355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Лохвицкая » Ностальгия. Рассказы. Воспоминания » Текст книги (страница 11)
Ностальгия. Рассказы. Воспоминания
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:18

Текст книги "Ностальгия. Рассказы. Воспоминания"


Автор книги: Надежда Лохвицкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

26

Начался норд-ост.

Я еще в Одессе слышала о нем легенды.

Приехал туда как-то из Новороссийска один из сотрудников «Русского слова», весь забинтованный, завязанный и облепленный пластырем. Оказывается, что попал он в норд-ост, шел по улице, ветром его повалило и катало по мостовой, пока ему не удалось ухватиться за фонарный столб.

Рассказывали еще, как все пароходы сорвало с якорей и унесло в море, и удержался в бухте только какой-то хитрый американец, который развел пары и полным ходом пошел против ветра прямо на берег. Таким образом ему удалось удержаться на месте.

Я особой веры всем этим рассказам не придавала, но все-таки с большим интересом ждала норд-оста.

Говорили, что считать он умеет только тройками. Поэтому дует или три дня, или шесть, или девять и т. д.

И вот желание мое исполнилось.

Завизжала, заскрипела, застонала наша «Шилка» всеми болтами, цепями, канатами. Застучала железом, засвистела снастью.

Я пошла в город в тайной надежде, что меня тоже повалит и покатит по улице, как сотрудника «Русского слова».

Благополучно добралась до базара. Стала покупать какую-то ерунду, и вдруг серой тучей взвилась пыль, полетели щепки, хлопнула парусина над ларьками, что-то с грохотом повалилось и что-то пенистое розовое закрыло от меня мир.

Я отчаянно замахала руками. Мир открылся, а розовое, оказавшееся моей собственной юбкой, вздувшейся выше моей собственной головы, обвилось вокруг ног.

Очень смущенная, я оглядываюсь кругом. Но все терли глаза, жмурились, закрывали лица локтями, и, по-видимому, никто не обратил внимания на мое первое знакомство с норд-остом. Только вдали какая-то баба, торговавшая бубликами, помирала со смеху, глядя на меня…

Норд-ост дул двенадцать дней. Выл в снастях всеми воплями мира. Тоскливыми, злобными, скорбными, свирепыми. Сдул народ с улиц, торговцев – с базара, моряков – с палубы. Ни одной лодки на рейде, ни одной телеги на берегу.

Гуляют столбы желтой пыли, крутят сор и щепки, катают щебень по дороге.

К нашей «Шилке» прибило раздувшийся труп коровы.

Говорят, ветер часто валит скот в море.

Юнги отталкивали корову баграми, но ее снова прибивало к нам, и страшный раздувшийся пузырь долго колыхался, то отплывая, то снова вздымаясь у самого борта.

Уныло бродили обитатели «Шилки».

Выйдешь на палубу – слева, в пыли и щепках, затихший город, замученный тревогой, страхом и сыпным тифом. Справа – убегающее море, волны, спешно и бестолково подталкивающие друг друга, налезающие друг на друга и падающие, раздавленные новыми волнами, плюющими на них яростной пеной.

Суетливо шныряющие чайки тоскливо и горько бросали друг другу какие-то последние слова, обрывистые, безнадежные.

Серое небо.

Тоска.

Ночью грохот и стук на палубе не давали спать. Выйдешь наверх из душной каюты – ветер закрутит, подхватит, захлопнет за тобой дверь и потянет на черную сторону, туда, где со свистом и воем гонит ветер испуганную толпу волн прочь, прочь, прочь…

Прочь от тоскливых берегов. Но куда?

Скоро и нас, может быть, так вот погонит озверелая стихия, но куда? На какие просторы?..

Идешь опять в каюту.

Слушаешь, лежа на твердой деревянной койке, как где-то уныло тренькает мичман на своей расстроенной гитаре да кашляет надрывно старый китаец – корабельный кок, который когда-то «так рассердился, что оборвал себе сердце».

* * *

Брожу по городу в надежде что-нибудь узнать. Нашла какую-то бывшую редакцию бывшей новороссийской газеты. Но там никто ничего не знал. Вернее – все знали очень много, каждый совершенно противоположное тому, что знал другой.

