355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Лохвицкая » Ностальгия. Рассказы. Воспоминания » Текст книги (страница 6)
Ностальгия. Рассказы. Воспоминания
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:18

Текст книги "Ностальгия. Рассказы. Воспоминания"


Автор книги: Надежда Лохвицкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

11

Настала настоящая зима, с морозом, со снегом.

Доктор сказал, что после воспаления легких жить в нетопленной комнате с разбитыми окнами, может быть, и очень смешно, но для здоровья не полезно.

Тогда друзья мои разыскали мне приют у почтенной дамы, содержавшей пансион для гимназисток. Живо собрали мои вещи и перевезли и их, и меня. Работали самоотверженно. Помню, как В. Н. Ильнарская, взявшая на себя мелочи моего быта, свалила в картонку кружевное платье, шелковое белье и откупоренную бутылку чернил. Верочка Чарова (из московского театра Корша) перевезла двенадцать засохших букетов, дорогих по воспоминаниям. Тамарочка Оксинская (из сабуровского театра) собрала все визитные карточки, валявшиеся на подоконниках. Алексеева-Месхиева тщательно уложила остатки конфет и пустые флаконы. Так деловито и живо устроили мой переезд. Забыли только сундук и все платья в шкафу. Но мелочи все были налицо – а ведь это самое главное, потому что чаще всего забывается.

Новая моя комната была удивительная. Сдавшая мне ее милая дама, очевидно, обставила ее всеми предметами, скрашивавшими ее жизненный путь. Здесь были какие-то рога, прутья, шерстяные шишки, восемь или десять маленьких столиков с толстой тяжелой мраморной доской, подпертой растопыренными хрупкими палочками. На столики эти ничего нельзя было ставить. Можно было только издали удивляться чуду человеческого разума: суметь укрепить такую тяжесть такой ерундой. Иногда эти столики валились сами собой. Сидишь тихо и вдруг слышишь на другом конце комнаты – вздохнет, закачается и – на пол.

Кроме ерунды, был в комнате рояль, который за рогами и шишками мы не сразу и различили. Стоял он так неудобно, что играющий должен был пролезть между рогами и этажеркой и сидеть окруженный тремя столиками.

Решили немедленно устроить комфорт и уют: лишнюю дверь завесить шалью, рояль передвинуть к другой стене, портреты теток перевесить за шкаф…

Сказано – сделано. Загрохотали столики, задребезжало что-то стеклянное, одна из теток сама собой сорвалась со стены.

– Господи! Что же это! Услышит хозяйка – выгонит меня.

Явившаяся поздравлять с новосельем от группы «курсисток» белокурая кудрявая Лиля предложила свои услуги, моментально разбила вазочку с шерстяными шишками и в ужасе упала за диван, прямо на второй теткин портрет, заботливо снятый, чтобы не разбить.

Треск, рев, визг.

– Пойте что-нибудь, чтобы не было слышно этого грохота.

Приступили к самому важному – двинули рояль.

– Подождите! – крикнула я. – На рояле бронзовая собачка на малахитовой подставке – очевидно, хозяйка ею дорожит. Надо ее сначала снять. Не суйтесь – я сама, вы только все колотите.

Я осторожно подняла прямо за собачку – какая тяжелая! Вдруг – что это? Отчего такой грохот?

Отчего вдруг стало легко? В руках у меня одна собачка. Малахитовая подставка, разбитая вдребезги, у моих ног. Ну кто же мог знать, что она не приклеена!

–   Ну, теперь, наверное, прибежит хозяйка, – в ужасе шепчет Лиля.

–   Вы сами виноваты. Отчего вы не пели? Я же вас просила. Ведь видели, что я принялась за собачку, ну и затянули бы что-нибудь хоровое. Двигайте рояль, а то мы до ночи не кончим.

Двинули, покатили, завернули хвост, поставили.

– Чудесно. Вот здесь будет удобно. Алексеева-Месхиева, я вам здесь новую песенку сочиню.

Живо пододвинула стул, взяла аккорды – что за ужас! Рояль перестал играть. Пододвинули еще немножко, поколотили по крышке, молчит, и кончено.

Стук в дверь.

–   Молчите!

–   Пойте!

Все равно надо отворить…

Входит не «она». Входит знакомый инженер, поздравляет с новосельем.

– Отчего у вас у всех такие трагические лица?

Рассказываем все. И главный ужас – рояль.

– Рояль? Ну, я вам это живо налажу. Прежде всего надо вытащить клавиши.

–   Милый, вас сам бог послал.

Подсел, что-то покрутил и выдвинул.

–   Вот, а теперь назад.

Клавиши назад не влезали.

Инженер притих, вынул платок и вытер лоб. Страшная догадка озарила меня.

– Стойте! Смотрите мне прямо в глаза и отвечайте всю правду. Вы раньше когда-нибудь клавиши вытаскивали?

– Да!

–  А назад они влезали?

Молчание.

–  Отвечайте правду! Влезали?

–  Н-нет. Ни-ко-гда.

* * *

Унылые будничные дни.

Бурлившая жизнь, беспокойная и шумная, – осела.

Возвращаться домой нельзя. С севера Киев отрезан. Кто успел – уже уехал. Но все куда-то собираются. Все чувствуют, что оставаться надолго не придется.

Как-то при выходе из театра в вестибюле разговаривали мы с ясновидящим Арманом Дюкло. К нему подошел дежуривший у двери солдат и спросил:

– Скажите мне, господин Дюкло, скоро ли Петлюра придет?

Арман сдвинул брови, закрыл глаза.

– Петлюра… Петлюра… через три дня.

Через три дня Петлюра вошел в город.

Удивительное явление был этот Арман Дюкло.

Перед моим отъездом из Москвы я была несколько раз на его сеансах. Он отвечал очень верно на задаваемые ему вопросы.

Потом, когда мы познакомились, он признавался, что обыкновенно приступал к сеансам с различных подготовленных трюков, но потом начинал нервничать, очевидно, впадал в транс и, сам не зная почему и как, давал тот или иной ответ.

Это был совсем молодой, лет двадцати, не больше, очень бледный и худой мальчик, с красивым, утомленным лицом. Никогда не рассказывал о своем происхождении, недурно говорил по-французски.

– Я жил много-много лет тому назад. Меня звали Калиостро.

Но врал он лениво и неохотно.

Кажется, был он просто еврейским мальчиком из Одессы. Импресарио его был какой-то очень бойкий студент. Сам Арман, тихий, полусонный, не был деловым человеком и очень равнодушно относился к своим успехам.

В Москве им чрезвычайно заинтересовался Ленин и два раза вызывал его в Кремль для уяснения своей судьбы.[5]5
  Скорее всего, это легенда. – Ред.


[Закрыть]
Когда мы его расспрашивали об этих сеансах, он отвечал уклончиво:

– Не помню. Помню только, что у самого Ленина до конца успех. У других различно.

Импресарио его рассказывал, что трусил безумно, потому что видел, как на Армана «накатило», и тогда он уже не отдает себе отчета, с кем имеет дело.

– Слава богу, пронесло благополучно.

Но пронесло ненадолго. Через несколько месяцев Арман был расстрелян.

* * *

Наступил последний акт киевской драмы.

Петлюра входил в город. Начались аресты и обыски.

Ночью никто не ложился. Сидели вместе, обыкновенно в квартире Мильруда. Чтобы не заснуть, играли в карты, чутко прислушивались, не идут ли. Если стук или звонок – прятали карты и деньги под стол. К нашей квартире в эти дни примкнул и Арман Дюкло.

– Нет, я не могу играть в карты. Ведь я же знаю каждую карту вперед, – объявил он.

И проигрывал три ночи подряд.

–  Странно. Я был еще маленьким ребенком, и тогда уже никто не решался со мной играть…

–  Да кто же с маленькими детьми в карты играет? – отвечали ему.

Тихий, полусонный, он не спорил и не смеялся. Странный был мальчик.

– Я всегда полусплю. И этот сон так истощает меня. Он выпивает все мои силы и всю мою кровь.

Бледное-бледное было его красивое лицо. Он говорил правду.

На улицах появились петлюровские, патрули. Необыкновенно вежливые джентльмены в солдатских шинелях щелкали каблуками и предупреждали, по какой улице ходить не следует, чтобы не попасть в облаву.

–  Кто же вы такие? – спрашивали мы.

–  А мы те самые, що казали «банда», – с гордым смирением отвечали джентльмены.

Опустели, закрылись магазины. Разбежались, попрятались люди. Город все больше и больше наполнялся солдатскими шинелями.

У Мильруда был обыск. Рассказывали, что маленький Алешка выбежал из детской со свирепым воплем:

– Я – Петлюра! Вот я вам всем задам!

Патруль почтительно удалился.

* * *

Состоялся торжественный парад. Драматург Винниченко раскланивался перед толпой. За свои драмы он таких оваций не получал…

Молодцы в новеньких жупанах немецкого сукна скакали на сытых сильных конях.

«Москали» посмеивались: «Хай живе Украина, аж с Киева до Берлина».

Погуляли, посмотрели. Начали укладывать чемоданишки. Пора.

За городом забухали пушки.

– Где?

–   Как будто за Лысой Горой. Как будто большевики подходят.

–   Ну, теперь пойдет надолго. У вас есть пропуск?

–   В Одессу! В Одессу!

12

Пошла попрощаться с Лаврой.

«Бог знает, когда еще попаду сюда!»

Да, Бог знал…

Пусто было в этом сердце богомольной Руси. Не бродили странники с котомочкой, странницы с узелком на посошке. Озабоченные ходили монахи.

Спустилась в пещеры. Вспомнила, как в первый раз была здесь много лет тому назад с матерью, сестрами и старой нянюшкой. Пестрая «всякая» жизнь лежит между мной и той длинноногой девочкой с белокурыми косичками, какою я была тогда. Но чувство благоговения и страха осталось то же. И так же крещусь и вздыхаю от той же прекрасной неизъяснимой печали, исходящей от вековых сводов, древней русской молитвой овеянных, столькими, ах, столькими очами оплаканных…

Старый монах продавал крестики, четки и образок Богоматери, чудесно вклеенный в плоскую бутылочку через узкое горлышко. И две витые свечечки и аналой с крошечной иконкой на нем тоже вклеены. На венчике надпись: «Радуйся, невесто пеновестная». Чудесный образок. И сейчас, уцелевшая во многих беженских странствиях, стоит плоская бутылочка, чудо старого монаха, на моем парижском камине…

Зашла попрощаться и в собор св. Владимира. Видела перед иконой св. Ирины маленькую черную старушонку, на коленях, ступни в стоптанных башмачонках поджаты носками внутрь умиленно и робко. Плакала старушонка, и строго смотрела на нее увитая жемчугами, окованная золотом, пышная византийская Царица.

* * *

Выехали из Киева поздно вечером. Пушки бухали где-то совсем близко.

На вокзале давка невообразимая. Какие-то воинские эшелоны забили все пути. Не то они приезжали, не то их куда-то отправляли. Они, кажется, и сами не знали.

Лица у всех растерянные, озлобленные и усталые.

С трудом добираемся до вагона, обозначенного в нашем пропуске. Вагон третьего класса, какой-то трехэтажный. Туда же вваливают и наши вещи.

Долго стоим на станции. Все сроки отхода давно прошли. Мы на втором пути. С двух сторон поезда с солдатами. Слышны крики, выстрелы. В просвете между вагонами видно, как бегут люди и в панике мечутся.

Иногда в вагон к нам приносят новости:

–  Сейчас будут нас выгружать снова на станцию. Весь поезд пойдет под солдат.

–  Дальше одиннадцатой версты ехать вообще нельзя. Там разъезд занят большевиками.

–  Только что вернулся обстрелянный поезд. Есть убитые и раненые.

Убитые! Раненые! Как мы привыкли к этим словам. Никого они не смущают и ни у кого не вызывают возгласа «Какой ужас! Какое горе!».

Все думают просто, в условиях нового нашего быта: «Раненых следует перевязать, убитых надо бы выгрузить».

«Раненые» и «убитые» – это слова нашего быта. И сами мы если не на разъезде, то немножко позже вполне можем стать и ранеными, и убитыми.

У кого-то украли чайник. И вопрос этот обсуждается с таким же интересом (если не с большим), как и вопрос о том, что, мол, проскочим мы через одиннадцатую версту или нас отсюда даже не выпустят, потому что поездная прислуга отказывается вести поезд.

И вдруг сорвавшаяся с третьего этажа скамеек картонка треснула кого-то по голове. Это был радостный знак. Это значило, что паровоз прицепили и он дернул.

Мы поехали.

Останавливались много раз. На темных станциях и в глухом поле, по которому бегали фонарики, где кричали и стреляли.

В дверях вагона появлялись солдаты со штыками:

– Офицеры! Выходи на площадку!

В нашем вагоне офицеров не было.

Помню, бежали какие-то люди мимо окон по полотну. Потом запыхавшиеся солдаты ворвались в вагон и тыкали штыками под скамейки.

И никто не знал, что делается, и никто ничего не спрашивал. Сидели тихо, закрыв глаза, будто подремывая, делая вид, что считают все происходящее самой нормальной обстановкой для железнодорожной поездки.

В Одессу приехали ночью. Приятный сюрприз: нас заперли в вокзале и раньше утра выпустить не соглашались.

Что поделаешь!

Сложили вещи на полу, сами сели сверху и, право, чувствовали себя очень уютно. Никто в нас не стрелял, никто не обыскивал – чего еще человеку нужно?

Под утро замаячила передо мною зыбкая тень с желтым несессером в тонкой руке.

– Арман Дюкло?

– Да.

Он тоже приехал с нашим поездом. Сел около меня и стал рассказывать. Какие-то необычайно важные документы везет он в своем несессере. Ему уже предлагали за них миллион долларов, но он не выпустит их из рук.

–  А по-моему, выпускайте.

–  Не могу.

–  Почему?

– Сам не знаю почему. Но это так истощает меня – всю жизнь держать в руках этот несессер.

Я задремала, а когда проснулась, то Армана уже не было. Он ушел, забыв у моих ног свое сокровище.

Утром открыли вокзал и выпустили нас в город. Когда носильщики укладывали на извозчиков наш багаж, несессер Армана, оказавшийся без замка, раскрылся и из него вывалился флакон «Рю де ля Пэ» и пилочка для ногтей. Больше в нем абсолютно ничего не было.

Так как Арман долго не появлялся, то мы дали объявление в газету: «Просим ясновидящего Дюкло угадать, где его несессер».

Затем имя и адрес.

* * *

Начались одесские дни.

Опять замелькали те же лица, опять замололи ту же ерунду.

Те, которых мы считали вернувшимися в Москву, оказались здесь. Которые должны были ехать в Одессу, оказались давно в Москве.

И никто в точности ничего ни о ком не знал.

Правил Одессой молодой сероглазый губернатор Гришин-Алмазов, о котором тоже никто в точности ничего не знал. Как случилось, что он оказался губернатором, кажется, он и сам не понимал. Так, маленький Наполеон, у которого тоже «судьба оказалась значительнее его личности».

Гришин-Алмазов, энергичный, веселый, сильный, очень подчеркивающий эту свою энергичность, щеголявший ею, любил литературу и театр, был, по слухам, сам когда-то актером.

Он сделал мне визит и очень любезно предоставил помещение в «Лондонской» гостинице. Чудесную комнату, номер шестнадцатый, где во всех углах были свалены кипы «Общего дела» – до меня здесь останавливался Бурцев.

Гришин-Алмазов любил помпу и, когда заезжал меня навестить, в коридоре оставлял целую свиту и у дверей двух конвойных.

Собеседником он был милым и приятным. Любил говорить фразами одного персонажа из «Леона Дрея» Юшкевича.

–  Сегодня очень холодно. Подчеркиваю: «очень».

–  Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю: «вам».

–  Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю: «для».

Рекомендовал коменданту гостиницы, бородатому полковнику, гулявшему целые дни с двумя чудесными белыми шпицами, заботиться обо мне.

Словом, был чрезвычайно любезен.

Время для него было трудное.

«Ауспиции тревожны» – такова была модная одесская фраза, и она хорошо определяла положение.

Пока подходили большевики, горожан исподволь грабили бандиты, ютившиеся в заброшенных каменоломнях, образовавших целые катакомбы под городом. Гришину-Алмазову пришлось даже вступить в переговоры с одним из предводителей этих разбойников, знаменитым Мишкой Япончиком. Не знаю, договорились ли они до чего-нибудь, но сам Гришин мог ездить по городу только во весь дух на своем автомобиле, так как ему обещана была «пуля на повороте улицы».

Горожане все-таки вылезали по вечерам из своих нетопленных квартир. Уходили в клубы, в театры, попугать друг друга страшными слухами. Для возвращения по домам собирались группами и приглашали охрану – человек пять студентов, вооруженных чем бог послал. Кольца засовывали за щеку, часы в башмак. Помогало мало.

– Он, подлец, слушает, где тикает, – туда и лезет. Я говорю – это сердце от страха… Да разве они честному человеку поверят!

Бандиты останавливали извозчиков, выпрягали лошадей и уводили их к себе в катакомбы.

Но – удивишь ли нас этими страхами? Театры, клубы, рестораны всю ночь были полны. Называли легендарные цифры проигрышей.

Утром, одурманенные вином, азартом и сигарным дымом, выходили из клубов банкиры и сахарозаводчики, моргали на солнце воспаленными веками. И долго смотрели им вслед тяжелыми голодными глазами темные типы из Молдаванки, подбирающие у подъездов огрызки, объедки, роющиеся в ореховой скорлупе и колбасных шкурках.

13

 
Быстро мчатся кони Феба,
Под уклон…
 

Шли, шли одесские дни и вдруг побежали быстро-быстро, обгоняя друг друга.

Открывались и закрывались клубы, театрики, кабаре.

Явились ко мне неизвестные господа средних лет и предложили «дать свое имя» какому-то «начинанию». Глубоко художественному. С горячим ужином и карточной игрой.

–  При чем же я здесь?

–  А вы будете считаться хозяйкой и получать ежемесячный гонорар.

–  Я же ничего не понимаю ни в карточной игре, ни в обедах. Вы, верно, что-нибудь спутали.

Они потоптались и повысили мне гонорар.

Очевидно было, что мы совсем друг друга не понимали.

Потом они, кажется, нашли хозяйку в лице одной популярной певицы и успокоились. То есть закрывались, давали взятку, открывались, закрывались, давали взятку и т. д.

–  Ваша полиция взятки берет? – спрашивала я у Гришина-Алмазова.

–  Ну что ж! Эти деньги идут исключительно на благотворительность. Подчеркиваю: «идут», – бодро отвечал он.

* * *

Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев.

«Не город, а сплошной анекдот!»

Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.

– Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов в пять.

Вздох в телефонной трубке.

–  А может быть, можете в шесть? Дело в том, что мы всегда в пять часов пьем чай…

–  А вы уверены, что к шести уже кончите?

Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:

«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».

«Когда шла „Гроза“ Островского с Рощиной-Инсаровой в заглавной роли…»

«Артист чудесно исполнил „Элегию“ Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».

«На пристань приехал пароход».

«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».

Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично.

Но вот маленький просвет. Приехал в Одессу наш милый редактор Ф. И. Благов и стал скликать сотрудников «Русского слова». «Русское слово» начнет выходить в Одессе. Сотрудники собрались в достаточном количестве, и дело стало быстро налаживаться.

К весне появился в городе поэт Макс Волошин. Он был в ту пору одержим стихонеистовством. Всюду можно было видеть его живописную фигуру: густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям и нужным людям и читал стихи. Читал он их не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему. Иногда войдет в какую-нибудь канцелярию и, пока там надумают доложить о нем по начальству, начнет декламировать. Стихи густые, могучие, о России, о самозванце, с историческим разбегом, с пророческим уклоном. Девицы-дактило окружали его восторженной толпой, слушали, ахали, и от блаженного ужаса у них пищало в носиках. Потом трещали машинки – Макс Волошин диктовал свои поэмы. Выглядывало из-за двери начальствующее лицо, заинтересовывалось предметом и уводило Макса к себе. Уводило, и через запертую дверь доносилось густое, мерное гудение декламации.

Зашел он и ко мне.

Прочел две поэмы и сказал, что немедленно надо выручать поэтессу Кузьмину-Караваеву, которую арестовали (кажется, в Феодосии) по чьему-то оговору и могут расстрелять.

– Вы знакомы с Гришиным-Алмазовым, просите его скорее.

Кузьмину-Караваеву я немножко знала и понимала вздорность навета.

