Текст книги "Воротынцевы"
Автор книги: Н. Северин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
XIII
Дружба правнука с французом волновала Воротынцеву совсем в ином направлении. Со свойственным ей здравым смыслом она чуяла в этой дружбе сообщничество какое-то зловредное для последнего отпрыска воротыновского рода. По-французски она не понимала, но беседы ее внука с французом между собою часто сопровождались такими жестами и взглядами, особенно со стороны легкомысленного француза, что догадаться об их смысле было нетрудно.
Алексаша был сдержаннее и только исподтишка окидывал жадным взглядом пригожих девчонок, на которых обращал его внимание ментор, последний же без зазрения совести, совсем явно, гонялся за ними и с таким сверкающими глазами, с таким страстным оживлением шептался со своим воспитанником, что не догадаться, о чем именно между ними идет речь, могла лишь такая недалекая личность, как Варвара Петровна, а уж отнюдь не многоопытная, выросшая на придворных интригах Марфа Григорьевна.
Она стала недоверчиво относиться к правнуку и, чем более всматривалась в него, тем больше убеждалась в том, что и умен-то он, и развратен не по летам, лгать – великий мастер, и такое в мыслях у себя держит, до чего не вдруг доберешься.
Бросила Марфа Григорьевна с ним по душе беседовать и обратилась с допросом к Потапычу.
Этот уж не мог не знать, что за человек будущий наследник Воротыновки, какие он подает надежды, какие опасения в будущем, при каких условиях он воспитывался и какие правила ему внушали сызмальства, – он почти со дня рождения был при нем неотлучно. В дядьки Алексаше его еще покойный Василий Григорьевич наметил.
Потыпыч был сухонький, низенький старичок с длинным, тонким носом, гладко выбритым подбородком, крупным ртом, с крепкими белыми зубами и умными, пронзительными глазами, такими маленькими, что из-под нависших седых бровей почти вовсе не было видно. Но он-то ими все видел отлично, а в особенности то, что желали от него скрыть.
Долго крепился Потапыч на допросе, но наконец не вытерпел и выложил старой барыне в подробности все, что составляло до сих пор от нее тайну, хранимую в подмосковной так строго, что никто не смел нарушить ее.
Оказалось, что семидесятилетним старцем Григорием Васильевичем до сих пор вертят бабы, что он иначе не выезжает, как окруженный ими в таком множестве, что народ со всех сторон сбегается глазеть на пестрый, блестящий гарем, которым он без зазрения совести тешит на старости лет сатану, на соблазн подлым людишкам. Узнала Марфа Григорьевна, что всем в доме и имении бесконтрольно верховодит гуляющая женка из мещанок, Дарька, что Дарьку эту иначе как Дарьей Тимофеевной по всей округе не величают, что она все, что можно было, уже прибрала к рукам из движимости, доходы, какие с вотчин получаются, все до копеечки к ней поступают, и свербит она старика с утра до вечера и с вечера до утра, чтоб женился на ней.
Тут Марфа Григорьевна не выдержала и грозно вскрикнула, ударив что есть силы кулаком о стол:
– Что-о-о? Жениться? Ты врешь, старик?!
Потапыч повернулся к образу и перекрестился большим крестом.
– Как на духу, всю до крошечки правду тебе докладываю, сударыня. Да и осмелюсь ли я твоей милости врать?
Правда, перед Марфой Григорьевной опасно было лукавить – были такие, что кнутом и Сибирью платились за попытку ее обмануть.
– И Алексаше это известно?
Старик молча наклонил свою седую голову.
– И что же это вы скрывать от меня такое безобразие вздумали? Решили, что я так и умру, ничего не узнавши? Рано хоронить меня задумали, голубчики, поторопились!
– Я, матушка, им советовал, чтобы во всем вам открыться, – начал оправдываться Потапыч.
– Ой ли? – недоверчиво прищурились на него барыня.
От гнева ее всегда бледные щеки вспыхнули, большие черные глаза засверкали, речь срывалась с языка отрывисто и грудь высоко поднималась под неровным дыханием.
