Текст книги "Угол"
Автор книги: Надежда Дурова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Княжна Орделинская, к печали своей бабки, радости матери и удивлению отца, пошла в монастырь. Многие нашли, что она благую часть избрала.
Федулов из миллионера сделался бедным купцом, но, как был, остался честным и добросовестным человеком. С женой обращение его было все то же, он не говорил с нею иначе, как отвечая коротко и холодно на ее вопросы; но ласки никогда и никакой.
Степанида продолжает видеться с ключницей, совещаться с нею и по уходе ее плакать и молиться. Домашний быт ее тоже изменился; она не отдает более внаймы углов своего дома и главный из них, в котором угощала свою милую Фетинью, убрала как могла лучше, сделала из него род будуара, употребя на украшение тот атлас, который назначала было для своей последней постели, но теперь она обила им диван, кресла и сделала занавеси к окну, не заботясь, что ни к чему нельзя будет притронуться не исцарапавшись. Но лучшим украшением и главною прелестью этого угла был, по мнению старой Степаниды, портрет Фетиньи, снятый с нее тогда еще, как она была ребенком и жила с матерью в этом самом угле; портрет этот, хотя очень незавидной работы, был, однако ж, чрезвычайно сходен, и редкая красота маленькой девочки передана холсту верно.
В один из лучших апрельских дней графиня сидела в диванной будущей невестки своей, то есть она была на половине графа, в комнатах, назначенных супруге его. Прекраснейшей работы ковер устилал пол во всю длину и ширину его; ничто не могло быть прелестнее цветов, разбросанных по белой земле; казалось, что все эти розы, гвоздики, георгины, леандры, тюльпаны, всех цветов маки лежат на снегу. Графиня долго рассматривала неподражаемую живость цветов. В это время вошел граф.
– Посмотри, милый Жорж, как все это прекрасно! – графиня вздохнула. – Знаешь ли, что я думала, покупая ковер этот? Когда купец разостлал его передо мною, то первая мысль моя была: как радостно маленькие творения будут хватать эти цветы своими крошечными ручонками! И вот вместо того я одна – старуха – смотрю на эти восхитительные цветы и прохожу по ним медленно, с чувством горести, с думою тяжелою!.. Ах, Жорж, Жорж!
– Милая маменька! – граф стал на одно колено и целовал руки матери с видом человека, вдруг на что-то решившегося. – Милая маменька! Что ж мешает осуществить любимую мечту вашу? Для чего думаете вы, что семейные радости не будут вашим уделом?
Графиня с удивлением и радостью смотрела на сына:
– Так ты согласен? Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь, милый сын! Дни мои опять просветлеют! Правда, что союз с Орделинскими, сильнейшее желание сердца моего, сделался теперь невозможен; но в государстве много девиц знатного происхождения, которые за счастье почтут иметь мужем прекрасного графа Тревильского. Как я рада, мой бесценный Жорж… Этот день я буду праздновать в продолжение всей моей жизни… Но встань же, друг мой! Полно целовать мои руки! Как!.. Ты плачешь?
У графа в самом деле навернулись слезы; восторг его матери был для него ударом кинжала в сердце.
– Я надеюсь, маменька, – сказал он тихо, – что вы позволите мне жениться по склонности моего сердца и что знатное происхождение не будет тут необходимым условием.
– Боже, защити нас! Неужели опять какая мещанка! Что с тобою делается, граф? Ну, пусть уже Федулова, хоть красотою необыкновенною оправдывала твою неуместную привязанность, но феномен этот давно сошел со сцены, давно затмился, нет его. Кто ж теперь? Кажется, нет никого, кто б славился так, как она!
– Я не переставал любить ее! Она необходима для моего счастья! Неужели, любезная матушка, я дорог вам не сам по себе, а только потому, что могу передать потомству имя ваше с удвоенным блеском через супружество с знатною девицею? Если вы любите меня собственно для меня, так что вам до того, с кем я счастлив, лишь бы только был счастлив… Дети мои тем не менее будут графы Тревильские.
– Я не так думаю, граф, особливо о союзе с Федуловыми; с ними более, нежели с кем другим, я не согласна породниться. Знаешь ли ты, кто такие мать и бабка Фетиньи?
– Знаю.
– Вряд ли! Тогда б ты не решился просить моего согласия на союз твой с этою семьею… Кто ж они, если знаешь?
– Бабка Фетиньи – отпущенница князя Мазовецкого.
– Как! Ты в самом деле знаешь это?.. Знаешь! И хочешь быть также ее внуком!
Гнев совершенно овладел графинею. Она встала, высвободила свою руку из рук сына:
– Знал ли ты также, граф, что мать Фетиньи незаконнорожденная и что Фетинья тебе двоюродная сестра? Не отвечай! Вижу, что знал! Теперь выслушай же меня: ты совершеннолетний полновластный господин своей воли и своего имения, можешь жениться, на ком рассудишь, даже и на Фетинье, но ни согласия на этот брак, ни благословения ему ты не получишь от меня даже и тогда, когда я буду уже на смертной постели. К престолу всевышнего предстану я оскорбленною матерью.
Графиня ушла в свои комнаты и выслала горничную сказать графу, чтоб он не приходил к ней, пока она не пришлет за ним.
Дня через три мать и сын были опять вместе; то есть вместе обедали, пили чай, прогуливались в саду; если графиня выезжала в церковь, граф провожал ее; по наружности обращение их ни в чем не изменилось, но только граф был задумчив и бледен, а графиня нежнее и чаще прежнего ласкала его, но уже не ходила более в комнаты молодой графини – так в целом доме звали вновь отделанную половину.
Здоровье графини теперь начало видимо расстраиваться. В день пострижения княжны Орделинской с нею сделался первый нервический припадок, от того времени она страдала ими постоянно, хотя и не так часто, чтоб слишком тревожиться; но непредвиденное объяснение с сыном, угасившее последнюю искру надежды, до сего все еще тлевшую в душе графини, что ее Жорж будет иметь супругу, достойную продлить род Тревильских, это объяснение поразило жизненную силу ее в самом сердце; графиня с каждым днем делалась слабее; граф был в отчаянии. Иногда графиня, положа голову на грудь сына, обнимала его обеими руками, говоря: «Ты ребенок, милый Жорж! Ну, отчего так грустить? Я похвораю и выздоровею; а если б и умерла, так ведь ты в этом не виноват; ты не хотел жениться так, как я требовала, правда, и это не хорошо! Но ты не женился и так, как сам хотел, несмотря, что закон давал тебе это право; успокойся же, сын мой! Все еще может поправиться, много времени впереди не только для тебя, но даже и для меня: я могу еще многого дождаться; мне только пятьдесят лет».
Врожденное легкомыслие графини было ей великим пособием; она стала как будто укрепляться в силах; объяснение с сыном, столько ее огорчившее, казалось ей уже нестоящим, чтоб его принимать так близко к сердцу; и она точно, как говорила, начала ожидать многого. Так продолжалось недели три; вдруг пронесся слух, что графиня Тревильская умирает, что она исполнила уже все, требуемое религией перед вечным успокоением, и что часы жизни ее сочтены. К этому слуху присоединился другой, совсем уже неправдоподобный, что граф Тревильский едет за границу. Знакомые графини встревожились, бросились к ней толпою, кто из участия, кто из любопытства, и точно, оба слуха справедливы: графиня при смерти, граф едет за границу.
Когда графиня, думая и передумывая, как принять слова графа, какой смысл дать им, решила наконец, что все им сказанное, может быть, не так было чувствовано, что время возьмет свое, что года через четыре еще он забудет Фетинью и все-таки будет в самой поре жениться (графу тогда было б ровно тридцать лет), то эта беседа и совещание самой с собой сделали то, что она снова начала ходить к сыну в комнаты молодой графини, любоваться белым ковром и мечтать о внучках, которые будут на нем играть и хватать его цветы крошечными ручонками.
В один день вздумалось графине ехать прогуляться; она приказала заложить карету и сказать графу, что просит его ехать вместе. Граф пришел уведомить, что будет готов через четверть часа, что ему надобно кончить письма, не терпящие отлагательства. Когда карета, письма и граф были готовы, графиня передумала:
– Останься, милый Жорж, я поеду одна.
Граф ушел, а графиня пошла было садиться в карету, но еще раз передумала:
– Велите отложить. Не понимаю, – говорила она своей компаньонке, – отчего мне сегодня так не по себе! Какое-то беспокойство овладело мною, то хотела б я уехать, сама не знаю куда, то опять не хочется с места тронуться.
– У вас кровь в волнении, графиня; выпейте воды с сахаром, я прикажу подать. Да если вам не угодно ехать, так позвольте мне, я имею надобность быть в магазине мадам Корбелль.
Компаньонка поехала. Графине подали воды с сахаром, и она, взяв стакан, пошла с ним ходить по горницам. Переходя машинально, без всякой цели из одной комнаты в другую, она прошла их все и вышла в коридор, ведущий в графскую половину; прошла и его точно так же, как проходила свои комнаты, без мыслей, без цели, без сознания даже, вошла в прихожую, прошла переднюю и, идя все прямо перед собою, перешла залу, гостиную, каминную и наконец очутилась в любимой диванной, где был прекрасный белый ковер.
Графиня остановилась в изумлении, в ужасе, трепетала, как лист, не верила глазам, мысленно призывала всех святых на помощь, умоляя, чтоб это была мечта. При виде графини, бледной, помертвевшей, сложившей руки с выражением скорби и отчаяния, можно было б подумать, что глазам ее представилась грозная смерть собственною особою. Однако ж это было совсем напротив. Это было прелестное годовое дитя, истинное изображение Амура и Фетиньи Федотовны Федуловой… Дитя играло на ковре, ползая проворно от одного цветка к другому, хватая их маленькими ручонками. Увидя вошедшую графиню, дитя радостно всплеснуло ручками и, залепетав: «Бабуця, бабуця!» – поползло к ней как могло скорее; на половине своей дороги дитя остановилось, видно рассмотрев, что это не та «бабуця», которую оно привыкло видеть. Остановилось, оперлось ручками на ковер, подняло головку и, смотря пристально на графиню, повторило еще раз свое: «Бабуця?» Но уже это было не восклицание радостное, а вопрос, сделанный голосом, готовым к плачу.
В это ж самое время из другой горницы слышался мелодический голос – графиня не могла не узнать его, и он при всей приятности ужасал ее, как рев тигра.
– Маша! Прибери обломки фарфора. Зачем ставить так, что дети могут доставать! Где Верочка?
– В диванной, ваше сиятельство! Играет на ковре.
– Диванная заперта?
– Нет-с.
– Боже мой, какая неосторожность! – отозвался граф. – Поди сейчас запри.
– Не тревожься, милый Жорж, ведь маменька уехала.
– Правда; но все-таки, милая Фанничка, смотри сама за этим, чтоб дверь диванной всегда была заперта, когда дети там играют… Боже мой! Что такое…
Вопль Маши заставил графа и Фанничку бежать опрометью в диванную.
Когда граф Тревильский после бала уехал в семь часов утра на дачу Сербицкого, тогда намерение его жениться на Фетинье было уже твердо принято. Он не обманывал матери, когда писал, что поедет с Сербицким к баронессе Лохвицкой на ее трехдневное празднество. Он точно туда поехал, но туда же приехала после него и Фанничка с матерью и Машей. Верстах в тридцати от имения Лохвицких было село, куда съезжались для поклонения мощам; не было ничего удивительного, что благочестивая купчиха приехала помолиться и отслужить молебен; на этот раз она имела благоразумие не выказывать всей своей пышности; никто не удивился приезду особ в наемных каретах, так же как и венчанью двух молодых людей и позднему времени, для этого выбранному. Все это было там очень обыкновенно. Впрочем, для предосторожности церковь была заперта и лицо невесты закрыто флером. Свидетелями были: Сербицкий и графский камердинер, которого тут же обвенчали с Машей. Супруги разлучились тотчас по выходе из церкви. Граф прижал к сердцу милую жену и, поцеловав несколько раз прелестные черные очи ее и розовые уста, посадил в карету. Он поцеловал также руку Федуловой, говоря: «Поручаю вам, матушка, мою милую графиню до того дня, как я приеду за нею; храните мое сокровище».
«И я, Машенька, расстаюсь с тобою до того же срока, впрочем, для нас он может и сократиться», – говорил новобрачный камердинер, усаживая свою смуглянку на переднюю лавочку кареты.
Наконец обе кареты покатились, каждая в свою сторону.
Федулова задыхалась от силы двух противоположных ощущений: от восторга видеть себя тещею графа и от страха, что сделает Федулов, когда узнает о ее новом достоинстве. Первое, однако ж, брало верх; она беспрестанно заботилась о дочери, чтоб только иметь предлог называть ее: «Не поднять ли стекло, милая графиня? Ветер холодно веет. Закрывайся, пожалуйста, графиня, как ты неосторожна! Теперь воздух влажен еще! Смотри, графиня, не введи меня в хлопоты, ведь граф, муж твой, отдал мне тебя с условием: я должна возвратить ему жену его такою, как взяла, здоровою; так берегись же, милая графиня, не раскрывайся так».
Маша, тоже в этом случае нисколько не умнее своей хозяйки, не помнила себя от радости, что она теперь жена молодого, прекрасно одетого камердинера графского и что служит не купеческой уже дочери, Фетинье Федотовне Федуловой, а ее сиятельству, молодой графине Фанничке Тревильской. «Странно, однако ж, – говорила сама себе Маша, – это имя: Фанничка. Что-то неловко, кажется, называть так, разве у знатных это ничего: по-нашему, так почти то же, что сказать: графиня Соничка, Лизочка! Ужасно было б смешно и некстати!»
Но это размышление пролетало молнией и не мешало придираться ко всякому случаю назвать Фетинью ее сиятельством. «Ваше сиятельство почивать хотите? Не прикажете ль, ваше сиятельство, подать вам большой платок? Позвольте, ваше сиятельство; эта кисть беспокоит ваше сиятельство!» Две дуры не переставали во всю дорогу осыпать Фетинью названиями графини и вашего сиятельства, так что когда новобрачная заснула, то видела во сне, что ее маленькая собачка, тявкая, выговаривала: «Ваше сиятельство!»
Юное сердце молодой графини хотя и было полно неизъяснимого счастья, однако ж к нему примешивалось тревожное чувство непокойной совести: отец, столько ее любящий, не знает о важнейшем шаге ее жизни! Правда, супружество ее совершилось по воле матери, под ее благословением, по ее непременному требованию. Дочь не смеет противиться приказанию матери. «Все правда! Но отец! Добрый отец мой! Ему тоже надобно бы знать об этом!»
Граф хотел непременно, чтоб его молодая графиня жила у него, именно в тех комнатах, которые для этого случая переделывались; но только не знал, как водворить ее там? Надобно сделать так, чтоб не было и вида тайны. Надобно, чтоб графиня-мать могла входить в эти комнаты, когда ей рассудится. В один день, когда граф, осматривая отделываемые покои, более прежнего об этом задумался, к нему подошел работник, знавший в совершенстве слесарное и столярное ремесла.
– Не прикажете ль, ваше сиятельство, к двери вашего кабинета сделать замок со звоном?
– Как со звоном?
– Когда отпирают замок, то он издает звук, похожий на бой часов.
– Для чего ж это?
– Чтоб слышать, когда кто войдет.
– А, понимаю! Но не будет ли такое извещение поздним? Нельзя ли сделать так, чтоб звонок ударял в кабинете, когда отворится дверь в переднюю?
– Чего не можно, ваше сиятельство; но только об этом надобно подумать. Это не так легко сделать, как обыкновенный замок со звоном.
– Подумай; если выдумаешь, я дам тебе такую награду… Ну, тогда увидишь сам; только помни, что эта работа должна быть секретною.
– Разумеется, ваше сиятельство. Если будет известно место, где стоит караул, тогда могут и обойти его. Эту хитрость будут знать только двое: я да ваше сиятельство.
Мастеровой, заключавший в себе слесаря и столяра, ухищрялся и умудрялся недели две и наконец выдумал пружину вроде длинной клавиши, которая от дверей прихожей тянулась под полом до самого графского кабинета и была устроена так, что вместе с тем, как отворялась дверь передней, она ударяла в колокольчик, приделанный тоже под полом в графском кабинете, и издавала звук глухой, но довольно внятный, чтоб быть слышным в диванной и гостиной. Комнаты молодой графини были необитаемы; итак, вход в них через парадную лестницу был заперт и можно было пройти в них через коридор; дорога, которою ходила одна только графиня-мать, и, следовательно, дверь с тайною пружиною никем другим не могла быть отворяема, и если колокольчик подпольный звенел, это возвещало приход графини. Итак, граф достиг цели своих желаний. Он наградил мастерового за его бесценную услугу, как сказано выше; и как некоторые из его комнат не были переделываемы, то он и решился поселить в них свою молодую жену.
Надобно было видеть, как испугалась сумасбродная женщина – графская теща, когда граф сказал ей, что возьмет жену к себе. Побледнев как полотно, она беспрестанно повторяла:
– Что я скажу ему! Что скажу, боже мой всемогущий! Что я скажу ему!..
– Скажите правду, матушка! Имейте твердость сказать ему правду, – говорил граф, – попросите хранить нашу тайну до того, пока я успею склонить графиню утвердить брак мой.
– Ах, боже мой! Что вы это говорите, – кричала с визгливым плачем Федулова, – сказать правду Федулову!.. Куда я денусь тогда?.. Ну, скажете ль вы правду вашей матушке? Уж, верно, нет!
– Но ведь надобно же кончить тем, чтоб взять к себе жену; милая матушка, перестаньте горевать.
– Нет, нет, граф! Ваш совет не годится; сказать мужу я не смею; а вы подождите дней пять, я завтра поеду на всю неделю за город, одна моя приятельница родила, так я поеду к ней, это будет предлогом оставить вашу графиню дома; вы без меня и увезите ее, да и живите с нею в любви и согласии под моим материнским благословением. А с мужем я уж как-нибудь помирюсь: ведь я не могу отвечать за то, что сделается без меня.
План Федуловой был выполнен в точности, но только дальновидного Федулова им не обманули: он понял все; но зло сделано, исправить нельзя, осталось взять меры, чтоб не распространился слух об нем. Когда жена его возвратилась и вошла к нему с непритворно испуганным видом (конечно, имея предчувствие, что муж отгадает истину), Федулов сказал ей мрачно и не глядя на нее:
– Фетиньи нет! Она ушла! Не хочу знать, где она и для чего ушла, но приказываю тебе говорить везде и всем, что я отправил ее в Иркутск к дяде: дома так думают. Если ж я узнаю, что она замужем, как ты когда-то намекала, уничтожу брак ее, по крайности, буду об этом просить; а тебя выгоню из дому как жену бессовестную и мать бездушную. Теперь же буду терпеть твое присутствие в доме моем для того, чтоб не сделать огласки.
Высказав свою волю и намерение, Федулов от этого дня жил с женою, как будто ее не было у него в доме: не говорил с нею, не смотрел на нее, и когда люди на какой-нибудь вопрос его отвечали: «хозяйка приказала, хозяйка послала, хозяйка сама хотела сделать» – он тотчас переставал говорить и уходил.
Несмотря на наружную холодность, Федулов жестоко был опечален поступком дочери; он знал Тревильскую, ее образ мыслей, упрямство, презрение к простолюдинам; знал, что скорее согласится она видеть сына мертвым, нежели женатым на мещанке; все это знал он, был уверен, и честная душа его страдала невыразимо при мысли, что его дочь насильно вошла в фамилию, ее презирающую.
Дни, недели и месяцы проходили своей чередой; молодые супруги были бы счастливее самого счастья, если б их любовь, ласки, восторги не были тревожимы боязнью и упреками совести; особливо эти последние часто наводили облако грусти на прекрасные лица супругов-любовников; без этого обстоятельства опасение и всегдашняя осторожность еще более возвышали бы цену их взаимного благополучия. В безмолвном и пышном приюте своем они жили как будто отделенные от этого мира, исполненного бурь, сует, козней, вражды и бед! С каким восторгом молодой граф прижимал к сердцу свою милую Фанничку, когда она, выдержав двухчасовой карантин в гардеробной, опять приходила к нему. Гардеробная была ее убежищем: при звуке благодетельного подпольного звонка юная графиня как зефир улетала в коридор, оттуда в гардеробную, где и оставалась все то время, пока графиня-мать сидела в ее комнатах.
В конце года молодая Тревильская сделалась беременна; это оживило было надежду графа убедить мать свою признать его Фанничку невесткою, но скоро, однако ж, надежда эта угасла. Графиня, как-то разговаривая с сыном о женитьбе одного их знакомого против воли матери и о том, что она простила, когда сын упал к ногам ее и представил ей дитя свое, сказала: «На меня это не подействовало бы; презрение воли материнской тем не менее презрение, хотя и имеет такие приятные последствия для виновных! Я не простила бы, Жорж, уверяю тебя».
Фетинья узнала наконец, что Степанида – ее родная бабка; узнала также и то, что она отпущенница; но тем с не меньшею нежностью обняла старуху, плачущую от радости и горя вместе. Степанида ходила очень часто к своей внучке: никому не казалось странным, что к жене графского камердинера ходит какая-то опрятно одетая старушка. Ее провожали прямо в кабинет графа, который служил супругам спальнею и столового, когда графиня-мать не обедала дома и позволяла сыну по каким-нибудь причинам оставаться дома.
При наступающих родах Степанида просила внучку переехать к ней месяца на два.
– У меня ты будешь покойна и безопасна, милое дитя мое (она никогда не звала ее графинею), а здесь этот звонок когда-нибудь перепугает тебя насмерть; не может ли он зазвенеть в такое время, когда глубочайшая тишина будет тебе необходимее всего?.. Переезжай ко мне, мой милый друг? Когда все кончится и ты оправишься, опять возвратишься сюда.
Само благоразумие говорило устами старой Степаииды; супруги признали необходимость последовать ее совету, и за две недели до родов молодая графиня переехала к своей бабке.
Старуха была в истинном упоении, видя свою милую Фетинью, свою красавицу писаную обитательницей ее дома; она поставила для нее кровать в пышно убранном углу. Заколотила наглухо главную дверь, которая вела из коридора в эту комнату, и всякого, кто придет к ней, принимала в маленькой отдаленной горнице, говоря, что она отдала весь дом внаем.
Молодая графиня много смеялась употреблению, какое было сделано из атласа.
– Ведь это не водится, милая бабушка! Кресла и диваны не обивают материей, вышитой золотом и блестками; это очень неудобно; шитье будет рвать платье.
– Э, дитя мое! кто будет сидеть на них? Кому я позволю? Пусть будет так, оставь мне, старухе, это утешение; посмотри, как красиво! Глаз не хочется отвести!.. Ну, а если тебе неловко сидеть на них, потому что цепляются за платье, я закрою их чехлами плотными, вот и все будет хорошо.
Степанида застановила окна транспарантами, прекрасно расписанными; на двух столиках поставила две вазы с цветами. Она беспрестанно что-нибудь поправляла, охорашивала, ходила на цыпочках и спрашивала шепотом:
– Покойно ли тебе, дитя мое? Все ли по мысли? Не надобно ли чего? Говори, мое сокровище ненаглядное, старая бабка твоя все тебе достанет.
Фетинья с нежностью обнимала ее, а граф, скрывая невольную усмешку, говорил:
– Как вы добры, милая наша бабушка! Вы столько делаете для моей милой Фаннички, что, кажется, ей уже нечего более и желать.
Старуха бормотала про себя: «Фанничка! Фанничка! Охота преиначивать христианское имя на бог знает какое!»
Так прошло время до родин. Молодая супруга разрешилась дочерью, столь же милою, как сама. Граф с восторгом заметил, что дитя походит на свою бабку-графиню. «Наша дочь будет залогом нашего примирения с маменькою, милая Фанни! Увидя себя вновь расцветшею в этом прелестном ребенке, она смягчится и простит». В этой надежде они дали новорожденной имя графини: Людмила. Но прежде Фетинья выпросила согласие на это своей бабки.
– Хорошо, хорошо, милочка! Делай, как тебе лучше. Хоть гордая твоя свекровь и не стоит, чтоб такой херувимчик назывался ее именем, да уж быть так! К тому ж ведь она графиня, моя крошка, а графинь Степанидами не называют, это имя крестьянское. Пусть уж она будет Людила.
– Людмила! Милая бабушка!
– Ну Людмила, что ли, все равно.
Фетинья сама кормила дочь свою. Степанида советовала жить у нее, пока дитя отбудет кой-какие болезни, свойственные первым неделям жизни их. Граф, уступая справедливости замечания ее, что трудно будет скрываться всякий раз с ребенком, который может иногда сильно расплакаться, согласился, чтоб его молодая графиня осталась на полгода в своем родном приюте. В продолжение этого времени граф делал несколько покушений уничтожить предрассудок матери и истребить ее предубеждение против простого народа, но тщетно.
– Ведь они люди, такие ж, как и мы, милая маменька, имеют одинаковые с нами чувства, имеют добродетели, ум, красоту, дары нашего создателя принадлежат им, равно как и нам; пред лицом бога мы все равны!
– Неоспоримая истина, любезный граф, и я буду твоего мнения, когда предстанем все перед лицо божие, но пока мы еще здесь, на земле, так я предлагаю тебе верное средство узнать, равны ли мы с ними: поезжай к князю Голирудскому, самому снисходительному из вельмож, поезжай к нему вместе с твоим Егором. Он ведь очень неглуп и хорош собой, дары создателя видны на нем. Прием князем его перескажи мне.
Насмешка графини жестоко оскорбила графа.
Через полгода молодая графиня переехала опять к мужу. Ее Людмилочка была очень тиха и имела редкое качество в детях – никогда ни от чего не плакать, разве сильно уже болело что-нибудь у нее, тогда она только пищала тихонько, и то изредка. С таким ребенком легко было укрыться от графини, да сверх этого она совсем перестала ходить далее диванной, и это до того осмелило затворницу-графиню, что она часто сидела в угловой комнате с маленькою Людмилою, когда старая графиня разговаривала с сыном в диванной.
Через год Фетинья родила еще дочь, и опять ни она, ни Георг не смели назвать дитя именем ее прабабки. «Что нам делать, моя Фанничка! Бабушка твоя, может быть, осердится, но ведь это имя: „Степанида!“ будет одним препятствием больше к получению согласия маменьки; назовем ее Верою».
Добродушная Степанида, нимало не обижаясь, что и другая правнучка не будет носить ее имени, с нежностью целовала глаза молодой графини, когда та с замешательством, краснея и прижимаясь к груди старушки, говорила:
– Бабинька! Жорж хочет назвать дочь нашу Верою; говорит, что имя это имеет великое значение и всегда приносит счастье тому, кто им называется.
– Ох ты моя черноокая лепетунья! Чего ж ты так краснеешь, и жмешься, и ластишься!.. Дитя ты мое бесценное! Неужели думаешь, что бабка твоя на краю могилы будет столько глупа, чтоб досадовать, для чего не назвали ее крестьянским именем графскую дочь? Успокойся, моя милочка! Назовите ребенка, как вам кажется лучше; я все равно буду любить его.
– Сочтите, граф, что я ничего не видала! – говорила графиня, уходя и высвобождая легонько платье свое из рук сына, влекшегося за нею на коленях и тщетно умоляющего остановиться.
– Матушка!.. матушка! – говорил он голосом отчаяния. – Троньтесь плачем детей моих! Взгляните на них, они ваша кровь! Простите нас! Неужели вам так трудно подарить счастьем сына вашего!
В продолжение этой сцены юная графиня, бледная, с полными слез глазами, стояла тоже на коленях, на этом самом ковре, где за минуту до того играла дочь ее. Обе девочки, прижавшись одна к другой, плакали несмело и смотрели с испугом на свою неумолимую бабушку. Маша стояла на пороге в том самом положении, в котором остановилась, когда вид графини Тревильской-матери, заставив ее закричать от ужаса, приковал на месте.
– Сочтите, что я ничего не видала, граф; успокойтесь! Оставьте мое платье, что с вами! Отчего вы так встревожились! Повторяю вам, что я ничего не видала, ничего не знаю!
Граф оставил наконец неумолимую мать. Она ушла; Жорж поднял свою Фанни.
– Полно, милая жена, не плачь. Конечно, гнев матери моей большое несчастье для меня, но он ничего не может сделать тебе; брак наш утвержден законами. Предоставим все воле божией! Возьми детей, Фанни! Полно же, полно, перестань! Может быть, еще матушка и умилостивится; дадим время утихнуть ее гневу.
Утешая жену и обнадеживая прощением матери своей, граф ни минуты не сомневался, что не получит его: брань, гнев, упреки были б ему порукою, что через несколько дней они заменятся ласками и милосердием. Но холодные, равнодушно сказанные слова: «Сочтите, граф, что я ничего не видала», – пронзили ужасом и горестью сердце графа. Он был уверен, что других не услышит.
Давняя болезнь графини развилась с ужасною быстротою и в несколько дней поставила ее на краю могилы; но дня четыре графиня была довольно бодра, то есть держалась на ногах; выходила в гостиную, в столовую, обедала, пила чай вместе с сыном. Однако ж видно было, что жизнь потухает в глазах ее и лицо постепенно начинало покрываться бледностью смерти. Несчастный граф с воплем отчаяния бросался к ногам матери, обнимал их и обливал горькими слезами: что уже оставалось говорить ему? Мать его быстро сходила в могилу! На пятый день графиня слегла в постель, в шестой поутру исполнила долг христианский и, видя сына, в немой горести распростершегося у ног ее, положила руку на его голову:
– Милый Жорж, сын мой! Успокойся! Я благословляю тебя!.. – Помолчав с минуту, она проговорила вполголоса: – Не плачь же, не плачь! Прости! Живи счастливо! Я ничего не видала!
Это были последние слова ее, она более не говорила и в десять часов вечера умерла.
День первого мая так же был ясен и тепел теперь, как четыре года тому назад; так же тьма карет катится к месту гулянья; толпы пешеходов теснятся на тротуарах, площади, идут густою массою, шумят, смеются, толкуют, хвалят или осмеивают экипажи и сидящих в них. Вот и кареты Федуловой и Тревильской едут по этой же улице, но только они едут по другой стороне и, по-видимому, совсем не для гулянья: впереди их тянется погребальная процессия и везут два гроба. Один блистательный, с короною и гербами; другой простой, черный, с недорогими серебряными украшениями. В обеих каретах занавески окошек опущены. Внимание толпы было обращено на богатый гроб, пока его провозили мимо.
– Не знаете ли, чьи это похороны?
– Раззолоченный гроб графини Тревильской; а простой, черный, купца Федулова.
– Не того ли, что был очень богат и так скоро обеднел?
– Того самого.
– Видно, с горя.
– Видно, что так.
Процессия повернула за угол, скрылась из виду, и толпа, провожавшая глазами блистательный кортеж богатого гроба, забыла о нем в ту же секунду и навсегда.
На другой день похорон граф оставил свое отечество с тем, чтоб никогда в него не возвращаться. Он не хотел присутствовать при открытии завещания его матери и просил Сербицкого заступить его место при этом случае.