– А я пойду к митрополиту, не теряя времени.

Кузьмина-Караваева окончила духовную академию.

Митрополит за нее заступится.

Позвонила Гришину-Алмазову. Спросил:

– Вы ручаетесь?

Ответила:

– Да.

–   В таком случае завтра же отдам распоряжение. Вы довольны?

–   Нет. Нельзя завтра. Надо сегодня и надо телеграмму. Очень уж страшно – вдруг опоздаем!

–   Ну хорошо. Пошлю телеграмму. Подчеркиваю: «пошлю».

Кузьмину-Караваеву освободили.

Впоследствии встречала я еще на многих этапах нашего странствия – в Новороссийске, в Екатеринодаре, в Ростове-на-Дону – круглый берет на крутых кудрях, разлетайку, гетры и слышала стихи и восторженный писк покрасневших от волнения носиков. И везде он гудел во спасение кого-нибудь.

* * *

Приехал в Одессу мой старый друг М. Пробрался гонцом от Колчака из Владивостока через всю Сибирь, через большевистские станы, с донесением, написанным на тряпках (чтобы нельзя было прощупать), зашитых под подкладку шинели. Он заехал к общим знакомым, которые сообщили ему, что я в Одессе, и сейчас же вызвали меня по телефону. Встреча была очень радостная, но и очень странная. Вся семья столпилась в углу комнаты, чтобы нам не мешать. Из приоткрытой двери умиленно выглядывала старая нянюшка. Все притихли и торжественно ждали: вот друзья, которые считали друг друга погибшими, сейчас встретятся. Господи! Заплачут, пожалуй… Времена-то ведь такие… Я вошла:

–   Мишель! Милый! Как я рада!

–   А уж я-то до чего рад! Столько пережить пришлось. Посмотрите, сколько у меня седых волос!

–   Ничего подобного. Ни одного. Вот у меня действительно есть. Вот здесь, на левом виске. Пожалуйста, не притворяйтесь, что не видите!

–   Ну и ровно ничего. Буквально ни одного.

–   Да вы подойдите к свету. Это что? Это, по-вашему, не седой волос?

–   Ни капли. Вот у меня действительно. Вот, посмотрите на свет.

–   Ну, знаете, это даже подло!

–   А вам лишь бы спорить. Именно я седой.

–   Узнаю ваш милый характер! Что у него – то все великолепно, а у другого все дрянь!

Хозяева на цыпочках благоговейно вышли из комнаты.

Когда эти первые восторги встречи прошли, М. рассказывал много интересного о своей судьбе.

Человек он был глубоко штатский, помещик, пошел на военную службу во время войны. Поехал после революции в имение, там, в родном городишке, осажденном большевиками, выбран был диктатором.

– Вы, конечно, мне не поверите, так вот я, с опасностью для жизни, пронес под подкладкой приказы, подписанные моим именем.

Я посмотрела. Верно.

– Они подвезли артиллерию и так и сыпали по нас снарядами. Пришлось удирать, – рассказывал он. – Я скачу верхом через поле. Вдруг вижу во ржи два василечка рядом. Нигде ни одного, а тут два рядом. Будто чьи-то глаза. И знаете – все забыл и пушек не слышу. Остановил лошадь, слез и сорвал василечки. А тут кругом бегут, кричат, падают. А мне чего-то и не страшно было, как вы думаете, отчего мне не было страшно? Храбрый я, что ли?

Он задумался.

– Ну, а дальше?

– Оттуда попал на Волгу. До чего смешно! Флотом командовал. Ничего, сражались. Помните, мне лет пять тому назад гадалка сказала, что незадолго до смерти буду служить во флоте. И все надо мной смеялись: большой, толстый, и наденет шапочку с ленточками. Вот и исполнилось. Теперь еду в Париж, а потом через Америку во Владивосток, обратно к Колчаку. Отвезу ему его адмиральский кортик, который он бросил в воду. Матросы его выловили и посылают с приветом.

Рассказывал, что видел в Ростове Оленушку. Она играла в каком-то театрике и очень дружно жила со своим мужем, похожим на гимназиста в военной форме. Оленушка стала убежденной вегетарианкой, варила для себя какие-то прутья и таскала кусочки мяса у мужа с тарелки.

– Да уж вы бы, Оленушка, положили бы себе прямо, – посоветовал М.

Маленький муж покраснел от испуга:

– Что вы! Что вы! Нельзя так говорить. Она сердится. Она ведь по убеждению.

М. готовился в дальний путь. Торопился. Надо было скорее отвезти Колчаку разные одесские резолюции и вообще наладить связь. Он был первым гонцом, благополучно проскочившим.

Был бодр. В Колчака и белое дело верил свято.

– Возложенную на меня миссию выполню с радостью и самоотвержением. У меня хорошо на душе.

Одно только смущает: черный опал в моем перстне треснул. Раскололся крестом. Как вы думаете, что это значит?

Я не сказала, что я думаю, но темный знак не обманул. Ровно через месяц М. умер…

Ему очень хотелось увезти меня из Одессы. Кругом говорили:

«Ауспиции тревожны!»

Он уезжал на военной миноноске и обещал выхлопотать мне разрешение. Но погода была скверная, на море свирепые штормы, и я уехать не согласилась.

И столько дружеских голосов успокаивали М. на мой счет:

– Неужели вы думаете, что мы не позаботимся о Надежде Александровне, если будут эвакуировать Одессу!

–  Она первая взойдет на пароход – клянусь вам в этом!

–  Да неужели кто-нибудь из нас сможет уехать, не подумав прежде всего о ней? Даже смешно!

(И действительно, впоследствии было очень смешно, но не потому, что они позаботились…)

Рано утром разбудили меня. Холодное было утро. Синие тени лежали на бледных щеках М.

Когда будят рано в слепое зимнее утро – это всегда или проводы, или похороны, или несчастье, или страшная весть. И дрожит тело каждой каплей крови в этом мутном свете без солнца.

Синие тени лежали на щеках М.

–  Ну, прощайте, еду. Перекрестите меня.

–  Господь с вами.

–  Теперь, наверное, ненадолго. Теперь скоро увидимся.

Но никаких надежд на простые, милые радости не чувствовала я в этом тоскливом рассвете, привидении грядущих дней. И я повторила тихо:

– Господь с вами. А увидимся ли мы – не знаю.

Мы ведь ничего не знаем. И поэтому всякая наша разлука – навсегда.

И мы уже больше не встретились.

Через год в Париже русский консул передал мне перстень с черным опалом.

Это все, что осталось от моего друга. Его, уже мертвого, дочиста обокрал живший в том же отеле авантюрист. Он унес все – платье, белье, чемоданы, кольца, портсигар, часы, даже флаконы с духами, но почему-то не посмел дотронуться до черного опала. Что-то в нем почувствовал.

Любопытна история происхождения этого опала.

Одно время – это было приблизительно в начале войны – я очень увлекалась камнями. Изучала их, собирала легенды, с ними связанные. И приходил ко мне одноглазый старичок Коноплев, приносил уральские благородные камни, а иногда и индийские. Уютный был старичок. Расстилал на столе под лампой кусок черного бархата и длинными тонкими щипцами, которые он называл «корцы», вынимал из коробочки синие, зеленые, красные огоньки, раскладывал на бархате, рассматривал, рассказывал. Иногда упрямился камушек, не давался корцам, бился весь в испуганных искрах, как живой птенчик.

–   Ишь, неполадливый! – ворчал старичок. – Рубинчик-шпинель, оранжевый светик. Горячий.

–   А вот сапфирчик. Вон как цветет камушек. Таусень, павлиний глазок. В сапфире важно не то, что он светел или темен, а то, когда он в лиловость впадает, цветет. Это все понимать надо.

Долгие часы можно было просидеть, переворачивая корцами холодные огоньки. Вспоминались легенды:

–   Показать изумруд змее – у нее из глаз потекут слезы. Изумруд – цвет цветущего рая. Горько змее вспоминать грех свой.

–   Аметист – целомудренный, смиренномудрый камень, очищает прикосновением. Древние пили из аметистовых чаш, чтобы не опьяняло вино. В двенадцати камнях первосвященника – аметист важнейший. И папа аметистом благословляет каноников.

–   Рубин – камень влюбленных. Опьяняет без прикосновения.

–   Александрит – удивительный наш уральский камень александрит, найденный в царствование Александра Второго и его именем названный пророчески. Носил в сиянии своем судьбу этого государя: цветущие дни и кровавый закат.

–   И алмаз, яспис чистый, символ жизни Христовой.

Я любила камни. И какие были между ними чудесные уроды: голубой аметист, желтый сапфир, или тоже сапфир, бледно-голубой с ярко-желтым солнечным пятнышком. По-коноплевски – «с пороком», а по-моему – с горячим сердечком.

Иногда приносил он кусок серого камня и в нем целый выводок изумрудов. Как дети, подобранные по росту: все меньше и меньше, тусклые, слепые, как щенята. Их обидели, их слишком рано выкопали. Им еще надо было тысячелетия созревать в глубокой горячей руде.

И вот как раз во время этой моей любви к камням принес как-то художник А. Яковлев несколько опалов, странных, темных. Их привез какой-то художник с Цейлона и просил продать.

– Опалы приносят несчастье. Не знаю, брать ли? Посоветуюсь с Коноплевым.

Коноплев сказал:

– Если сомневаетесь – ни за что не берите. Вот я покажу вам сейчас камушки дивной красоты, согласен чуть ни задаром отдать. Вот, взгляните. Целое ожерелье.

Он развернул замшевую тряпку и выложил на бархат один за другим двенадцать огромных опалов дивной красоты. Бледно-лунный туман. И в нем, в этом тумане, загораются и гаснут зеленые и алые огоньки: «Есть путь!», «Нет пути!», «Есть путь!», «Нет пути!». Переливаются, манят, путают…

– Задаром отдам, – повторяет с усмешкой Коноплев.

И не оторваться от лунной игры. Смотришь – тихий туман. И вдруг – мигнул огонек, и рядом другой, вздулся в пламень, затопил первый, и оба погасли.

– Задаром. Но должен упредить. Продал я это ожерелье все целиком госпоже Мартене, жене профессора. Очень ей понравилось, оставила у себя. А на другое утро присылает слугу – берите, мол, скорее камни обратно: неожиданно муж скончался, профессор Мартене. Так вот, как хотите. Не боитесь – берите, а убеждать не стану.

От коноплевских опалов я отказалась, а один из черных цейлонских решила взять. Долго вечером рассматривала его. Удивительно был красив. Играл двумя лучами: синим и зеленым. И бросал пламень такой сильный, что казалось, выходил он, отделялся и дрожал не в канне, а над ним.

Я купила опал. Другой такой же купил М.

И вот тут-то и началось.

Нельзя сказать, чтобы он принес мне определенное несчастье. Это бледные, мутные опалы несут смерть, болезнь, печаль и разлуку.

Этот – не то. Он просто схватил жизнь, охватил ее своим черным огнем, и заплясала душа, как ведьма на костре. Свист, вой, искры, огненный вихрь. Весь быт, весь лад – все сгорело. И странно, и злобно, и радостно.

Года два был у меня этот камень. Потом я дала его А. Яковлеву с просьбой, если можно, вернуть тому, кто привез его с Цейлона. Мне казалось, что нужно, чтобы он ушел, как Мефистофель, непременно тою же дорогой, какою пришел, и как можно скорее. Если пойдет по другой дороге, запутается и вернется. А мне не хотелось, чтобы он возвращался.

Второй камень А. Яковлев оставил у себя. Не знаю, надолго ли, но знаю, что жизнь его тоже подхватила сине-зелекая волна, закружила и бросила в далекую косоглазую Азию.

Третий камень завертел тихого и мирного М. Как уютно текла его жизнь: мягкое кресло, костяной ножичек между шершавых страничек любимого поэта, ленивые руки, с ногтями, отшлифованными, как драгоценные камни, рояль, портрет Оскара Уайльда в черепаховой раме, переписанные бисерным почерком стихи Кузмина…

И вот – выронили ленивые руки неразрезанную книжку. Война, революция, нелепая женитьба, «диктатор в родном городишке», подписывающий чудовищные приказы, партизанская война на Волге, Колчак, страшный путь через всю Сибирь, Одесса, Париж, смерть. Разрезала черный камень глубокая трещина вдоль и поперек – крестом. Кончено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю