ей таким взрослым прежде – теперь глядел на нее округлившимися от испуга глазами, приоткрыв удивленно рот. Крохотная, пижонская по тем временам кепочка еле удерживалась на его затылке. Курка распахнута, и виден был узкий галстук с вышитой кошечкой, кокетливо обернувшейся собственным хвостом.

Елена посмотрела на кошку, посмотрела на кадыкастую шею Игоря, посмотрела в удивленно бессмысленные черные его глаза. Ладно, сказала, иди. А ты? – выдавил он растерянно.

Она вынула из кармана вязаную шапочку: я тоже пойду, пора уж.

4

Мама плакала. Сидела на широкой двуспальной кровати, опустив ноги с розовым педикюром, не достающие до пола, и тихо, жалобно, по-детски всхлипывала. Елена гладила маму по спине, успокаивала.

– Нет, ты не понимаешь, – мама пыталась выговорить сквозь слезы, терла глаза мокрым, в комочек, платком. – Не понимаешь… И не слушаешь! Как сделать, чтобы ты услышала? И почему я не могу тебя уберечь? Столько грязи вокруг, зубами, когтями драться за тебя готова, да ведь ты сама…

Мать умолкла, с тревогой вгляделась: скажи, скажи мне все, правду, я помогу, только скажи!

Елена слегка, почти незаметно от матери отодвинулась: что ты, мама…

– Ну да, я знаю, – мать не дала ей продолжить, – если бы в семье ты жила, если бы я тогда удержалась, заставила бы себя, скрутила…

– Мама, зачем? Не надо, прошу тебя.

– Конечно, не надо, ты права. Тем более что ничто ничего бы не изменило. Это я так говорю. Ищу просто объяснение. Потому что я сделала все, что могла. И с Валерием мы живем так, что это только примером могло быть. Никаких угрызений… И от тебя совсем немного требовалось. Малость! Но ты… – она спохватилась, сжала с силой в своих руках руки дочери: – Пойми. Ты вырастешь, тоже станешь матерью, и не дай Бог дожить тебе до таких вот минут, когда вдруг почувствуешь полное свое бессилие. Любовь – и страшную ожесточенность. Да, родила – и готова просто убить. Ужасно… Все знаешь, что подсказать, а тебя не желают слушать. Твое, родное, а никакой тут твоей власти нет. Почему? Ну что я могу с тобой сделать? Ведь все предвижу, все могу предсказать, а ты… ты ускользаешь. Раньше надо было говорить? Когда? Вчера еще разве могло прийти в голову? Боишься ранить, оскорбить, опомнишься, и палкой бить не поможет.

Елена улыбнулась.

– Что ты смеешься? Тебе – смешно?

Елена опустила глаза, пряча улыбку.

– Вот ведь в чем дело, – мать явно сдаваться не хотела, – тебе кажется, все, что с тобой происходит, это впервые. Никто раньше ничего подобного не испытал. А было все, тысячу раз было! Господи, думала: научу, всему научу свою дочку. Ты в кроватке маленькая, жалкая такая лежала, помню. Ноги-руки длиннющие, слабые, а темечко почти прозрачное, мягонькое, я так за тебя боялась. К чему я это? Ах да, ощущение, что совсем недавно тебя родила. Недавно воображала: вот вырастешь. Роддом, отец твой за нами приехал. Нет, я не о том… Болела ты. Все словно вчера. Характер твой не сразу выказался. Хотя, собственно, что? Ну, упрямство, леность, обидчивость не в меру. Так я же любила тебя! На Валерия как кошка бешеная кидалась, терзала, мучила, недоверчивостью изводила – ты разве догадывалась? – потому что не родной он отец. Родной бы побил, и тут бы, наверно, смолчала. А у неродного и за взгляд там какой-то глаза выцарапать готова была. Разве тебе понять? Счастливая моя жизнь – сколько в ней муки! Лежу ночью, гляжу в темноту: а спишь ли ты за стенкой? Встать, подойти, поправить одеяло – вот о чем думаю. Ты ведь считала: мы с Валерием душа в душу живем. А сколько криков, скандалов он получал – из-за тебя. И ни за что, просто потому, что с первого дня, только мы поженились, глодать меня начало – не то что вина, двойственность какая-то. Каждый шаг, каждую минуту два человека во мне. Один, твердый, знал, как тебя воспитывать, какие запреты должны быть, строгости. А другой ничего не знал, ничего не думал, одного просил, требовал – прижать тебя к груди, нареветься вдосталь, забыть, кто мать, кто дочь – одно мы целое.

– Ну, – Елена усмехнулась, – первый второго, как понимаю, побеждал. Второй намного был слабее.