В одном сходились все: Одесса в руках большевиков.

Встретила на улице знаменитого «матроса» Боткина. Здесь, в Новороссийске, он оказался щеголеватым студентом, гулял, окруженный толпой гордящихся им барышень, рассказывал, будто его расстреливали и спасся он только силою своего красноречия. Впрочем, все это рассказывал он как-то не особенно уверенно и ярко и не очень настаивал на том, чтобы ему верили. В рассказе о расстреле было хорошо только то, что он умирал с именем любимой женщины на устах. При зтой детали хор барышень опускал глаза.

Я смотрела на этого приглаженного, принаряженного студента и вспоминала того пламенного матроса, который выходил на сцену Мариинского театра и на фоне развернутого андреевского флага бурно призывал к борьбе до конца. А в большой царской ложе слушали и аплодировали ему сотрудники «Вечерней биржевки»…

Вихревой норд-ост сдул этого возникшего из огня Феникса. Пыль и щепки… Впоследствии он, говорят, предложил свои услуги большевикам. Не знаю…

Пыль и щепки…

Но те вечера на фоне андреевского флага не забуду.

* * *

Брожу по городу.

Стали встречаться новые группы беженцев. Попадались и знакомые.

Поразило и запомнилось новое выражение лиц, встречавшихся все чаще и чаще: странно бегающие глаза. Смущенно, растерянно и – мгновениями – нагло. Как будто нескольких секунд жизни не хватило им, чтобы в этой наглости спокойно утвердиться.

Потом я поняла: это были те, неуверенные (как бедный А. Кугель) в том, где правда и где сила.

Ждали у моря погоды. Заводили связи здесь, не теряли связей там.

Неожиданно встретила того самого сановника, который говорил в Киеве, что до тех пор не успокоится, пока не зарежет семерых большевиков на могиле своего расстрелянного брата: «Чтобы кровь, кровь просочилась, дошла до его замученного тела!»

У него вид был также не особенно боевой. Голову втянул в плечи и оглядывался по-волчьи, поворачиваясь всем телом, сторожко кося хитрым глазом.

Разговаривал со мной как-то натянуто, о семи большевиках не упоминал и вообще пафоса не обнаруживал. Вся повадка была такая, будто пробирается он по жердочке через топкое место.

–  А где же ваша семья? – спросила я.

–  Семья пока в Киеве. Ну, да скоро увидимся.

–  Скоро? А как же вы туда проберетесь?

Он почему-то оглянулся, по-новому, по-волчьи.

– Скоро, наверное, будут всякие возможности.

Ну, да пока нечего об этом толковать.

Возможности для него явились скоро. Он и сейчас с успехом и почетом работает в Москве…

Все воспоминания этих моих первых новороссийских дней так и остались задернутыми серой пылью, закрученными душным вихрем вместе с мусором, со щепками, с обрывками, с ошметками, сдувавшими людей направо, налево, за горы и в море, в стихийной жестокости, бездушной и бессмысленной. Он, этот вихрь, определял нашу судьбу…

27

Да, вихрь определял нашу судьбу. Отбрасывал вправо и влево.

Четырнадцатилетний мальчик, сын расстрелянного моряка, пробрался на север, разыскивая родных. Никого не нашел. Через несколько лет он был уже в рядах коммунистов. А семья, которую он разыскивал, оказалась за границей. И говорит о мальчике с горечью и стыдом…

Актер, певший большевистские частушки и куплеты, случайно застрял в городе после ухода большевиков, переделал свои частушки на антибольшевистские и навсегда остался белым…

Очень мучились крупные артисты, оставшиеся на юге вдали от родных и театров. Совершенно растерянные, кружились они в белом вихре. Потом, сорвавшись, неслись безудержной птичьей тягой через реки и пожары в родной скворечник.

* * *

Появились деловитые господинчики, сновавшие им одним ведомыми путями из Москвы на юг и обратно. Что-то провозили, что-то привозили… Иногда любезно предлагали доставить из оставленных в Петербурге или Москве вещей, отвезти деньги родственникам.

Странные были эти господинчики. Ведь не для того же они ездили, чтобы оказывать нам услуги. Зачем они сновали туда и обратно, кому, в сущности, служили, кого продавали? Никто этим серьезно не интересовался. Говорили просто:

«Вот такой-то едет в Москву. Он как-то умеет пробираться».

А почему он умеет и зачем ему это уменье так нужно, об этом никто не задумывался.

Иногда кто-нибудь вскользь обронит:

– Наверное, шпион.

Но так добродушно и просто, словно сказал: «Наверное, адвокат».

Или: «Наверное, портной».

Профессия, мол, как всякая другая.

А они шныряли, покупали и продавали.

* * *

Население Новороссийска менялось. Исчезли таборы, что так живописно оживляли набережную. Схлынул первый поток беженцев. Белая армия продвигалась вперед, и в освобожденные города вливался поток своевременно сбежавших из них обывателей.

Все лихорадочно следили за успехами Деникина В этой лихорадке были порой и трагикомедиии Один харьковец, которого я часто встречала улице под ручку с молоденькой актрисой, разводил руками и растерянно говорил:

– Чего же они так скоро продвигаются! Ну хоть отдохнули бы немножко. Разве вы не находите, что надо дать солдатикам отдышаться? Конечно, они герои, но передышка и герою не вредна.

И безнадежно прибавлял:

– Ведь эдак, пожалуй, скоро и по домам пора.

У него в Харькове была жена.

Но самое комичное в этой трагедии было то (и я это знала наверное), что жена его была в таком же мрачном восторге от быстрых шагов деникинской армии.

– Воображаю, – говорю я харьковцу, – как ваша бедненькая жена будет рада!

И думаю:

«Бедненькая! Небось, после каждой новой вести о белых успехах бродит по дому, рвет письма, вытряхивает из пепельниц подозрительные окурки и пишет дрожащей рукой записочку: „Белые приближаются. На всякий случай завтра не приходите…“».

– Да, воображаю, как ваша бедная жена волнуется…

Не знаю, что именно он думает, но говорит:

–  Н-да. Воображаю! Вы ведь ее знаете – божью коровку. Мне иногда даже хочется, чтобы она меня любила поменьше. Такая самоотреченная любовь – это ведь всегда страдание. Я, конечно, и верен, и предан, вы сами знаете…

–  Да, да, конечно…

–  В наше время это даже редкость – такое супружество. Верны друг другу прямо как какие-нибудь Бобчинский и Добчинский.

Не знаю, как они потом встретились. Благополучно ли замел следы Бобчинский и удачно ли выврался Добчинский.

Неожиданно приехали ко мне на «Шилку» деловые гости – две актрисы, посланные от екатеринодарского антрепренера Б-е. Мне предлагалось устроить в Екатеринодаре два вечера моих пьес. Актеры разыграют пьесы – труппа хорошая, – я что-нибудь прочту. Условия недурные. Я согласилась.

Актрисы передали мне письмо от Оленушки. Она писала из Екатеринодара, что ее муж умер от сыпного тифа и что она собирается меня навестить.

Бедная Оленушка! Как странно будет видеть ее в трауре, вдовой!

Но вот пришла ее телеграмма:

«Приеду завтра».

На «Шилке» как раз грузили уголь. Большая, уже почти пустая угольная баржа стояла рядом.

Сижу на палубе, смотрю на сходни, жду.

Вдруг наши юнги чему-то засмеялись, закричали:

– Браво! браво!

Оглянулась. Идет какая-то барышня прямо по узенькому борту вдоль зияющей черной бездной пустой баржи. Идет, балансируя дорожным несессерчиком да еще подпрыгивая.

– Оленушка!

Я себе представляла ее в длинной черной вуали, с носовым платком в руке. А эта – розовая мордочка, с какой-то клетчатой кепкой на затылке.

–  Оленушка! Я думала, что вы в трауре…

–  Нет, – отвечала она, чмокая меня в щеку. – Мы с Вовой дали друг другу клятву, что если один умрет, так другой не должен горевать, а, наоборот, ходить в кинематограф и всячески стараться от влечься от печали. Мы так поклялись.

Рассказала мне сложную историю своего брака.

Когда она приехала в Ростов, Вова ее ждал, приготовил ей комнату рядом со своей, но никому в гостинице они не сказали, что знают друг друга. Потихоньку повенчались, опять-таки делая перед всеми вид, что совершенно незнакомы.

–  Зачем же вам это было нужно?

–  Я боялась, что Дима в Киеве узнает, что я вышла замуж, и застрелится. Или просто будет очень страдать, – смущенно отвечала Оленушка. – Я не могу, когда люди страдают…

Горничная в гостинице очень удивлялась, видя на Оленушкином столике портрет Вовы.

–  Ну до чего, барышня, этот ваш братец похож на того офицера, что у нас живет!

–  Неужели похож? – удивлялась Оленушка. – Надо будет как-нибудь посмотреть.

Жили мирно, бедно и весело. Вова по делам службы часто уезжал. Несмотря на свои девятнадцать лет, он был уже в чине капитана, и ему давали ответственные поручения. На дорогу Оленушка благословляла его маленькой, шитой жемчугом, иконкой Божьей Матери и давала, «чтоб он не чувствовал себя одиноким», плюшевую собачку.

Раз вернулся Вова из командировки очень усталый и печальный.

«Ко мне на вокзале, – рассказывал он, – подошла большая лохматая собака и все просила глазами, чтобы я ее погладил. Такая она была жалкая и грязная. И я все почему-то думал: „Вот пожалею, поглажу ее и заболею тифом“. А она все смотрела на меня и все просила приласкать. Теперь, наверное, умру».

Тихий стал. И начало казаться ему, что каждый раз, как он входит в комнату, какой-то странный, прозрачный, словно желатиновый, человек стоит у стены. Нагнется и исчезнет.

Потом вызвали Вову снова в Екатеринодар. Он уехал и пропал. Давно прошел намеченный срок возвращения. А об Екатеринодаре ходили страшные слухи: падал народ на улице, молниеносно пораженный сыпным тифом. Умирали, не приходя в сознание.

Взяла Оленушка двухдневный отпуск в своем «Ренессансе» (кажется, так звали театрик, где она играла) и поехала разыскивать мужа. Обошла все большие гостиницы и госпитали – не нашла, и следов никаких.

Вернулась домой.

И тут кто-то довел до ее сведения, что муж ее действительно болен и лежит в госпитале в Екатеринодаре.

Выпросила Оленушка снова отпуск и нашла госпиталь. Там сказали, что мужа ее подобрали на улице в бессознательном состоянии, что он долго мучился, тиф у него был в самой жестокой форме, и умер он, не придя ни разу в сознание, и уже похоронен. В бреду повторял только два слова: «Оленушка, ренессанс». Кто-то из соседей по койке выразил предположение, что, пожалуй, это он говорит о ростовском театре и просит, чтобы дали туда знать.

«Бедный мальчик, – сказал Оленушке врач, – всеми силами души звал вас все время, и никто не понимал его…»

Вдове передали «имущество покойного» – плюшевую собачку и маленькую, шитую жемчугом, иконку Божьей Матери.

И в тот же день должна была Оленушка вернуться в Ростов, и в тот же вечер должна была играть какую-то белиберду в театрике «стиля» «Летучей мыши».

Такова была коротенькая история Оленушкиного брака.

Как поется в польской детской песенке:

 
Влез котик
На плотик
И поморгал.
Хороша песенка
И не долга…
 

28

Приближался срок, назначенный для моих вечеров в Екатеринодаре.

Ничем не могу объяснить то невыносимое отвращение, которое я питаю ко всяким своим публичным выступлениям. Сама не понимаю, в чем тут дело. Может быть, только психоаналитик Фрейд сумел бы выяснить причину.

Я не могу пожаловаться на дурное отношение публики. Меня всегда принимали не по заслугам приветливо, когда мне приходилось читать на благотворительных вечерах. Встречали радостно, провожали с почетом, аплодировали и благодарили. Чего еще нужно? Казалось бы – будь доволен и счастлив.

Так нет!

Просыпаешься ночью, как от толчка.

«Господи! Что такое ужасное готовится?.. Какая-то невыносимая гадость… Ах да! – нужно читать в пользу дантистов!»

И чего-чего только ни придумывала, чтобы как-нибудь от этого ужаса избавиться!

Звонок по телефону (обыкновенно начиналось так):

– Когда разрешите заехать к вам по очень важному делу? Я вас не задержу…

Ага! Начинается.

– Может быть, вы будете любезны, – говорю я в трубку и сама удивляюсь, какой у меня стал блеклый голос, – может быть, вы можете сказать мне сейчас, в чем приблизительно дело…

Но, увы, обыкновенно редко на это соглашаются. Дамы-патронессы почему-то твердо верят в неодолимую силу своего личного обаяния.

– По телефону трудно! – певуче говорит она. – Разрешите всего пять минут, я вас не оторву надолго.

Тогда я решаюсь сразу сорвать с нее маску:

– Может быть, это что-нибудь насчет концерта?

Тут уж ей податься некуда, и я беру ее голыми руками:

– Когда ваш концерт намечается?

И, конечно, какой бы срок она ни назначила, он всегда окажется для меня «к сожалению, немыслимым».

Но бывает так, что срок назначается очень отдаленный – через месяц, через полтора. И мне, по легкомыслию, начинает казаться, что к тому времени вся наша планетная система так круто изменится что и волноваться сейчас не о чем. Да, наконец, и патронесса к тому времени забудет, что я согласилась, или вечер отложат. Все может случиться.

– С удовольствием, – отвечаю я. – Такая чудесная цель. Можете на меня рассчитывать.

И вот в одно прекрасное утро разверну газету и увижу свое имя, отчетливо напечатанное среди имен писателей и артистов, которые через два дня выступят в зале Дворянского или Благородного собрания в пользу, скажем, учеников, выгнанных из гимназии Гуревича.

Ну что тут сделаешь? Заболеть? Привить себе чуму? Вскрыть вены?

А раз был со мной совсем уж жуткий случай. Вспоминаю о нем, как о страшном сне. Бывают такие сны. От многих доводилось слышать.

«Снилось мне, будто должен я петь в Мариинском театре, – рассказывал мне старичок, профессор химии. – на сцену и вдруг соображаю, что петь-то я абсолютно не умею, и вдобавок вылез в ночной рубашке. А публика смотрит, оркестр играет увертюру, а в царской ложе государь сидит. Ведь приснится же эдакое…»

Так вот, случай, о котором я хочу рассказать, был такой же категории. Кошмарный и смешной.

Пока спишь, пока в нем живешь – кошмар. Когда выйдешь из него – смешной.

Приехал как-то какой-то молодой человек просить, чтобы я участвовала в диспуте о кинематографе «О великом немом».

Тогда эта тема была в большой моде.

Участвовать обещали Леонид Андреев, Арабажин, критик Волынский, Мейерхольд и еще не помню кто, но что-то много и звонко.

Я, конечно, сразу пришла в ужас.

Еще прочесть кое-как с эстрады по книжке свой собственный рассказ – это куда ни шло, в конце концов, не так уже трудно. Но говорить я совсем не умею. Никогда не говорила и начинать не хочу.

Молодой человек стал меня уговаривать. Можно, мол, если я совсем уж не умею говорить, написать на листочке и прочесть.

–  Да я ничего не знаю о кинематографе и ровно ничего о нем не думаю.

–  А вы подумайте!

–  Никак не могу подумать – все равно не выйдет.

В то время как раз ужасно много по этому вопросу писалось, но я все это пропустила и действительно совершенно не знала, на кого опереться, на что сослаться и против кого высказаться.

Но тут молодой человек сказал чудесное успокоительное слово:

– Диспут-то ведь будет через полтора месяца. За это время вы, конечно, отлично ознакомитесь с вопросом, а потом по записочке и прочтете.

Действительно, все выходило так уютно и просто, и главное – через полтора месяца.

Ну конечно, я согласилась, и молодой человек ушел окрыленный.

Время шло. Никто меня не беспокоил, никто ничего не напомнил, и я ни о чем не вспоминала.

И вот настал как-то скучный, пустой вечер, когда видеть никого не захотелось и ехать было некуда. И вот от скуки решила я пойти в Литейный театр, отчасти даже по делу. В театре этом шли постоянно мои пьесы, и изредка нужно было проверять, как именно они идут. Дело в том, что актеры так вдохновлялись (народ был все молодой, веселый, талантливый) и так, по актерской терминологии, «накладывали», то есть прибавляли столько отсебятины, что уже на десятом-двенадцатом представлении некоторые места пьесы столь далеко отходили от подлинника, что сам автор с трудом мог догадаться, что это именно его пьесу разыгрывают. А если оставить без присмотра, то на двадцатом или на тридцатом даже с любопытством мог бы спросить, что это за веселая дребедень такая – ничего не поймешь, а что-то между тем как будто знакомое…

Помню как сейчас, как один очень талантливый актер, играя в моей пьесе «Алмазная пыль» и исполняя роль нежно влюбленного художника, вместо слов: «Я, как черный раб, буду ходить за тобой», – отчетливо и ясно говорил:

– Я, как черный рак, буду ходить за тобой.

Я подумала, что либо я ослышалась, либо он оговорился. Пошла за кулисы.

–   Скажите, – говорю, – мне это показалось?

–   Нет-нет, это я так придумал.

–   Да зачем же? – недоумевала я.

–   А так смешнее выходит.

Ну что тут поделаешь!

Но «рак» – это еще пустяки.

Раз, после долгого пропуска зайдя в театр, услышала я и увидела вместо своей пьесы такую развеселую галиматью, что прямо испугалась. Бросилась за кулисы. Там актеры встретили меня радостно и гордо.

–  Что! Видели, как мы вашу пьесу разделали? Довольны? Публика-то в каком восторге!

–  Это все, конечно, очаровательно, – ответила я. – Но, к сожалению, мне придется вас просить вернуться к моему скромному тексту. Мне неудобно подписывать свое имя под плодом чужого творчества.

Они очень удивились…

Итак, в тот памятный вечер отправилась я в Литейный театр.

Было уже часов десять, и спектакль, очевидно, давно уже начался. У меня вход был свободный, и я прошла в конец зала и разыскала пустое место.

Народу было много, но… что это за пьеса? И почему зал освещен?

Смотрю – на сцене стол, покрытый зеленым сукном. За столом сидят… Посредине Мейерхольд – его сразу узнала. Арабажин стоит и что-то говорит… Вот Волынский… В конце стола какой-то молодой человек… Мейерхольд, сощурившись, всмотрелся в меня, видимо, узнал, подозвал знаком молодого человека (какая знакомая у него физиономия!) и сказал что-то, указывая на меня… Молодой человек кивнул головой и направился к выходу за кулисы.

«Что все это может значить? Верно, просто хочет из любезности предложить пересесть поближе… Но что они тут делают?»

Между тем молодой человек вошел в боковую дверь и уверенно пробирался ко мне.

Подошел.

–   Вы желаете сейчас говорить или после перерыва? – спросил он.

–   Я… я не желаю сейчас… Я не понимаю… – залепетала я в полном недоумении.

–   Значит, после перерыва, – деловито сказал молодой человек. – Во всяком случае, мне сказано просить вас подняться на сцену и занять место за столом. Я провожу вас.

– Нет… нет… я сама. Господи! Что же это!

Он удивленно вскинул бровь и ушел.

И тут разобрала я долетавшие со сцены слова:

–    Великий немой…

–    Роль кинематографа…

–    Искусство или не искусство…

И что-то забрезжило в моей голове, что-то стало принимать еще неясные, но явно неприятные формы…

Я тихо поднялась и пробралась к выходу. А у выхода увидела огромный плакат: «Диспут о кинематографе».

И среди участвующих – отчетливо и ясно – свое собственное имя…

Прибежав домой, я велела перепуганной моим страхом горничной закрыть на цепочку дверь и никому не отворять, сняла телефонную трубку, легла в постель и засунула голову под подушку. В столовой был приготовлен ужин, но я боялась туда пойти.

Мне казалось, что там «они» меня легче разыщут…

Как хорошо, что все на свете кончается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю