Текст книги "Угол"
Автор книги: Надежда Дурова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Говоря это, надзирательница, или, приличнее назвать, мамушка Фетиньи, подходила к дверям, держа ее за руку; но старуха, молчавшая в продолжение этого переговора, теперь заступила им дорогу.
– Взгляните же на меня, матушка Катерина Ивановна! Так не уходят от старых знакомых… А вас тотчас узнала я, диво, что вы-то меня как будто не признаете; уж когда бог привел вас опять в мой угол, так посидите у меня с минутку, дайте поглядеть на себя!.. Ну садись же, садись, Катя! Полно смотреть-то на меня как на чудо, я все та же, давняя хозяйка твоя, мещанка Степанида Прохоровна; садитесь, мои голубушки сизые, дайте моим старым глазам порадоваться на вас в последние… ведь уж скоро… – Старуха не договорила, она отерла слезы, усадила почти насильно Катерину Ивановну, поцеловала в лоб Фетинью, которая сама добровольно опять села, и побежала на погреб принести меда попотчевать милых гостей, которых привел к ней сам бог милосердный.
– Ну вот, Фетиньюшка, на какую беду навела ты себя и меня, – говорила шепотом надзирательница, усаживаясь неохотно на широкую лавку.
– Какая же тут беда, мамушка? Что худого побыть две минуты у доброй женщины, твоей знакомой? Она, видно, и меня знает?
– И, полно, милочка! Где ей знать тебя! Так, вклепывается; да ты, ради бога, и не расспрашивай; отведаем уже, когда нельзя миновать, ее меда да и уедем поскорее. Вот, право, беда какая сделалась! А все ты, коза дикая, Машка! Поплатишься ты мне за это!
Маша и ухом не вела, слушая эту угрозу. Теперь только угадала она, куда завела свою госпожу, и наперед восхищалась, какую диковинную новость сообщит своим подругам, а особливо ключнице Акулине. «Пропадет с дива старуха, – думала нелепо разряженная повеса, – побегу скорее домой!» Маша неприметно выкралась за дверь и пошла так скоро, как только можно идти скоро, не бежа бегом.
Старая Степанида принесла в хрустальной кружке мед, который она сама варила с неподражаемым искусством.
– Отведай-ка ты моего медку, солнце мое красное! Лебедь ты моя белая, красивая!
Степанида налила меда в стаканы и поднесла прежде Фетинье, а после Катерине Ивановне: поклонилась этой последней, сказав: «Прошу выкушать на здоровье, матушка Катерина Ивановна!» – и остановилась против Фетиньи, не спуская глаз с нее.
– Ну уж одарил тебя господь, мою пташечку! Хороша ты, как серафим шестикрылый! Розан пышный! Красавица ты писаная! И не думала я, ввек не думала, чтоб ты вышла такая красовитая!..
Надзирательница поспешно допила свой стакан, встала и, взяв старуху за руку, отвела ее подалее от Фетиньи.
– Степанида Прохоровна! Не забывай уговора; ты ведь побожилась перед образом, так удержись же от лишних слов; ты столько наговорила, что мне теперь покою не будет от расспросов Фетиньи.
– Ну, ну, Катя, полно хлопотать-то о пустяках, я ведь побожилась только, что к вам не приду никогда: ну, я сдержала свое обещание: двенадцать лет я не знаю, где и дом ваш стоит; а когда уже вы сами пришли ко мне, так что за беда, что я похвалила такого ангелочка! Кто не похвалил бы ее, мою красавочку!..
– Нет, уж нет, Степанида Прохоровна, неосторожна ты!.. И хвалишь, и смотришь, и плачешь, и причитаешь бог знает что!.. Как тут не подумать чего-нибудь! А все это проклятая Машка! Надобно ж было привести ее сюда; добро ты, негодная девка! Счастлив твой бог, что я сама тут виновата, позволила Фетинье ходить одной, а то досталось бы тебе на орехи! Не забыла бы до новых веников!
– Да что ж вы слишком тревожитесь, Катерина Ивановна? Нет еще большой беды, что Фетиньюшка… Фетинья Федотовна зашла ко мне… – сказала старуха громко и с досадою. – Не выводи меня из терпения, дура! – прибавила она едва слышным шепотом, сурово взглянув на надзирательницу. – И за то, что ты смела наговорить мне столько пустого, приводи всякий месяц на полчаса ко мне мою Фетиньюшку – слышишь! Да непременно же!
И прежде нежели Катерина Ивановна, испуганная таковою неожиданной выходкой старой Степаниды, могла образумиться, маститая владетельница угла подошла к Фетинье:
– Я стара, моя бесценная жемчужинка, очень, очень уже стара, не долго мне любоваться светом солнца красного, приходи же изредка радовать собою сердце мое и веселить очи, ты для них милее и краше солнца яркого, мне на душе легче, мое дитятко, когда я смотрю на твою красоту чудную. Сделаешь это для меня, Фетиньюшка… Фетинья Федотовна? Будешь приходить ко мне?
– Буду, буду, бабушка! Непременно буду!
Старуха затрепетала. С минуту колебалась она; казалось, ей хотелось что-то сказать, однако ж она удержалась и удовольствовалась только поцеловать Фетинью в лоб. Она еще раз отерла слезы, говоря:
– Куда как слабы стали глаза мои, на что посмотрю пристально, так слезы и побегут; дай бог тебе здоровья за доброту твою, моя красавица ненаглядная! Теперь прощайте, господь вас благослови, поезжайте домой!
Фетинья во весь обратный путь думала о старой Степаниде: «Какая добрая женщина и как сильно она полюбила меня! Угол!.. Милое жилище, угол!.. Как мне было покойно, отрадно, когда я сидела там; почему не жить в угле? Почему не быть там счастливою?.. „Выпорхнешь за графа!“…»
Окончание мысленных восклицаний Фетиньи заставило ее покраснеть; но вдруг оборотилась она к госпоже Зильбер:
– Мамушка! Почему не дали мы ничего доброй Степаниде? Ведь она бедна. Как это досадно! В другой раз… да зачем в другой раз? Я завтра же поутру отошлю ей с Машей!..
– Что вы хотите послать ей? Денег нельзя; она не возьмет.
– Как не возьмет! Почему? Ведь она бедна?
– Не столько, чтоб брать в подарок деньги. У нее есть дом, она получает с него доход.
– Помилуй, мамушка, что за доход, четыре рубля в месяц! Столько, кажется, ей платят за ее угол! чем тут жить?
– Этих углов у нее много.
Фетинья тотчас вспомнила, что Степанида называла себя бывшею хозяйкой Катерины Ивановны, однако ж промолчала и сказала только, что она и не думала давать денег старой женщине, но что пошлет ей тот темно-зеленый атлас, который отец подарил ей на занавес.
– Вот кстати: что ж она будет делать с таким подарком?
– Сошьет себе юбку и шугай.
– Как будет мила! Э, эх, милочка, Фетинья Федотовна! Ребячий разум у тебя! Ну к чему старой, простой женщине такое богатое платье? Ведь кроме того, что это лучший атлас венецианский, по осьмнадцати рублей аршин, если не ошибаюсь, он еще и вышит цветами внастилку с золотом, серебром и блестками; его приготовили уже, как должно для занавеса.
– Однако ж, мамушка, он вышит так, что его можно употребить на что угодно; на нем нет тех узоров, какие приличны одному только занавесу. Степанида не будет смешна в моем атласе.
– Мудрено не быть смешною осьмидесятилетней старухе, крестьянке, одетой царски великолепно.
Госпожа Зильбер остановилась вдруг; она боялась, чтоб воспитанница ее не обиделась этим заключением; но как кроткая Фетинья не имела странных притязаний своей матери и сверх того ни минуты не сомневалась, что отец ее от самой колыбели – именитый гражданин и первой гильдии купец, то даже и не заметила, что было колкого в словах, намекающих на то, что пышность и великолепие нейдут простолюдинам.
Наконец карета остановилась у подъезда огромного дома Федулова. Фетинья выпорхнула как зефир и взлетела на лестницу, прежде нежели дебелая Катерина Ивановна, или, как Фетинья звала ее, мамушка, поставила прочную ступень свою на щегольскую подножку кареты, чтоб выйти.
«Господи, твоя воля! Не миновать беды! – говорила надзирательница, спеша, как могла, взойти на лестницу. – Вот теперь побежала вперед стремглав, встретится с матерью, смешается, сконфузится и при первом вопросе все расскажет… а тогда уже и беги вон… Заговорилась я об этом проклятом атласе да и забыла… о, господи, задохлась! Эдакая ветреница, улетела!»
Однако ж опасения надзирательницы не оправдались, и вся беда прошла стороною. Федуловой не было дома; и так Катерина Ивановна успела вразумить Фетинью, что если она уже от нее ушла тихонько к старухе, то от матери и подавно надобно скрыть этот визит.
Молодая девица на другой же день отослала с Машей свой атлас к старой Степаниде, которая, получа такой неожиданный подарок, и плакала и хохотала над ним; называла Фетинью своею доброю милочкою и вслед за этим маленькою дурочкою. «Ох ты, моя крошечка ненаглядная, прислала какое богатство!.. Дитя ты мое глупенькое! Ну к чему мне, старухе, простой бабе, такой наряд?.. Молодо, зелено, не понимает! Думает, что, ей-же, можно вырядиться и мне… хороша бы я была!.. Ха, ха, ха, ой, дети, дети! Всегда-то вы таковы… Ну, спасибо, моя Фетиньюшка, спрячу это, хоть не на платье, а все-таки придет время, что эта материя пойдет в дело». Старуха вздохнула, отнесла подарок в чулан и спрятала в сундук, говоря: «Не надолго я запираю».
Через неделю после этого происшествия приехала княгиня Орделинская с мужем и дочерью; еще через неделю, в пятом часу утра кончился великолепный бал в доме их, данный старою княгинею по случаю возвращения детей своих из чужих краев.
Молодой Тревильский, прижавшись в угол кареты, притворился дремлющим, хотя ничто менее не шло ему на ум, как сон. Разум его и сердце более нежели бодрствовали – они были в сильнейшем волнении. Мать по временам взглядывала на него, но, видя бледность лица и сомкнутые глаза, сочла молодого человека очень утомленным и решилась оставить до завтра или, лучше сказать, до вечера то объяснение, которое она обдумывала с той минуты, как села в карету.
Поутру компаньонка графини не знала, что подумать о необыкновенно дурном расположении ее духа, Ни в чем нельзя было угодить, все не нравилось: то шоколад слишком горяч – в рот взять нельзя; то опять совсем простыл – как можно подавать такой… Стекло туалета вовсе затускло… За чем же смотрит горничная и почему не напомнит ей об этом!.. Кучер громко кричит на лошадей, слышно даже в уборной; глупое расположение комнат: спальня во двор окнами; и в гостиной и в зале нет возможности ни сидеть, ни разговаривать; пыль и стук от экипажей не дают минуты покойной… башмаки жмут! Чепец не к лицу! Пеньюар гадок, уродлив и беспокоен!
Сделавши это последнее замечание, как самое справедливое, графиня бросилась на диван, подперла голову рукою и отдалась глубочайшей задумчивости; досада ее превратилась в грусть; нахмуренные брови пришли в прежнее положение, чело разгладилось, и на глазах, все еще прекрасных, навернулись слезы, Компаньонка молча приготовляла завтрак. Прошло четверть часа; кофе готов был простыть так же, как и шоколад. «Прикажете, графиня?» – компаньонка держала кофейник над чашкой, в готовности по первому мановению наполнить ее ароматическим напитком.
– Что, милая? Ах, да!.. Но Жорж! Где Жорж? Неужели все еще спит? Пошлите узнать, встал ли граф, и просите его сюда.
Компаньонка позвонила и, передав приказание графини вошедшей горничной, снова спросила: «Угодно кофе вашему сиятельству?» Но графиня уже опять погрузилась в свои мысли и не сводила глаз с двери. Наконец вошел камердинер Тревильского.
– Его сиятельство поехал прогуливаться верхом тому уже более двух часов.
Графиня взглянула с удивлением на компаньонку:
– Как же вы давеча сказали мне, что граф спит еще?
– Полагали так, графиня, потому что дверь его спальни была заперта.
– Все так думали, ваше сиятельство, что граф почивает, но уже кучер сказал, что его сиятельство сам оседлал свою лошадь и уехал в шесть часов утра.
Это донесение дало понять графине, что Георг совсем не ложился спать.
«Итак, он обманывал меня! Он притворялся дремлющим в карете, для того только, чтоб избежать необходимого отчета в странности своих поступков у Орделинских. Жорж познакомился с притворством, с обманом и употребляет его против матери! Неужели он имеет в этом нужду?.. Неблагодарный!..» Между тем компаньонка, нисколько не постигая душевного беспокойства встревоженной матери и приходя в отчаяние оттого, что кофе простынет, налила его в чашку графини с какою-то смешною решимостью, как будто совершила бог знает какое важное дело, и пододвинула чашку под самый подбородок графини. В другое время знатная дама нашла бы этот поступок странным или, по крайности, неуместным, но теперь она не обратила на него даже и внимания, покойно отодвинула чашку на середину стола, сказав, что не будет завтракать, что чувствует себя очень утомленной и пойдет успокоиться. Она приказала, когда возвратится граф, тотчас просить его к ней и, если она в это время будет спать, – разбудить ее.
Говоря: «если я буду спать», графиня очень была уверена, что не будет наслаждаться сном и одной минуты; до сна ли уже ей! Вся душа ее занята опасностью видеть разрушение многолетнего труда, давних надежд и любимых мечтаний! Этот союз с Орделинскими, столь пламенно ею желаемый, так издавна приготовляемый, к которому она все так искусно приспособила, от которого так много надеялась, который дал бы столько блеска ее фамилии, – этот союз может не состояться!.. Мучительная мысль! Она не позволяет Тревильской оставаться на месте; графиня с беспокойством то переходит из спальни в кабинет, то из кабинета опять в спальню, то садится на диван, то приляжет на постель; но воспоминание бала княгини Орделинской не оставляет памяти ее ни на минуту.
Но куда ж уехал Тревильский так рано и не дав себе ни получаса отдохновения после бала, столь продолжительного и столь утомительного? Чтоб узнать это, надобно опять воротиться к тому дню, в который граф так живописно представлял статую в широкой аллее публичного сада.
От той минуты, в которую Сербицкий убедил его не следовать за госпожою Зильбер в укромный домик старой Степаниды, Георг день и ночь думал об этом домике и все его время проходило в беспрестанной борьбе с тем неодолимым влечением, какое чувствовал он идти туда и узнать, что за связь существует между им и Фетиньей? Зачем она ходила туда? Кто там живет? С кем виделась? Пока он делал себе эти вопросы, пока думал и передумывал: «Идти? Не идти? С какой стати пойду я, я, граф Тревильский, знатный и богатый господин, в бедный мещанский дом разведывать, кто, зачем ходит туда?.. Почему же не зайти на минуту? Что за беда? Разве я непременно должен сказывать свое имя? Пойду просто, будто искать кого-нибудь».
Пока все это роилось в разуме юного Георга, время шло своим чередом и, наконец, привело тот день, в который давался бал у Орделинских. Был уже восьмой час вечера; Тревильский, по обыкновению, мечтал о своей Федуловой и вдруг вспомнил, что в заветном домике видел на стекле приклеенный лоскуток бумажки, на котором было что-то написано. «Вот благополучие! Верно, тут что-нибудь продается или работается; завтра же посмотрю! О, непременно посмотрю и тотчас войду! Прекрасно! Прекрасно! Завтра же узнаю эту странную тайну!.. Но зачем же завтра! Почему не сегодня? Почему не сейчас? Еще довольно рано». Граф позвонил. Слуга вошел.
– Заложить коляску.
«Да, поеду, узнаю, что за дом такой? Что заставляет ее ходить туда? И так таинственно, тихонько от надзирательницы, с одною только горничной! Ах, Фетинья!..»
Размышления графа прервались сами собой при этом имени; он покраснел.
«Вот досадное имя, – сказал он вслух, – мне кажется, сам ангел покраснел бы от него! Когда я женюсь на ней, мой круг будет звать ее Фанни. Но прежде всего тайну, тайну надобно разведать».
Вошел человек, докладывая, что коляска готова и что ее сиятельство графиня прислала просить графа пожаловать к ней немедленно, она ожидает его в библиотеке.
– Скажи, иду сию минуту. – Граф взглянул на часы, стрелка стояла на восьми. «Еще рано, – думал он, – у матушки пробуду четверть часа да столько же употреблю на езду; прежде девяти часов тайна посещения бедного домика будет мне известна!.. Но хорошо ль я делаю, – спрашивал сам себя молодой граф, и при этом вопросе шаги его становились медленнее. Он почти нога за ногою шел по коридору, ведущему от лестницы, по которой он только что сбежал к дверям библиотеки, – хорошо ль я делаю, что хочу разведывать? Может быть, Фетинья благодетельствует кому в этом жилище!.. А если?.. Нет, нет! Надобно узнать непременно! Не могу быть покоен! Я не буду разыскивать, зачем она была там, но только посмотрю, кто живет в этом доме». С последним словом граф взялся наконец за скобку двери и отворил ее.
– Долго заставляешь ждать себя, любезный Жорж, садись. Я звала тебя, чтоб сказать о приглашении старой княгини Орделинской, она дает бал, празднует возвращение семьи своей из чужих краев. Бал будет блистательный, приглашена вся столица, но главное дело в том, что нас с тобою просит она приехать часом ранее, как таких людей, которых она не считает уже чужими, говорит, что хочет на досуге показать редкости и вещи дивной красоты, привезенные ей сыном: пишет, что всего этого такое множество.
Озабоченный вид графа показывал, что он не слышит слова матери своей; графиня это заметила, и кровь бросилась ей в лицо.
– Мне очень странно, Георг, что ты всякий раз, когда я начну говорить об Орделинских, слушаешь меня рассеянно или и совсем не слушаешь! Удивляюсь, что сын мой позволяет себе такое обращение со мною!
– Маменька! Милая маменька! Не думайте так, ради бога: я слушаю вас всегда с почтением, о чем бы вы ни говорили мне, но теперь я задумался на минуту оттого, что мне надобно сейчас ехать со двора. Так я рассчитывал, успею ли возвратиться к назначенному времени, чтоб сопровождать вас на бал. Простите же меня, маменька!
Граф с нежностью целовал руки графини; а как мать – всегда мать, то госпожа Тревильская была тронута до слез ласками юноши и, поцеловав его в лоб и глаза, назвала своим сокровищем, неоцененным благом, единственным счастьем в жизни и сказала, чтоб ехал, куда ему было надобно, но чтоб постарался, если можно, возвратиться через час.
– Потому, мой милый Жорж, – прибавила графиня, сжимая сына в объятиях, – что старая княгиня имеет какие-то планы именно для этих двух часов, которые останутся свободными между приездом нашим и прочих гостей.
Графиня занялась своим туалетом, а граф, бросясь в коляску, приказал ехать к публичному саду и, оставя экипаж свой у ворот его, пошел скорыми шагами двадцатилетнего влюбленного к смиренному домику старой Степаниды.
Задумчиво смотрела престарелая владетельница нескольких углов на экипажи, беспрестанно подъезжающие к воротам публичного сада, нисколько не заботясь узнать причину такого необыкновенного съезда, необыкновенного потому, что сад этот никогда не был любимым местом гулянья модного света; сюда приезжали изредка подышать чистым воздухом, полюбоваться свежей зеленью, помечтать, а иногда и увидеться с кем-нибудь без помехи; но прогулки парадной, открытой, многочисленной здесь никогда не было. Итак, этот съезд мог бы обратить на себя внимание Степаниды, если б любопытство ее не было притуплено преклонностью лет ее и теми тьмочисленными случаями видеть всех родов гулянья и собрания, вовремя и не вовремя; ничто уже не было ново для осьмидесятилетней старухи, и теперь один только взор ее следил кареты, катящиеся одна за другою, но душа была полна ощущения, сколько радостного, столько и нового для нее: она приводила себе на память все обстоятельства недавнего посещения, сделанного ей Фетиньей.
«Милочка ты моя, – говорила она сама с собою, – как расцвела… как пышный мак! Как роза столиственная! Как гвоздика махровая! Что за ангел!.. А я-то, старая дура, сочла было Машку, эту верхоглядку пеструю, за знатную даму, да и не гляжу на моего херувимчика прекрасного! Оглупела! Истинно оглупела на старости! Фетиньюшка, дитя мое! Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь! Пусть исполнит лучшее из твоих желаний за то, что светлый взгляд твой возвратил мне мои минувшие радости! Мою некогда столь прекрасно цветущую молодость! Да, дитя мое, ты живой портрет мой! Когда тусклые глаза мои вгляделись в тебя, то мне показалось, что это мое когда-то пятнадцатилетнее лицо отразилось в зеркале… И душа моя исполнилась неизъяснимою радостью!..»
Неизвестно, долго ли старая Степанида разговаривала бы сама с собою и жила в давно минувшем, если б пронзительный скрип двери не возвратил ее опять к существенности: к ее осьмидесяти летам и бедному состоянию женщины, живущей отдачею внаем углов своего дома. Итак, перелетев в один миг от пятнадцати лет к осьмидесяти, от молодости и красоты к морщинам и безобразию, Степанида вздрогнула, оглянулась и с поспешностью встала: перед ней стоял молодой человек пленительной наружности, одетый просто, но которого все приемы и самый даже поклон показывали знатного барина и имели в себе что-то увлекающее, что-то обязательное, чего никогда не бывает у людей низшего класса.
Старуха хотела было спросить: что ему угодно? Но он упредил:
– Позвольте мне узнать, что продается здесь? Вот, я вижу приклеенную бумагу на окне, это, конечно, объявление, я не мог рассмотреть хорошенько, что на ней написано?
– На ней написано, батюшка, одно только слово: «угол», и он отдается внаймы; а изделий здесь никаких нет, исключая, когда угол мой занимает какая рукодельница, так она продает свою работу, но и то не на дому, а относит в магазин или гостиный двор.
Пока старуха объясняла Тревильскому значение бумаги, наклеенной на окне, он с любопытством рассматривал комнату, и ему так же, как юной девице Федуловой, было что-то покойно, отрадно здесь… «Угол, – думает он, – один только угол! Но сколько счастья, – о боже всемогущий! – могло бы поместиться в этом углу!.. Для чего я не родился в том состоянии, которое позволяло бы жить здесь, не унижая себя, не делаясь посмешищем, сказкою, не слывя чудаком, оригиналом, сумасшедшим; одним словом, для чего я не бедный, неизвестный человек!»
Велемудрствуя так нелепо и не понимая сам, отчего эта дичь идет ему в голову, потому что вовсе не было цели желать бедности и неизвестности, как таких обстоятельств, которые нисколько не могли сблизить его с Фетиньей, ни уравнять дороги к соединению с нею! Напротив, дочь купца-миллионера скорее могла быть приличною партией графу Тревильскому, нежели бедняку, скромно и благочестиво проживающему в каком-нибудь очаровательном угле! Как бы то ни было, но только граф не налюбуется на этот угол, в котором все ему так мило, так что-то необыкновенно трогает его душу; что-то приводит на память; есть что-то родное для него в этом месте, в этом приюте бедности!
Между тем как граф все это думает, чувствует и вместе удивляется, зачем он это думает и чувствует, старая Степанида, встревоженная его молчанием, неподвижностью, а более всего тем, что во взоре его, плавно переносящемся с одного предмета на другой, рисуется какое-то чувство, которого она не умеет объяснить себе и которое готова счесть помешательством, – подходит к нему ближе и говорит громко:
– Что ж вам угодно, сударь? Я докладывала уже вам, что здесь никто ничем не торгует и ничто не продается.
Тревильский очнулся:
– Ах, извини, добрая женщина! Но… я видел!..
Граф совсем не знал, как приступить с разведыванию, потому что хотя сначала он и дал себе слово только посмотреть домик, ни о чем не расспрашивая, но теперь желание узнать, зачем была здесь Фетинья, какие сношения может она иметь с этой старухою, овладело им так сильно, что разведать обо всем этом сделалось его главною и единственною целью; но как начать? Чем?
Он и то уже наводит сомнения на старуху тем, что минут с пять стоит на одном месте, молчит и все осматривает; а прерывистый вопрос его, которым он приступил было к делу, вовсе не способен был успокоить ее – напротив, он еще более утвердил ее в подозрении, что к ней вошел сумасшедший. И вот, желая избавиться такого неприятного гостя, Степанида с большим присутствием духа тотчас подхватила слова Георга: «видел».
– Конечно, большой съезд видели вы? Да, это очень любопытное зрелище, для которого теперь съезжаются: будет бегать какой-то скороход; хотелось бы и мне посмотреть; не угодно ли, батюшка, вместе?
Сказав это, Степанида торопливо накинула сверх своего ситцевого шугая темно-коричневой шелковый платок и спешила отворить дверь, надеясь, что гость выйдет вслед за нею, но она не успела еще распахнуть совсем двери, как вдруг впорхнула в нее Маша, а за нею плавно вступила пожилая Акулина. Обе старухи с полминуты смотрели молча одна на другую, наконец молча же, но только со слезами бросились друг другу на шею и обнялись. Сцена эта, конечно, возбудила бы величайшее удивление в Маше и ни малейшего в графе, если б они обратили на нее внимание, но они оба были заняты более друг другом, нежели тем, что делали или говорили две старухи. Маша вскрикнула от изумления, увидев графа, а он, сделав ей знак молчать, расспрашивал о чем-то вполголоса, но только с живостью и приметным нетерпением. Все четверо говорили потихоньку и с большим участием, но только обе пары отдельно и совсем не замечая одна другую. Старухи, взявшись за руки, сели на лавку у окна; они смотрели одна на другую, и слезы беспрестанно навертывались на глазах их. Граф и Маша стояли у самых дверей; первый держался рукою за скобку, и нога его была на пороге; Маша стояла перед ним и то усмехалась, то потупляла глаза и ощипывалась.
У окна говорили:
– Ах, матушка ты моя, Степанида Прохоровна, не думала уже я свидеться с тобою больше на этом свете. Вот когда бог привел сойтись! И как ты постарела! Как похудела! А ведь была как лебедь белая, как кровь с молоком!
Степанида всхлипывала и усмехалась вместе:
– Вот что вспомнила, Акулинушка, да тебе когда же знать меня молодою, ты была, сколько я помню, девчоночка тогда, как я кормила маленькую княжну Мазовецкую, а мне было уже двадцать восемь лет.
– А мне десять; ты ровно восемнадцать лет старше меня; да все-таки я помню, что ты была молодица красовитая, белая, полная, чернобровая! Как теперь, гляжу на тебя, как ты, бывало, гуляешь в этом самом саду: сарафан штофной, малиновый; кокошник золотой, жемчугу полна шея, руки белые, что снег, рукава кисейные, тонкие, что твой дым! Уж куда ты хороша была тогда: не один, бывало, остановится, поглядит вслед; не один скажет: вот красавица-то!
– Ну, Акулинушка! Что уже поминать былое; прошло и не воротится! Были молоды! Были хороши! Пожили свое, порадовались на белый свет, довольно! Пора думать о душе! Об ответе за грехи!.. Я вот все думаю о Матреше… виновата и перед богом, да уж даст же и она ответ перед страшным судом его! Слыханное ль дело!..
Старуха не договорила и, казалось, не совсем довольна была жалобами, которые вырвались у нее…
– Да что это, – сказала она весело, – никак я из ума выживаю! Пришла гостья дорогая, а я потчую ее оханьем да аханьем! Посиди минуточку, Акулина Ивановна, я сбегаю на погреб, принесу медку; ведь ты, я думаю, помнишь, каков мой мед?
– Как не помнить! Ты первая мастерица чуть ли не в целом свете варить мед… Такой-то, я думаю, в старину пивали цари наши!
Степанида не слыхала уже этого последнего замечания, доказывающего, как хорош должен быть мед ее.