– По-ня-ла! Все поняла. Спасибо, доченька.

Дотянулась босыми ногами до пола, прошлась по ковру, поправила пышные волосы:

– Тебе завтра в семь вставать, не проспи.

– Поставлю будильник. Но ты, мама, все же зря так жестко обошлась со вторым. Возможно, тебе стоило к нему прислушаться.

5

Говорили, что даже когда она смеялась, глаза у ней оставались грустными. Правда? У зеркала она пробовала засмеяться, но неприятным получался смех, неприятен взгляд, слишком пристальный, высматривающий, жадный. Думала, вот бы увидеть себя со стороны. Обидно, что она сама хуже других себя знала, прелесть собственную не могла разглядеть, а ведь все находили ее очаровательной. Какое такое имелось в ней богатство, восхищение вызывающее? А она, что же, не способна оказывалась его оценить? С рассеянной улыбкой выжидательно оглядывалась вокруг: кто поможет, кто разъяснит, расскажет ей о ней самой же?

Нетерпение вело к неразборчивости. А может, следовало бы это не неразборчивостью назвать, а доверчивостью чрезмерной? Излишней, в беззащитность обращающейся добротой, с какой она глядела на всех встречных, от всех ожидая поддержки, ласки, а уж никак не коварства, не злого умысла. Поэтому, когда с ней заговаривали в метро, шли следом по улице, останавливались в подземном переходе, она не бросала трезвое, ледяное «нет», а задерживалась, пусть на мгновение, в нерешительности, но явно ожидая продолжения. Об этом свидетельствовало ее лицо, взгляд, туманный, призывающий.

В том, кто ею вдруг заинтересовался, она готова была видеть прежде всего привлекательные черты: либо высокий рост, либо умный лоб или, скажем, изящную ироничность в интонациях. Он был хорош – хорош был каждый ее заметивший, выделивший из толпы. Благодарность, признательность тут же в ней вспыхивали и выражались в улыбке, доверчивой, поощряющей.

А почему нет? Почему тот, кто замер, завидев ее в переулке, не мог быть тем, кого она и ждала? Откуда и кому знать? Разве существуют особые приметы? Ну просто человек, безликий, посторонний, спешил куда-то, и вдруг обернул к ней свое удивленно-радостное лицо, и сразу обрел неповторимость, единственность.

Она не жалела, если даже и ошибалась. Не винила ни их, ни себя. Не оставалось обид, потому что обидчики не запоминались. В состоянии полета наблюдательность, проницательность начисто исчезали в ней. Она ослеплялась, подчинялась любви, любовь любила, ну а после… Так все вдруг становилось вяло, пресно, к опостылевшему, наскучившему какой мог возникнуть интерес? Она не чувствовала разочарования, ни минутной даже усталости, опустошенности. Все, что случалось, случалось впервые. Шептала самозабвенно: «Ты мой единственный»… А после не помнила даже лица.

Ей исполнилось двадцать.

6

В суконной юбке и черном, под горло, свитере Елена сидела в гостях у своей толстой подружки Вари. Варя жила в коммунальной квартире с такой же толстой матерью, и в доме у них гостей закармливали пирогами, ватрушками, точно эта семья была одержима задачей, чтобы худые вообще на свете перевелись.

Елена вздыхала – и ела. Пила из огромной вызолоченной чашки сладчайший чай. Варина толстая мать в блестящем, скользком из китайского шелка халате без умолку говорила. Толстая Варя, переворошив лежащую на подоконнике кучу книг, тоже села чаевничать.

Варя говорила басом, хрипло смеялась, но каждая сказанная даже короткая фраза всегда сверкала зоркой наблюдательностью, скептичным, с оттенком цинизма, умом. Елена надувала щеки, заполненные до краев чаем, сдерживалась изо всех сил, чтобы не прыснуть. Варька как скажет, за живот только держись. Всех мела своим острым языком, и себя тоже со всеми вместе. Толщина собственная, угрожающая усатость, спина грузчика и дворницкие повадки – чем не повод для упражнений язвительной, вострой, даровитой натуры?

Варька была, что называется, самородок. Ее мать, портниха, обшивала пол-Москвы, и у Вари, крутившейся целый день под ногами у заказчиц, какая могла найтись «духовная пища»? «Перед, кажется, вздернут… лиф не жмет?…» Варька подбирала лоскутья, сосала конфеты, подсовываемые материными клиентками, и забавляла их в паузах между примерками от них же услышанными анекдотами. В комнате, где они с матерью жили, даже намека не было на домашний уют, какую-либо упорядоченность. На большом обеденном столе вперемешку с конфетами, печеньями, чашками лежали обмылки, мелки, жестяные коробки с булавками, обтрепанные журналы мод. А центром, алтарной частью являлось гигантское трюмо, от которого некуда было спрятаться, притягивающее, втягивающее в себя все и вся. Такая его довлеющая, зловещая вездесущность утомляла, взвинчивала, как и запах пудры, женского пота, духов. Но Варька как-то наловчилась отдельно, обособленно существовать в непотребной такой обстановке. Когда начала запойно читать, и как вообще появились у них в доме книги, неведомо, но Варька глотала их так же жадно и неразборчиво, как материны пироги.

Мать хвасталась образованностью дочки, но и она обомлела, узнав, какой же Варька выбрала себе путь: с ее-то внешними данными решить стать актеркой? О господи…

Но Варьку, как ни удивительно, в театральное училище приняли. Длинноногие красотки оказались за бортом, размазывали, рыдая, по щекам голубую, розовую, черную краску, а бокастая, тяжелая, грозно насупленная от смущения Варька в десятый раз читала в списке зачисленных свою фамилию – и не верила.

Не верила, когда уже плясала на учебной сцене разудалый танец пирата-контрабандиста, обвязав голову пестрым материным платком, с дутой золоченой серьгой в ухе, и зал изнемогал от хохота, а у нее самой в глазах стояли слезы: правда ли, возможно ли?…

Топала по хлипким доскам сцены своим сороковым размером, веселя, дразня зал, и никто не подозревал, что, обыгрывая свою неуклюжесть, некрасивость, превращая их в оружие таланта, она томится по легкости, изяществу, хрупкости, жгуче завидуя и жгуче презирая это, не данное, не доступное ей.

Они, сидящие в зале, не догадывались, что чем им смешнее, тем ей больнее, что на ее смертной тоске настояно безудержное их веселье, что, торжествуя сейчас над ними, она себе – им всем – мстит, но что в этом торжестве есть и ее к ним благодарность и что вообще вот сейчас – высшее наслаждение для нее.

Она была доброй, Варя, к слабым, больным, убогим тянулась, вставала на защиту их. И в разлапистых, пухлых, «дырявых» ее руках деньги не задерживались, водой утекали. Но желание пробиться во что бы то ни стало, любой ценой, владело ей, и доброта легко обращалась в коварство, снисходительность в жестокость, дружба в неверность. С добродушной улыбкой на толстых негроидных губах она прекрасно умела интриговать. Считала это своим правом – выжить. И более того, конечно, заявить о себе.

Но Елена не была ей конкуренткой, общие профессиональные интересы их не связывали: какой-то институт иностранных языков, да разве там делу учат? И потому, верно, она Елену и любила искренне, без каких бы там ни было потайных ходов. И любовалась, и умилялась, вот как сейчас.

– Какая же ты бледненькая, – вздохнула сокрушенно, в Елену вглядываясь, заботливо и в то же время собственнически толкая ее к дивану. – Не обедала, небось? Все кусочничаешь. Суп надо есть! От супа вся сила.

Елена слабо, беспомощно улыбалась. Рядом с мясистой квадратной Варькой она чувствовала себя маленькой, хрупкой. И ей приятна была Варькина покровительственность, позволяющая ничего самой не решать, не думать, просто сидеть расслабленно и щуриться, как кошка.

Упорный бычий взгляд темных выпуклых Варькиных глаз остановился на Елене.

– Слу-а-ашай, – она вдруг воскликнула, – я щас тебя никуда не пущу! Ко мне человек один придет, по делу. А ты будешь на диване сидеть. Да, вот так… – Варька отступила, склонила набок голову. – Именно, очень прекрасно.

– Что ты? – Елена рассмеялась. – Точно прицениваешься. Кто придет? Что еще надумала?

– Увидишь, – Варька решительно задвинула стул. – Человек… Да и не надо тебе знать, не поймешь, не разберешься. После объясню. Впрочем… Талант, ты что-нибудь про такое понимаешь? Талант очень неудобная штука, со всех сторон углы, нигде аккуратно не умещается. Но такая сила, всех под себя. Тощенький, невзрачный с виду, а весь изнутри клокочет. Улыбается, а в глазах: вот прирежу сейчас!

– Ну и обрисовала, – Елена засмеялась. – Мне красивые нравятся, к чему невзрачный?

– Дура! – Варя стукнула кулаком по столу, золоченая чашка жалобно звякнула. И тут же вкрадчиво: – Прошу тебя, Еленочка, не ерепенься. Я ведь, знаешь, когда что удумаю, не отступлюсь. Осенило, кончать пора с твоей бесхозностью, и как я раньше не сообразила… Который час? Он, конечно, опоздает, но так или иначе придет!

– Так что же, я до ночи сидеть тут буду? – Елена произнесла капризно.

– Ах, паинька какая, а то ты не задерживалась черт-те где, черт-те с кем шляясь. Сиди! Я сейчас твое будущее устрою, организую, поняла?

Елена засмеялась, запрокинув голову на спинку дивана, и вдруг почувствовала в себе дрожь. Варька стояла над ней, глядя задумчиво и безжалостно, по-чужому. Точно над жертвой, Елена подумала, чья участь уже была решена.

Раздался звонок, резкий, требовательный.

– Он, – сказала Варя, – странно, не опоздал.

Елена заспешила принять независимый вид. Гигантское зеркало поймало ее в себя, вынудив просительную, униженную улыбку. Бурая портьера на двери колыхнулась, впустив в комнату вихрастого, узкого, непомерно вытянутого в длину, в высоту – мужчину, мальчика? – трудно было угадать его возраст. Порывистость, диковатая даже какая-то неслаженность движений разительно не соответствовали старческой застылости лица, глубинному спокойствию глаз, светлых, небольших, почти скрытых под набрякшими веками.

Но вот он улыбнулся. Улыбка, юношески открытая, еще больше состарила его. Глубокие складки обозначились от крыльев носа, морщинки сеткой разбежались от глаз, рот сжался в узкую щель. Но вместе с тем какая же обаятельная была у него улыбка! Елена успела не подумать даже, а ощутить всем нутром: погибла, неужели погибла?

– Николай, – ворчливо он представился, пожимая костлявыми холодными пальцами Еленину руку. Сел, выставив острое колено, заплетя длинные ноги, точно запутавшись в них. Варя налила ему чай, и он с привычной рассеянной отвлеченностью бросил в чашку один за другим восемь кусков сахара.

– Как ты можешь пить такой сироп! – Варя воскликнула как бы сердито и одновременно восторженно. – Уж на что сама люблю сладкое…

– Я к сладкому равнодушен, есть вообще скучно. А так, одним махом, утоляю голод и питаю мозг. – Улыбнулся снова, так же ослепительно. – Хорошо чай завариваешь.

– Спасибо. Только за чай ты и можешь похвалить. А так… от тебя дождешься.

Елена с удивлением отметила, как переменилась в присутствии Николая Варя: обиженной прежде она не видела ее никогда. А тут каждое Варино слово, каждый жест отмечались именно обидой, подчеркнутой намеренно, чего, впрочем, Николай как бы не замечал.

– Должна тебе сообщить, – Варя села за стол перед ним напротив, – старушек у нас в квартире ты совсем запугал, они теперь тихие, покорные, только подозрительно на меня косятся. А вот соседи снизу вчера приходили и сказали, что так дело не оставят: у них чуть люстра не рухнула. И вообще, они желают ночью спать. Так что решай, где будем теперь репетировать.

– Да… – Николай отхлебнул из чашки. – У Кости нас тоже вытурили. Полгодика бы протянуть… А пока работать надо, работать. Пустыми обещаниями не собираюсь вас кормить, но знаю, не сомневаюсь, будет, все будет.

– Ты меня-то не агитируй, избавь от проповедей, – Варя гневно-брюзгливо выпятила мясистую нижнюю губу. – Скажи еще, что творчество требует бескорыстного служения, подвига. Тьфу! Меня вот в кино приглашали на роль Бабы-яги, и съемки в Ялте! А я отказалась!

– Подвиг твой, – он коснулся бережно Вариного богатырского плеча, – не забуду. Тем более что ты еще раз десять напомнишь об этом сама. Только лучше подумай, где нам теперь репетировать, вот что главное.

– У меня! – для самой себя неожиданно пробормотала с дивана Елена. – У меня можно.

– У тебя? – переспросила басом Варя.

– Мать с отчимом на месяц в санаторий уезжают, квартира большая, четырехкомнатная, если месяц что-то вам даст…

– Месяц! – Николай присвистнул. – Да мы днями живем. Только… вы подумайте. Это ведь, знаете, кутерьма. Народ шумливый, одним словом, актеры. Хотя, – произнес с иной, потеплевшей, почти нежной интонацией, – ребята замечательные, хорошие, и мы хотим создать свой театр.

– А вы? – Елена спросила.

– Что я? – он усмехнулся. Хороший ли? Нет, я злодей. Карабас-Барабас – плеткой их, плеткой. А потом они, всем скопом, той же плеткой – меня. И гораздо больнее, – посмотрел грустно, – они умеют. Больнее, чем я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю