Текст книги "Угол"
Автор книги: Надежда Дурова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Граф так был занят тем, что говорил Фетиньиной горничной, что и не видал кареты графини Тревильской, матери своей, которая в это самое время проезжала мимо ворот сада и домика Степаниды. Графиня видела, как он вышел из него с какою-то девкой, перешел дорогу, беспрестанно говоря с своею спутницей; видела, как дружески он расстался с нею, как бросился в коляску, и даже слышала, как он сказал кучеру: «Ступай скорее домой». Довольно было этого! Графиня забыла; что она графиня, знатная дама, что всякое разведывание о поступках сына унизительно для нее, а особливо о поступках этого рода, что она нарушит всякое приличие, если даже сделает вид, что заметила его, что всего лучше забыть эту встречу, как будто ее никогда не было. Тщетно разум графини говорил ей все это; сердце и воображение, подстрекаемые любопытством и подозрением, делали свое: графиня приказала остановиться, вышла из кареты и, не приказав человеку следовать за собою, пошла к маленькому домику, из которого вышел граф.
Домик Степаниды был в одно жилье или этаж; войдя в сени, можно было видеть трое дверей с одной стороны и двое с другой. Сказано уже было выше, что старуха разделила свой дом для отдачи внаймы на углы; лучший из них был на улицу, по соседству с ним жила и сама хозяйка, то есть в этой же комнате, но другие два были в той половине дома, которая выходила во двор окнами; впрочем, эти два угла от главного отделялись одной тонкой перегородкой. Вошед в сени, графиня отворила наудачу дверь среднюю; она увидела себя в горнице пустой и без мебелей и в ту же секунду услышала голос женщины, которая говорила:
– Да, милая Акулина! Я была большая грешница! Княгиня Мазовецкая и не подозревала, когда отдавала мне кормить маленькую дочь свою, что я любовница ее мужа, что моя Матреша не только что молочная сестра ее дочери, но вместе и родная по отцу; все это так хорошо скрыли от нее, что она до самой смерти ничего не знала и подписала мою отпускную не читавши, а то было бы хлопот, кабы прочитала. В отпускной-то сказано мое настоящее звание: «Дворовая девка Степанида Прохорова, дочь Зорина, отпускается на волю». А ведь княгиня-то считала, что я вдова того плотника, что умер от ушиба бревном.
– Диво, как все это спрятали от барыни-то! И таки никто и не намекнул?
– Никто, ни одна душа не смела и заикнуться! Ведь с князем-то шутить не приведи бог! Челядь тряслась от него!
– Ох, да! Лют был покойник, царство ему небесное; наслышалась и я. Ну что ж, как отпустили тебя на волю?
– Ну что? Ничего! Что мне воля, тогда я и без воли была барыня! Князь души не слышал во мне… Думаю, если б бог продлил ему веку, он женился б на мне, как жена его умерла.
– Правду ли говорят, Степанида Прохоровна, будто он отказал тебе много денег?
– Нет, хотел было он для Матреши положить в ломбард сто тысяч, да не успел. Ведь ты знаешь, что он умер скоропостижно. Я осталась только с тем, что дала мне покойная княгиня за выкормление дочери. На эти деньги я купила себе домик и с тех пор все и живу доходами с него.
– Ну, как твоя вскормленница вышла за графа Тревильского, так неужели она ничего тебе не подарила?
– Она даже не знает, живу ль я еще на свете. Я никогда к ней не показывалась с того дня, как передала ее на руки нянькам.
– А почему? Кормилицы обыкновенно любят тех, кого выкормили, да и дети их любят также.
– С нами не так было, Акулинушка! Видишь, я была хороша собой, так и задумала о себе много. Барыня видимо хирела, таяла: я почти уверена была, что заступлю ее место, как только она умрет, мысленно я считала уже себя княгинею; Матреша моя росла вместе с маленькою княжною и была девочка буйная, часто обижала мою воспитанницу, и когда ребенок приходил ко мне жаловаться, то я, но слабости материнской, всегда обвиняла самую княжну и, каюсь перед богом, была жестоко несправедлива. До пяти лет граф не брал своей дочери от меня, и в эти пять лет неправота моих поступков поселила в маленькой княжне такое сильное отвращение к моей дочери и боязнь ко мне, что впоследствии она с плачем и испугом убегала в комнаты своей матери, когда ей говорили: «кормилица пришла». По смерти князя и княгини опекуны их дочери дали мне понять, что мне нечего более делать в их доме; я удалилась сюда и, оставя все греховные помыслы, жила трудами рук своих и тем доходом, который и теперь дает мне домик мой. Взрастила дочь, выдала ее замуж за молодого крестьянина, приехавшего из отдаленной губернии для того, чтоб с небольшим капиталом своим наняться в приказчики к какому-то богатому купцу. Пока до чего, он остановился у меня… Но тут было страшное дело: об деньжонках его проведали какие-то мошенники, да и забрались в чулан, чтоб, как парень заснет, убить его; моя Матреша увидела, как они подходили уже к постели его, и бросилась прямо под нож! Уж, видно, богу угодно, чтоб душегубы испугались молодой девки; они выбили окно и бросились из него на улицу, а молодой человек просил меня отдать ему его спасительницу в жены. Так я отдала мою Матрешу и думала было, что найду в ней утеху и опору моей старости; но бог не дал мне этого счастья; богатство ожесточило сердце моей дочери – муж ее теперь один из первых богачей, и именно это ваш Федулов.
Акулина вскрикнула от изумления:
– Как! Так хозяйка наша твоя дочь, Степанида Прохоровна?.. Слышала я, что она из бедных; что выросла в наемном угле, но ни в жизнь бы не подумала, что она твоя дочь… А смотри какое диво!.. Ну, а Фетинья-то Федотовна? Ведь и об ней также говорят, что она будто бы родилась и выросла в бедном уголке. Стало быть, твоя Матрена долго еще жила у тебя?
– Да, пока муж ее ездил за море со своим хозяином, она жила у меня; здесь родилась Фетиньюшка и была уже четырех лет, когда Федулов возвратился с довольным прибытком. Тогда они переехали от меня в хороший дом. Я со слезами просила, чтоб оставили мне Фетиньюшку, говорила, что у них будут другие дети, а эта пусть была бы мне на утеху. Нет, не согласились, и именно Матрена. После Федулов начал богатеть с каждым годом более, успехи его в торговых оборотах дивили всех; не было такого замысла, который бы ему не удался и не принес барыша сто на сто: я не успела осмотреться, как зять мой был уже купец и капиталист-миллионер. Вместе с богатством бог наслал затмение на разум моей дочери; она вообразила себе, что может отдать свою Фетиньюшку за первого вельможу, за князя, за графа, воспитала ее как принцессу; себя и дом свой повела на знатную ногу и в довершение всех беспутств своих вырвала у меня клятву никогда, никому не говорить, что я мать ей, и никогда не искать видеть Фетинью. Я плакала, сердилась, говорила, что бог накажет ее за такое беззаконное требование, но ничто не помогло, она настояла на своем, грозила уехать совсем вон из государства, если я не уступлю ее желаниям. Нечего делать! Я обещала, что никто и никогда не услышит от меня о моем близком родстве с нею. После я слышала от многих, что, говоря о Федулове, они рассказывали, что он женат на богатой купеческой дочери из Ярославля; как она успела распустить этот слух, не знаю; но думаю, что ложь перед богом преступление, а перед людьми не может быть прочна.
– Уж и очень не прочна! Почти никто не верит ее выдумке, а все говорят, что она была бедная крестьянская девочка, и чем больше она силится выйти на барскую стать, тем более нападают на ее низкое происхождение. Бывает ли она когда у тебя, Степанида Прохоровна?
– Никогда! С того дня, как она заставила меня поклясться перед образом, что я не буду мешать ей выдать Фетинью по ее желанию за знатного господина, она рассталась со мною навсегда. Безжалостная сказала мне, что как я дала ей жизнь не таким образом, как требуют законы чести, то чтобы и не жаловалась, если она постарается забыть об этом обстоятельстве и не приводить его себе на память бесполезными свиданиями. Вот уже четырнадцать лет, как я никогда не вижу и даже нигде не встречаюсь с Матреной. Сначала сердце мое очень болело; я любила ее, ведь мы жили вместе долго; двадцати лет я отдала ее замуж и зятя приняла к себе; вот этот лучший угол я отделила им; они жили в нем лет восемь, пока муж ее расторговался; у них что-то долго не было детей, и уже в тот год, как Федулов поехал за море, она сделалась беременна; я было не вспомнилась от радости, думала: слава тебе господи! Дождалась утехи на старость, буду нянчить внучка! Не тут-то было!..
– Ну что ж, Степанида Прохоровна, ведь и нянчила, нечего бога гневить; сама говоришь, что Фетиньюшка до четырех лет жила у тебя.
– Оно так, Акулинушка! Благодарю создателя и за эту милость, да ведь больно же, как оторвут от сердца, что к нему близко! Хоть бы исподволь это сделали, а то вдруг, как переехали от меня, как взяли из рук моих моего херувимчика, так уже и не дали мне ни разу взглянуть на него!.. Не позволили души отвести! Чуть было я не пропала с горя! Вот что река лилась, плакала месяца три!.. Ох, Матрена, Матрена! Тяжел твой ответ будет перед богом!..
Старуха горько рыдала, говоря эти слова. И Акулина отирала слезы передником, тщетно стараясь укрепиться, чтоб начать говорить обыкновенным голосом. Обе старухи предались горести, одна от истинной боли сердца, другая по сочувствию.
Пока старухи горюют и всхлипывают, графиня Тревильская неужели все еще дежурит за перегородкою? Неужели знатная, образованная дама слушает вранье и пошлые доверенности двух старых мещанок? Да! Дежурит и слушает; четверть часа уже, как она играет роль шпиона в этой пустой горнице, рискуя всякую минуту быть кем-нибудь усмотренною. Это уже из рук вон странность! Графиня сама это чувствует, краснеет от неприличности своего положения, зевает от скучного разговора старух, но не может оставить своего притона; она и сама не понимает, чего ждет, что держит ее в этой каморке? Однако ж всякий раз, как хочет выйти, что-то как будто останавливает ее. Графиня остается, с беспокойством посматривает на дверь, в которую вошла, и прилежно слушает не слова уже, но рюманье[8]8
Плач, хныканье (от рюмить – плакать, хныкать).
[Закрыть] старух.
Графиня наконец готова расхохотаться сама над собою и над сумасбродством, которое позволила себе в свои лета. Впрочем, таинственное заседание ее не совсем было напрасно: она узнала то, чего еще не знала, то есть что ненавидимая ею Федулова есть та самая некогда маленькая злобная девчонка, Матрешка, кормилицына дочь, за которую ее ставили в угол, лишая завтрака, и которая, пользуясь тем, что была сильнее и сверх того всегда права, отнимала у нее конфеты, игрушки, щипала ее и дергала за косы, не внимая плачу и не страшась никакого наказания! Узнала еще и то, что она с ней в близком родстве, то есть ее родная сестра по отцу; но этому последнему обстоятельству графиня не хочет верить. «О детях этого рода, – думает графиня, – и сама их мать не может наверное сказать, кто их отец. Матрена так же хорошо может быть дочерью какого-нибудь крестьянина, как и моего отца».
Наконец самоотвержение графини получило свою награду. Старухи порядком проплакались, и Акулина стала говорить:
– Полно, матушка Степанида Прохоровна, предоставь все господу богу, авось он и утешит тебя еще при конце дней твоих. Маша говорила мне, что Фетиньюшка была у тебя и как, дескать, полюбила она старушку. Теперь уже она будет похаживать к тебе.
– Ради бога, не проговорись дома, Акулинушка! Сделай милость, не отними у меня последнюю радость!.. Пока я не видела Фетиньюшки, так было уж и перестала грустить, а теперь… нет, оборони царица небесная, если теперь мое дитятко ненаглядное не будет приходить ко мне – живая в могилу лягу!.. Уж что за красавица моя крошечка! Царевна! Ни дать ни взять царевна! Правду говорят, что бог сотворил человека по образу и подобию своему! Уму непостижима красота человеческая, когда уже она дойдет до своего верха! Придумать нельзя лучше лица, как лицо моей внуки милой!.. Что за глаза! Ну вот точно как солнцем светило на меня ими! А уста!.. Ну вот даже дышат розой, не только что цветом похожи!
– То правда, матушка Прохоровна, что внука твоя красавица писаная, ну да и судьба ей будет по красоте… В доме у нас все говорят, что она выйдет за графа Тревильского, сына твоей молочной дочери, бывшей княжны Мазовецкой.
– В самом деле? О, милочка ты моя, благослови тебя господи! Как только она выйдет замуж, тогда уж я не погляжу на Матрену, тотчас пойду к моему херувиму ненаглядному; хоть за неделю до смерти, да нагляжусь на нее вдоволь!.. Когда же будет свадьба?
– Ну, о свадьбе-то еще нет ничего верного. Вот видишь, Степанида Прохоровна, молодой граф очень влюбился в Фетиньюшку, часто бывает у самой, такой вежливый, услужливый; за самою так и ухаживает; на Фетиньюшку, правда, только смотрит, ну да уж как смотрит, так вот так сердце и тает, чего-то в них нет!.. А она, милушка, потупит глазки да и зарумянится, что твой мак махровый… Один раз, что и за диво, Прохоровна, один раз сидели они двое в зале, сама-то вышла за чем-то на минуту; а я пришла звать девок обедать да и стала за стеклянного дверью, приподняла уголок занавески и смотрю, с кем сидит хозяйская дочь; в это время они оба смотрели друг на друга, не долго, так вот, как раз пять минут глазом, да зато уж как смотрели!.. Я навзрыд плакала, как пришла в кухню… Не жить им на белом свете, если их разлучат!
– Да кто ж их разлучит?
– Может быть, и не удастся разлучить. Сама-то очень хлопочет, чтоб эта свадьба состоялась, и уж, верно, сделает по-своему, только я думаю, что твоя молочная дочь, графиня Тревильская, не согласится и не даст сыну благословения на эту женитьбу.
– Так и не надобно идти против воли матери! Глупа Матрена, что сводит молодых людей, тогда как матери его это не угодно. Эка дура! Господи прости! Наделает она кутерьмы!
– Да таки наделает, Прохоровна! Я знаю стороною, что она подучает молодого графа жениться на Фетинье тихонько. Разумеется, она это не сама говорит ему, да уж у нее есть люди, которые работают за нее.
– Кажется, почему бы графине Тревильской не хотеть, чтоб моя Фетиньюшка была ее невесткою? Ведь никто не знает, что бабка ее отпущенница княгини Мазовецкой. Отец – миллионер, воспитана она, как все знатные воспитываются; собою красавица такая, какой под солнцем не сыщешь другой! Чего ж бы еще хотеть графине Тревильской?
– Знатной породы, матушка Степанида Прохоровна! Знатной породы хочет и ищет твоя молочная дочь! Графиня горда чрезвычайно, нас, простых людей, не считает ни за что и говорит, что если б мещанин имел не только миллионы, но даже богатства великого Молоха,[9]9
Божество Вавилонии, которому приносились жертвы, символ неутолимой жестокости.
[Закрыть] то и тогда она не хотела бы породниться с ним!
Проговори это, Акулина с важным видом охорашивалась с полминуты, верно полагая, что, окрестя Могола[10]10
Имеется в виду Великий Могол; так европейцы называли представителей династии, правившей в Индии с 1526 по 1707 год; символ могущества и богатства.
[Закрыть] Молохом, она показала великую ученость; но как простодушная Степанида не обратила на это слово ни малейшего внимания и продолжала сидеть, подгорюнившись и покачивая седою головою, то и собеседница ее рассудила оставить претензии на отборные фразы и стала опять говорить просто:
– Ну так вот видишь, матушка, графине не надобно богатства никакого, а надобна знатная порода; она сама барыня большая, и в роду ее все были графы да князья, может быть, лет тысячи двадцать назад.
– Что ж Федулов думает обо всем этом?
– Ничего; он не знает, что жена старается навести графа Тревильского на женитьбу с Фетиньей; однако ж хмурится, когда видит, что граф приезжает к нему, и, раскланявшись с ним, проходит прямо на половину к ней.
– На половину? Так моя Матрена живет на манер знатных дам; не дивлюсь теперь, что она отреклась от матери; простая старуха, да еще и отпущенница, много портила б ей в мыслях ее знатных знакомых.
– И, матушка! Не беспокойся; как не великатится хозяйка, а ни одна знатная дама к ней и не заглянет, а к себе-то уж и подавно не пригласит; к нам только и ездят из знатных одни мужчины, потому что Федот Федулович задает банкеты на славу; а на балы наши приезжают свои братья купцы с женами и дочерьми да кой-кто из мелких дворяночек, вот и все.
– Я не успела, да и нельзя было ни о чем расспросить мою глупую Зильбер, она торопилась от меня, проклятая, как будто от чумы, чтоб уйти поскорее. Каково живут Федуловы между собою?
– Хорошо; она делает что хочет; он во всем уступает; она бросает его деньги направо и налево, за все платит втридорога, нисколько не торгуясь; он выдает деньги, не говоря ни слова; у нее карета не карета, платье не платье, шали не шали! Все заморское; жемчуга, бриллианты целыми коробками покупает и ни в жизнь не посоветуется с мужем, не спросится: «Позволишь ли, Федулович, купить вот это или это?» Куда тебе! Все деньги у нее, берет себе, сколько угодно. А уж как одевается!.. И не дай тебе бог, Прохоровна, увидеть этого, не вытерпит твое материнское сердце, проклянешь ты ее: ведь совсем как… стыдно сказать… как голая! Плечи выставит на целые два вершка без платья, и спина чуть не вся!.. Бедный хозяин всякой раз хмурится, как она в таком виде проходит мимо него, чтоб садиться в карету… А еще как перетягивается шнуровкою! Что твоя молоденькая девочка!.. Как она не задохнется, такая толстуха!.. Я вот уж сухопарая старуха, а и тут как подвяжу передник покрепче, так и полчаса не выдержу… А она целые дни в тисках, да, кажись, ей и нужды нет… Одолела ее охота представляться знатною барынею! Ведь так и пильнует,[11]11
Старается, блюдет (от пильновать – стараться, блюсти).
[Закрыть] что как у них делается, так и она! Не белится, зубов не чернит, бровей не подводит карандашом, умоется себе просто водою да вытрет лицо каким-то кузмотиком,[12]12
Искажение слова «косметика».
[Закрыть] и только: знатные, де, дамы никогда не пачкают лица ничем.
– Шнуруется! Ходит полунагая! В сорок пять лет!.. Отступился от тебя бог, Матрена!
Задолго до окончания беседы двух старых женщин графиня Тревильская вышла из своей засады. Карета ее летела по гладкой мостовой; близок уже был дом Орделинских; через четверть часа графиня будет в кругу всего, что так блистательно, так остро, так любезно; через час загремит музыка, разольется ослепительный свет, посыплются фразы, одна другой тоньше, острее, умнее, вежливее! Как ей управиться с собою? Как победить грусть, которую так полно ее горделивое сердце? Графинею поминутно овладевает задумчивость; беспрестанно мысль ее возвращается к тому, что она слышала: хотя она стыдится, вспоминая, где и от кого она слышала то, что столько тревожит ее, однако ж невольно благодарит судьбу, что она открыла ей этот заговор вовремя. «Георг! неблагодарный сын! Тебе ли изощрять кинжал для сердца твоей матери!.. Скрываться! Сговариваться! Действовать заодно с презрительною тварью, с дочерью бывшей служанки! Желать унизить славный род свой супружеством с внучкою отпущенницы, и какой еще отпущенницы? Девки дурного поведения! Ужасно!»
Графиня забыла, что сын ее не знает того, что она узнала сию минуту, что он считает Федулову дочерью ярославского купца и слухам об угле совсем не верит, – забыла и горько попрекала на его неразборчивость.
Карета графини и коляска графа в одно время остановились у подъезда дома Орделинских. Мать и сын всходили на лестницу. Георг не переставая целовал руку графини, прося ее простить ему продолжительность его отлучки. Графиня не могла выговорить ни слова; сила чувств теснила дыхание в груди ее; нежность и покорность сына с воспоминанием того, что она слышала, едва не повергли ее в обморок; она готова была залиться слезами и броситься на грудь сына, умоляя его не отворять ей преждевременной могилы унизительной связью с отродием служанки. Однако ж сила характера благородной дамы была так велика, что она овладела своими чувствами, победила их, на покорные ласки и просьбы сына отвечала нежным поцелуем, ласковой усмешкой и словами: «Об этом после, милый Жорж!»
На доклад официанта: «Граф и графиня Тревильские!» – слышно было, как дряхлая Орделинская говорила едва понятными словами: «Проси, проси сюда прямо в уборную».
Граф остановился было в дверях; он увидел, что Целестина в прелестном пеньюаре сидит перед туалетом и ей убирают голову. Но старуха позвала его, говоря:
– Войди, дитя мое! Чего ты остановился! Тебе не запрещен вход в это святилище! Как он всегда мил у тебя, графиня! Целестиночка! Оборотись, душенька! Вот граф Георг пришел присутствовать при твоем туалете. Пожалуйста, милый граф, прикажи убрать ее по твоему вкусу… Ха, ха, ха! Покраснел, как монастырка! Ну, ну, добро, садись подле туалета; Целестиночка расскажет тебе, сколько грандов подавали ей шпильки, цветы и булавки… О, в Мадрите долго будут помнить прекрасную Диану, одетую по-русски! Ха, ха, да! Представь себе, милая графиня, что мою Целестиночку при дворе гишпанском единодушно прозвали: la belle Diane Moskovite. Majestueuse Diane Moskovite![13]13
прекрасная московская Диана. Величественная московская Диана! (фр.).
[Закрыть]
Между тем как старуха-княгиня говорила, хохотала, выхваляла внучку и приказывала принести разные редкие драгоценности, вывезенные из чужих краев, графиня с досадой и стыдом смотрела то на сына, который сидел подле уборного столика и не только что не смотрел на Целестину, но даже и не слыхал, что она говорила ему, то на княгиню Орделинскую-мать, которая после первых приветствий села у окна и, казалось, ни о чем так мало не думала, как о том обществе, в котором находилась.
Наконец уборка головы кончилась. Целестина открыла коробочку, в которой лежала одна только нитка жемчуга, но такого, которому не могло уже быть равного. Она вынула ее и, приближая к глазам графа одною рукою, другою тронула его легонько за плечо, потому что граф был неподвижен, как статуя; мысли и душа его витали где-то далеко от уборной княжны Целестины Орделинской.
– Посмотрите, граф, вот жемчуг, который подарила мне королева и взяла с меня слово, что я надену его в день моей свадьбы; видали ль вы что-нибудь прекраснее?
Слово «свадьба» и прикосновение Целестины разбудили графа от его летаргии; но разбудили очень неприятно. Взгляд его холодно встретил бессмысленную улыбку румяных уст княжны, и вопрос ее: «видали ль вы что-нибудь прекраснее?», на который вежливый и остроумный граф мог бы отвечать очень лестным образом для Целестины, не получил теперь другого ответа, как одно равнодушное и совсем неуместное: «да». Графиня вся вспыхнула и, встретив насмешливый взор княгини-матери, совсем потерялась; однако ж, стараясь выйти из этого, столь нового и столь унизительного для нее положения и желая отвлечь внимание обеих княгинь от четы, сидящей близ уборного столика, Тревильская начала делать очень оживленное описание минувшего гулянья. Но говорится же, что беда одна не приходит! Средство, употребленное графинею, вместо отдаления неприятности приблизило ее.
– Да, графиня, говорят, что это гулянье было блистательнейшее из всех, какие мы можем помнить. И я слышала, что не было экипажа великолепнее кареты купчихи Федуловой и не было красавицы, равной ее дочери; правда это? Говорят еще, что наши молодые люди лучшего тона и первых фамилий в государстве не отъезжали от окна ее кареты. Неужели и это также правда?
Графиня не вдруг нашлась, что отвечать; но старая Орделинская подоспела ей на помощь:
– И, мать моя! Ты уж чересчур строга! Ну что за диковина, что молодежь вертится перед хорошеньким личиком! Девочка Федулова таки точно недурна; немудрено, что лишний раз проехали мимо ее кареты; может, кто-нибудь и ехал подле нее во все время гулянья, а вот мой милый Жорж так ехал подле меня! Подле девяностолетней старухи! Не так ли, любезный граф!
Граф, совершенно наконец возвратившийся из области мечтаний в общество, его окружавшее, отвечал утвердительно, вежливо намекая, что занимательность ее разговора овладела до такой степени всем его вниманием, что отвлекла от всего другого.
– Да, да! – подхватила с торжествующим видом Орделинская. – Мы все время говорили о тебе, Целестиночка.
Граф решительно испугался, но, к счастью его, не было времени для старой княгини, чтоб одним шагом стать вплоть у цели. Когда она говорила, горничная приколола последний цветок на голове Целестины, – уборка кончилась совсем, и все общество встало, чтоб идти в залы ожидать приезда гостей. Минут через десять начали греметь экипажи и останавливаться у подъезда; звонок возвещал неумолчно о беспрерывно прибывающих гостях. Более часа гром экипажей не утихал; наконец гости съехались все. Оглушающий гром экипажей сменился согласным громом музыки; начался бал.
Тревильская подозвала к себе сына:
– Жорж, надобно быть кавалером Целестины весь вечер! Хочешь ты сделать это для меня? – В голосе и виде графини было нечто, чего граф не мог себе объяснить, но не мог также и вынести равнодушно; хотя быть кавалером Целестины в продолжение всего бала значило идти к одному концу с матерью и старой Орделинской; значило согласиться на союз, признать себя женихом, потому что кто ж, кроме жениха, может исключительно завладеть девицею на весь бал.
Однако ж Георг и подумать не смеет отказать матери в ее требовании; ему кажется, что при первом слове отказа графиня расстанется с жизнью тут же: столько видит он чего-то непостижимого в глазах ее, виде и голосе. Граф в знак согласия поцеловал руку матери и тотчас пошел к княжне.
Точно необходимо было приказание матери и сознание собственной вины перед нею, чтоб заставить Тревильского ангажировать Целестину, без этого никакое в свете приличие не заставило б его танцевать с девицею-гигантом. Для всех тех, кого интересовало замечать поступки молодого Тревильского, было очень забавно видеть, как он краснел всякий раз, когда ему приходилось выступить на сцену с своей дамой. Хотя бездушная красота княжны Орделинской была все-таки красота, хотя огромная масса тела ее была самая стройность; но при всем том рост ее, целою четвертью превышавший прекрасный высокий рост графа, приводил этого последнего в невольное замешательство; ему было ужасно неловко всякий раз, когда он скользил по паркету, держа за руку княжну, он не смел поднять глаз не только на свою даму, но и ни на кого; ему казалось, что на каждом лице увидит он насмешливую улыбку; сверх того он слышал, как говорили вокруг него: «Вот прелестная великанша!» – «Издали она точно восхитительна!» – «Да, только издали. Но ни любовником, ни кавалером ее в танцах быть не лестно». – «Разумеется! В обоих случаях будешь смешон и себе и другим!» – «Правда, правда!» – «Жаль, что она так велика!» – «Скажи лучше, жаль, что она так хороша». – «Ну, об этом нечего жалеть; красота ее под стать ее росту». – «Как это разуметь?» – «Очень просто: и то и другое хорошо только для статуи».
Такие разговоры не способны были улучшить положение бедного графа, ни расположить его к вежливому вниманию к своей даме, беспрестанно ему что-то говорившей. Сверх всего этого графиня, не спускавшая глаз с него, заметила, что он беспрестанно смотрел на дверь и всякий раз, когда она отворялась, вздрагивал и приходил в видимое беспокойство.
Была уже половина второго часа; гости перестали съезжаться, не слышно экипажей, с громом подкатывающихся к подъезду; звонок замолчал. Краса и веселость бала достигли своего верха; гремит мазурка, все кипит жизнью, все блестит, все цветет, все усмехается, все в восторге! Юность в своей стихии! Живет двадцатью жизнями в один миг.
Среди всеобщей безотчетной радости один граф сидит пасмурный подле Целестины и радуется только тому, что, будучи в последней паре, не так скоро выйдет на сцену со своим Голиафом[14]14
Могучий великан, сраженный юношей Давидом (Библия, 1 книга Царств, 17).
[Закрыть] и сверх того имеет время обдумывать дело, его обеспокоивающее. Но как всякое дело и всякое обстоятельство имеет свой конец, то и работа всех пар, составляющих мазурку, кончилась; настала очередь графу выступить на сцену со своею дамою; уже предпоследняя пара села на место, уже граф с удержанным вздохом встает, берет Целестину за руку, хочет что-то сказать ей, вдруг гремит карета, катится, останавливается у подъезда, звонок ударяет два раза, отворяются дверей обе половинки, входит – Федулова с дочерью.
Вид их произвел действие Медузы[15]15
Медуза – чудовище в виде женщины, на голове которого вместо волос извивалась змеи; взор Медузы обращал в камень (греч. миф.).
[Закрыть] на графиню: она окаменела от удивления; ей казалось, что представление света в эту ночь было б гораздо естественнее, нежели появление Федуловой в доме княгини Орделинской.
Граф, только что начавший было небрежно скользить по паркету, увидя прибывших, затрепетал, бросил руку княжны, сделал два шага к Фетинье, но, вдруг опомнясь, воротился, пробормотал какое-то извинение, которое Целестина приняла с тою же нарисованною усмешкою, с которою принимала все, что ей кто говорил. Граф продолжал начатый тур, но уже не с той неподвижностью физиономии и пасмурностью взора, теперь лицо его сияло радостью, которую он видимо старался скрыть или хоть умерить, но не мог успеть ни в том, ни в другом; он сделался любезен, развязен, сказал много приятного Целестине и оставил ее в ту же минуту, в которую кончилась мазурка.
Ни строгие взгляды матери, ни неблагоприятный шепот старых дам, ни насмешливая и презрительная мина графини Орделинской, матери Целестининой, не удержали графа подойти к Фетинье и просить ее на следующий танец. Это была опять мазурка.
Сама зависть замолчала минут на пять, когда Тревильский повел свою даму на место и когда начал этот чарующий танец, сотворенный для юности и красоты. Столь прелестной четы, каковы были граф и Фетинья, не могло и само воображение представить, особливо девица была прекрасна выше возможности описать ее. Итак, зависть замолчала; но, боже мой, как засвистали змеи ее, когда прошли пять минут ее невольного изумления!
– Старуха Орделинская, видно, стала из ума выживаться: к чему это она пригласила мещанку в наш круг?.. Богата! Так что ж?
– Ну, оно не худо, богатство, только надобно б употреблять его приличнее – например, толстая Федулова была б очень красива, когда бы унизалась жемчугом с ног до головы; надела б перстней бриллиантовых на все пальцы до самых ногтей… Почему не так? У нее сотни тысяч беспереводно! Прекрасно и благоразумно поступила бы, если б в именины мужнины, свои или другие случаи семейные делала праздники пышные, роскошные, обеды, балы, ужины на славу, но только на славу купеческую. То есть с целью угостить, доставить удовольствие знаменитым гостям своим, а не с тем чтоб затмить, блеснуть, ослепить, унизить их! А то вообразите, что затевает всякий раз, как дает пир какой…
– Да что тут до того, как она кормит, чем кормит и на чем кормит? У нее всегда собрание одних мужчин, а они мало обращают внимания на ее пышность и изысканность; на это пусть бы она разорялась как угодно; но, по моему мнению, нельзя простить расточительности на такие вещи, на которые она нипочем никакого права не имеет! Вот, посмотрите на нее, может ли что быть дороже, изящнее, прелестнее ее наряда? Посмотрите на ее склаваж,[16]16
Головной женский убор с драгоценными украшениями.
[Закрыть] диадему, фермуар, пояс, браслеты, – все это выписано из Парижа, все это самой высокой работы, изящного вкуса, и все это из самых лучших бриллиантов! Взгляните на ее ток[17]17
Женский головной убор.
[Закрыть] или берет! Это ведь прелесть, от которой нельзя глаз отвести! Если и можно простить ей подобную роскошь, так только потому, что все эти прекрасные вещи на ней теряют свою цену. Ее грубое, лоснящееся лицо, толстые руки, неуклюжесть всего корпуса и неловкие движения выказывают ее тем, что она есть, и блистательный наряд не введет никого в заблуждение – почесть ее знатною дамою; но что я считаю дерзостью, переходящею все границы, так это то, что она одевает дочь свою как принцессу крови! За это я затворила бы ей дверь моего дома навсегда, если б была на месте княгини Орделинской.