Оставшись одна, Акулина вспомнила, что вместе с нею пришла Маша. Но ее уже не было. «Видно, шмыгнула в сад ветрогонка, – бормотала про себя старая ключница, усаживаясь ловчее под окном и рассматривая беспрестанно прибывающие толпы народа. – Эка, подумаешь, тьма валит! А чего смотреть? Что за невидаль? Бегает кто-то! Ведь, чай, и деньги дают! Чем-то люди не промышляют, как подумаешь».
Наконец мед принесен. Седая осьмидесятилетняя Степанида Прохоровна угощает и припрашивает «кушать во здравие» свою старую знакомую. Выпив один стаканчик с обычною церемонией и оговорками, как водится, велось и будет вестись в простом народе, Акулина выпила другой, несколько уже с меньшими затруднениями; по третьему огромному стакану обе старухи поставили подле себя, чтоб пить из них с расстановкой, отдыхом, понемногу и тем продлить эту усладительную приправу к своей беседе, которая с каждою минутою становилась живее, и, наконец, обе старые женщины, отдавшись воспоминаниям и возвратясь мысленно и душевно к цветущему времени своей жизни, стали говорить так, как говорят люди, полагающие, что их никто не слышит. В их припоминаниях, рассказах, восклицаниях, сожалениях высказалась наконец важнейшая тайна Федуловых, и высказалась именно тому, от кого ее более всего надобно было скрывать. Старухи не подозревали, что третье лицо присутствует невидимо при их сердечных излияниях и воспоминаниях былого.
«Это истинное несчастье, что молодая Орделинская так чудовищно потолстела и разрослась! Как мне требовать от моего бедного Жоржа исполнения его обещаний?.. Да и каких обещаний? Он их не давал, а просто повиновался моей воле… Милый, благородный, чувствительный сын мой! Бог наградит тебя счастьем за эту покорность… Правда, с последнего гулянья майского замечаю я, что он чем-то очень занят и что при всяком намеке о союзе с Орделинской так искусно переменяет разговор, что я даже не вижу возможности укорить его за это… Опасна мне эта Фетинья! Хороша! Очень хороша!.. Надобно ж быть такому несчастью! Для чего насмешливая судьба делает все навыворот! Как бы кстати было поменяться княжне Орделинской своей наружностью с мещанкой Фетиньей; тогда обе они были б наделены тем, что им прилично! Надобно, однако ж, кончить начатое: союз с Орделинскими – единственная цель моей жизни и верх моих желаний. Что делать! Жорж не первый будет, у которого жена великан и богатырь вместе. Ко всему можно привыкнуть!.. А если он влюблен в Федулову?.. Прочь! Прочь, досадная мысль! Графу ли Тревильскому унизиться до женитьбы на дочери мужика, хотя б она была прекраснее самой Венеры!»
Мысленный разговор графини был прерван боем часов.
– Как, уже половина десятого! Пошлите узнать, возвратился ли граф, и прикажите подавать карету.
Компаньонка отдала приказание графини людям ее, и через пять минут пришли доложить, что граф еще не возвратился, а карета готова.
– Какой ветреник! – говорила графиня, сходя с лестницы, – скажите, милая, когда он возвратится, чтоб сейчас приезжал к княгине Орделинской; скажите, что я буду ждать его, чтоб поторопился! – Графиня говорила все это скоро, отрывисто и с приметной досадой.
Между тем как графиня Тревильская едет одна и, несмотря на власть матери, несколько тревожится тем, как примет сын ее решительное требование, чтоб он женился на княжне Орделинской; и тогда, как волнение мыслей заставляет ее ехать тише, чтоб выиграть время и хотя немного успокоиться, – Жорж, обрадованный встречею Маши, совсем забыл, что он зашел в незнакомый дом; то, о чем он хотел узнать, перестало беспокоить его после объяснения с Машею, и он, не обращая никакого внимания на двух нечаянно свидевшихся приятельниц, поспешно вышел вместе с Машею. Не заботясь о странности идти рядом и разговаривать с горничной девкой, он дошел с нею до самых ворот сада, говоря ей что-то с видом убеждения и ласково держа за руку. У ворот он оставил ее, бросился в коляску и приказал ехать во всю прыть домой. Маша вмешалась в толпу.