– У самого спроси, он скажет, – угрюмо ответил старик.
– Спрошу… все спрошу, во всем заставлю сознаться. Она, верно, мерзавка, Дарька эта поганая, настращала его? Заставила, может, перед образом поклясться, что я ничего не узнаю?
– Не знаю, матушка, не могу то сказать, чего не знаю. Таится он от нас, Александр Васильевич. Да они еще совсем малым дитей горденьки с нашим братом холопом были, а уж потом, как в возраст вошли да мусью этого самого к ним приставили…
– Француз-то дружит, верно, с нею, с мерзавкой-то? – перебила его старая барыня.
– Да уж так он к ней подольстился, так подольстился, что все диву даются. Даже и понять невозможно, как это француз, басурманин из немецкой, заморской земли, до такой тонкости настоящую российскую бабу обвел, да еще из подлого сословия. Надо так полагать, что без колдовства тут не обошлось. Оно, конечно, кабы старый барин в своем разуме были…
– Как же это она его в Петербург-то отпустила, если он у нее в полюбовниках состоял?
– Сам захотел. Скучать зачал в деревне в последнее время. «Развлеченьев, – говорит, – у вас, в подмосковной, мало».
Марфа Григорьевна вспылила.
– Развлеченьев! Ах он, паршивец!
– В прошлом году театр для него из Москвы выписывали, – продолжал между тем распространяться старик.
– Какой театр?
– Настоящий-с, с декорацией, с музыкой на флейтах, на скрипках, на трубах, все как быть должно, и с барабанщиком. Всю эту братью в Москве наняли, от барина одного, Левонтьевым звать, сманили. Стала эта затея в копеечку. Он, Левонтьев-то барин, против нас дело затеял, полиция три раза из Москвы наезжала. Ну, музыкантов попрячут, а подьячих задарят, и все опять на время шито да крыто. Так цельную зиму и хороводились. Выбрали из дворовых девок да парней посмазливее, актерок да актеров из них сделали.
– И вся эта сволочь у вас в доме?
От гнева губы у Марфы Григорьевны побелели и слова произносились с трудом.
– В доме, матушка, в доме. А барина-то во флигель перевели. Все пожитки его туда снесли, кресло вольтеровское, которое вы изволили ему пожаловать и с которого они теперича, по немощи своей, почитай и не встают никогда, только на ночь их в кроватку укладывают.
– Так сын мой, Григорий Васильевич Воротынцев, во флигель, а эта сволочь в доме? И ты молчишь, старик? – вскрикнула вне себя от гнева старая барыня.
Потапыч зарыдал и повалился ей в ноги.
– Да то ли у нас еще делается, матушка барыня! – завопил он, стукаясь лбом об пол.
– Говори, все говори! – твердо произнесла Марфа Григорьевна.
– Пристань воровскую содержим, – всхлипывая, начал старик. – Подбился к паскуднице-то нашей стрикулист один из Москвы, братом ей двоюродным доводится, родной тетки сын, мерзавец отъявленный… сколько раз с поличным был пойман, да все изловчался, других воришек кнутом бьют да по острогам сажают, а он укроется у нас, в Яблочках, ну и спасен. Душегуб, кровь на нем человеческая, убивец. А уж грабитель! Вот перед тем, как нам сюда, к твоей милости, ехать, объявился он в Яблочки, сам верхом на ворованном коне, а за ним подвода, и все в ней краденое и награбленное. И все у господ-те знакомых – серебро с гербами голицинскими, зубовскими…
– Ты сам эту срамоту видел? – глухо вымолвила Марфа Григорьевна.
– Сам, матушка, сам. Нечего греха таить, сам вместе с другими прятать помогал, в подвале, за бочки с вином заморским… вырыли там яму глубокую да все серебро туда спрятали.
– Сам прятал! Не донес! Ах, ты!
Старик, не поднимаясь с колен, поднял к ней свое бледное взволнованное лицо,
– Да кому же доносить-то, сударыня? Ведь барин-то Григорий Васильевич совсем у нее под властью: что она хочет, то с ним и делает! – и, снова опустив голову, он глухо прошептал: – Бьет она их даже, по щечкам хлещет.
Наступило молчание. Марфа Григорьевна была темнее тучи, на нее страшно было смотреть. Наконец, собравшись с духом, она повторила вопрос:
– И это ты видел? Своими глазами видел?
– Видел, сударыня.
– И француз про это знает? – продолжала она допрашивать.
– Не могу сказать, сударыня. Вертопрашный он, где ему во все вникать! Вот петь да плясать – это его дело.
– Запляшет он у меня, дай срок! – прошипела про себя Марфа Григорьевна и угрюмо спросила:– Начали укладываться?
– Как же, матушка… еще позавчера принялись в путь сбираться. Как услышал я от Игнатия Самсоновича, что выезжать нам на этой неделе, так и втащили чемоданы да важи с чердаков и начали понемножечку укладываться.
– И скарб тоже уложили француза с господским?
– Который уложен, а который еще нет.
– Ну, так слушай! Возьми ты Данилку выездного – смышленый он и зря болтать не будет – да, выбравши часочек поудобнее, когда за вами подсмотреть некому, ступай с ним в те сени, где чемоданы у вас стоят, выберите из них добро француза, все, до последней ниточки, да снесите в горницу наверх, рядом с библиотекой. И горницу ту запереть на ключ и ключ мне принести! Понял?
– Понял, сударыня, как не понять.
– Да смотри ты у меня, так орудуйте, чтобы никому невдомек. На помощь я вам Федосью дам, для большей скрытности от баб. Она уж знает, как им глаза отводить, не в первый раз. И вот что еще: к какому дню наказал ты кузнецу осмотреть экипажи, чтобы в исправности были к отъезду?
– К четвергу, сударыня.
– К послезавтра, значит. А теперь ты к нему вот сейчас забеги да прикажи, чтобы он все к завтра изготовил. Пусть ночь напролет не спит, работает, а чтобы готово было, строго-настрого ему накажи. «Барыня, – скажи, – сама осматривать завтра выйдет».
– Слушаюсь-с!
– А выезжать вам не в четверг утром, а в среду ночью перед рассветом. И смотри! – продолжала Воротынцева, грозно возвышая голос и впиваясь пристальным, властным взглядом в глаза трепетавшего перед нею в благоговейном страхе старика, – знают об этом только ты да я, и если о том догадаются, плохо тебе будет, старик, не посмотрю на верную службу твою и мне, и сыну, и внуку, и правнуку, ни на дряхлость твою и так прикажу наказать, что до Петербурга тебе не доехать.
XIV
В тот же день, за обедом, Марфа Григорьевна, как всегда спокойная, величавая и с гостями своими приветливая, завела речь о том, что хорошо было бы Алексаше прожить в Воротыновке еще с недельку.
– Петербург от вас не уйдет, а ко мне молодой Лашкарев, сынок Захария Иваныча Лашкарева, собирается приехать. Не было его здесь, как вы приехали, жениться в Воронеж ездил. Лашкаревы с нами межа к меже, ближние соседи, значит, с ними непременно надо в добром согласии жить, а то кляуз не оберешься. От покойного старика, я, окромя уважения к себе, никогда ничего не видывала и сама ему, в чем могла, всегда потрафляла. По всему видно, и сыну желательно благоволение наше снискать. Этим брезговать не след, паче всего тебе, Лексаша. Ты уважишь, и все будет у вас по-хорошему, как подобает дворянам одной губернии. Я им скажу, что ты собственно из уважения к ним отъездом замешкался, очень это им лестно будет.
– Как вам угодно, бабушка, – с обычною почтительностью ответил молодой Воротынцев.
А ментор его произнес по этому случаю витиеватый комплимент на ломаном русском языке вперемежку с французскими словами, из которого, впрочем, нельзя было не понять, что он благословляет судьбу за счастье пробыть еще несколько лишних дней в обществе такой просвещенной и почтенной личности, как madame Marthe Grigorievna.
За это приветствие и, как она сама выразилась, на радостях, что отъезд правнука отдален на неделю, Марфа Григорьевна вынесла наставнику Лексаши вышитый бисером кошелек работы одной из своих приживалок с пятью золотыми.
– Жалую это тебе, мусью, на дорогу за то, что забавлял меня и Лексашу на добро наставлял, – объявила она с надменным кивком, в то время как обрадованный француз, изогнувшись в три погибели, прикасался губами к протянутой ему руке с подарком.
– А ты, Лексаша, получишь от меня суприз завтра, – обратилась она с улыбкой к его воспитаннику.
– Vous avez pour ateule un ange, monsieur Alexandre, – восторженно воскликнул очарованный француз.
XV
Марфа Григорьевна сказала сущую правду, обещая сюрприз своему правнуку. Ничем не пожелала она подготовить его к тому, что предстояло ему узнать на следующее утро, и вечер в барском доме воротыновской усадьбы прошел так весело и оживленно, что остался бы на всю жизнь в памяти его обитателей даже и в таком случае, если бы на другой день не произошло то, чего никто ожидать не мог.
Весь дом, от мала до велика, возликовал, узнав об отложенном отъезде дорогих гостей, но всех радостнее настроен был француз. Веселили ему сердце и подарок, полученный от этой доброй Марфы Григорьевны, которую ему с месье Alexandre так отлично удалось провести, и надежда еще с недельку поамуриться с красивой белошвейкой Стешей, с которой у него были свидания в старой бане, и перспектива нового знакомства с недавно женившимся помещиком Лашкаревым, у которого супруга была, наверное, прехорошенькая. Маркиз предвкушал уже наслаждение пустить ей пыль в глаза французской грацией и образованием и полакомиться настоящими заморскими винами за великолепным обедом в честь гостей. Домашние кушанья и напитки вроде кваса, браги и меда, подаваемые на столе Марфы Григорьевны, когда никого не было из посторонних, начинали уже надоедать избалованному иностранцу.
Ввиду всех этих наслаждений, маркиз принялся тешить публику еще засветло, после полдника, декламировать, любезничать с девицами – Варварой Петровной и попадейками, а когда зажгли свечи, он сел за клавикорды и запел русские песий, к которым подобрал музыку, уморительно коверкая слова.
Насмешив публику досыта, маркиз предложил своему воспитаннику спеть с ним дуэт. У молодого Воротынцева был прекрасный голос, и, слушая его, многие из присутствующих не выдержали и расплакались.
Потом маркиз объявил, что скоро начнется представление и подмигнул Марфиньке, семилетней воспитаннице Марфы Григорьевны. Девочка, вся красная от волнения, выбежала из залы.
Исчез и молодой Воротынцев. А минуть десять спустя, когда француз взял несколько условленных аккордов на клавикордах, двери против того места, где сидела Марфа Григорьевна, растворились и оба они вошли переряженные, да так, что в первую минуту никто их и не узнал.
На Александре был костюм пустынника, длинная коричневая хламида с капюшоном и белая борода из кудели до колен, подпоясан он был веревкой, а за веревку длинные четки с белым перламутровым крестом зацеплены. Ну как есть настоящий пустынник, и сандалии вместо башмаков на ногах.
А Марфинька была одета пастушкой, розовый атласный лиф на белой муслиновой коротенькой юбочке, на головке из желтой бумаги наколочка, вроде как шляпка, с цветком, кудри напудрены, щечки подрумянены, и в руке корзинка с цветами.
Корзинку эту она поднесла бабушке и при этом произнесла очень внятно и без запинки длинный комплимент, в стихах и по-французски.
А после нее подошел пустынник и тоже долго и складно говорил стихами и с жестами.
Что именно он говорил, этого никто из присутствующих не понял, но тем не менее всем было умилительно его слушать, тем более что маркиз все время аккомпанировал ему на клавикордах и где нужно громче, а где нужно тише колотил по клавишам с большим увлечением, припевая при этом жидким фальцетом и притопывая тонкими ножками в розовых шелковых чулках и башмаках с серебряными пряжками.
В группе приживалок и старейших слуг, теснившихся за креслом барыни, то и дело раздавались крики восторга.
Да и сама старая барыня благосклонно улыбалась устроенному для нее сюрпризу.
Тот, кто видел ее в этот вечер, ни за что не поверил бы, если б ему рассказали, про бурную сцену, происшедшую между нею и Потапычем несколько часов тому назад.
Из дверей прихожей и коридора тоже глазел народ на барские забавы. Набежали сюда людишки отовсюду, и не одни дворовые, а также многие из села и с фабрики.
Всем барыня приказала поднести – мужикам по стакану водки, а бабам меду, чтоб выпили за здоровье молодого барина, Александра Васильевича.
XVI
На следующее утро, в девятом часу, в то время, когда малый, состоявший при молодом барине в должности камердинера, подавал ему умываться из серебряного рукомойника, явился Игнатий Самсоныч с приказаниями от Марфы Григорьевны.
– Бабушка изволили встать, накушаться чаю и приказали вам сказать, что дожидаются вас в большом кабинете внизу, – доложил он с торжественностью, на которую юноша не обратил должного внимания.
Впрочем, выбор места для беседы немного озадачил его.
– Что этот бабушке вздумалось спускаться вниз, ведь там холодно, должно быть, – заметил он, торопясь окончить свой туалет.
– Ничего-с, вчера приказали кабинет внизу протопить, – неохотно отвечал старик.
Поправляя на ходу кружевное жабо и взбивая кверху густой кок напудренных волос выхоленной белой рукой с длинными тонкими пальцами, унизанными перстнями, юноша быстро прошел через светлые, залитые утренним солнцем покои, отделявшие его половину от лестницы в нижний этаж, сбежал по этой лестнице, перескакивая по три, четыре ступеньки зараз, и, очутившись у плотно притворенной двери из красного дерева, с бронзой, поцарапал по ней ногтем.
– Войди, – раздалось изнутри.
Неужели это слово произнесла прабабка его, Марфа Григорьевна?
Голос был громкий, резкий и повелительный.
Никогда еще не слышал он у нее такого голоса и никогда не видал он ее такой, какой она предстала перед ним в это достопамятное утро.
Он был далеко не из трусливых и скорее даже смел до наглости там, где другие смущались и робели, но Марфа Григорьевна была так грозна в эту минуту, и все существо ее дышало такой неумолимой строгостью, что ему жутко стало.
– Ну, Александр Васильевич, отменным ты передо мною мерзавцем и лгуном оказался, – начала она, не отвечая на его поклон и приковывая его пристальным, повелительным взглядом на почтительном расстоянии от пузатого бюро, заваленного бумагами, перед которым она восседала.
Не давая опомниться и сурово отчеканивая слова так резко, точно молотком вбивая ему их в память, она объявила, что ей все известно.
– Все, все я знаю, и всегда знала про те безобразия, что у вас там в подмосковной творятся, а если молчала до сих пор, то для того только, чтоб испытать тебя, какую откровенность ты передо мной за все мои благодеяния проявишь, хватит ли у тебя духу до конца мне врать. Вижу, что хватило. Полтора месяца прожил у меня, каждый день ручки целовал, да ластился всячески, а сам держал в уме обмануть меня, провести! Щенок паршивый! Да знаешь ли ты, что за человек прабабка твоя Марфа Григорьевна Воротынцева? Имеешь ли ты понятие о том, каких персон, умнейших, хитрющих и знатных, она на своем веку за нос водила и по своей дудке плясать заставляла? Что теперь мне годов много и жить мне не так долго, как тебе, поросенку, осталось, так ты себя и возомнил невесть каким умником, и что ничего тебе от меня, кроме денег моих да имений, не надо, так это ты врешь! Без моего наставления да совета и с богатством пропадешь и сгинешь как последняя букашка ползучая, которую каждый может пятой раздавить. Так и отец твой сгинул, и дед. А ты одного с ними отродья – сластолюбец и хитрец! Насквозь я тебя вижу! Чего ты еще и подумать-то не сумел, а я уж знаю и вижу. Сблизился, сдружился с кем?! С Дарькиным полюбовником! Да где у тебя честь-то дворянская после этого? Кабы совесть в тебе настоящая была, ты первым долгом, как приехал сюда, в тот же день, ни минуты не медля, в ноги бы мне повалился, чтобы я этого самого негодяя навсегда от тебя отлучила, а ты заместо того с ним же вместе у меня на глазах глупые шашни заводишь, за девчонками гоняешься да сговариваешься, как бы половчее меня провести? Да где у тебя ум-то после этого? Сирота ведь ты круглый, ни матери, ни отца, одна надежда на Марфу Григорьевну, от нее вся твоя судьба зависит, а ты ей лжешь да дерзишь скрытностью? Как же мне понимать тебя после этого, какой ты есть человек, и могу ли я без сумления честь всей нашей фамилии тебе предоставить?
Она возвысила голос до крика при последних словах, и в пристальном взгляде ее черных глаз, пытливо устремленных на правнука, сверкала такая решимость, гнев и упорство, что он почувствовал себя побежденным.
Бледный как полотно, с низко опущенной головой и дрожащими пальцами, машинально теребя на груди кружевное жабо, от которого к концу аудиенции остались одни лохмотья, Александр Воротынцев произнес наконец тихо, но твердо то слово, которое ждали и требовали от него.
– Виноват!
И произнес он это сознательно, с выражением раскаяния в голосе и взгляде. Старуха смягчилась.
– То-то, виноват. Ну, вот что я тебе скажу: прощаются твои супротив меня продерзости единственно ради твоей юности да по той причине, что до сей поры учить тебя было некому уму-разуму, но с этой самой минуты ты уж по моей науке живи и по моим указаниям действуй, ни на шаг от них не отклоняючись, а то плохо тебе будет, Лексашка! Как узнала я про все, что у вас в подмосковной творится, все, до последней мелочи, так и про жизнь твою в Петербурге узнаю. Обманывать меня и не пытайся лучше, второй раз обмана не прощу и все имение на монастыри раздам. Перед образом клятву дала, что так сделаю, и клятвы той ни за что не нарушу. Пусть лучше наш воротынцевский род совсем прекратится. На скорую мою смерть не рассчитывай, легче тебе не будет, если я скоро Богу душу отдам, а станет еще тяжелее, по той причине, что у меня уж давно распоряжение сделано насчет опеки. И такому человеку я власть над тобой предоставила, который как пылинку с лица земли стереть тебя сможет, если ты, Боже упаси, супротивничать станешь. И сотрет, милости тебе от него не дождаться, твердый он человек и мне преданный. А кто этот человек, узнаешь ты тогда только, когда меня похоронят. А доживу я до твоего совершеннолетия, то и вовсе никогда не узнаешь. Отправишься ты теперь в Петербург один, без гувернера. Не совсем оно для подростка хорошего роду прилично, но что же делать. Как приедешь, так сейчас Потапыча пошли с письмом к дяде, Владимиру Андреевичу Ратморцеву, тому, что в сенаторы прошлой зимой произведен, а там, в тот день и час, который он назначит тебе, сам к нему объявись с почтением.
– Да он меня от себя выгонит, – вскричал изумленный таким приказанием юноша. – Ведь дедушка с ним больше чем двадцать лет в ссоре! На ножах они и до сих пор…
– А ты не рассуждай, а делай то, что тебе приказывают, – строго оборвала его старуха.
И, указывая на два конверта, запечатанных большой красной печатью с фамильным гербом, она прибавила:
– Оба эти письма Владимиру Андреевичу передай, одно, что поменьше, через Потапыча пошли, другое сам вручи, и чтоб без свидетелей. Секретную аудиенцию для этого испроси у него. Письмо это написано самому государю императору Александру Павловичу, и надо, чтоб оно в собственные руки царя попало, – продолжала она, торжественно возвышая голос. – Уж как там знает Владимир Андреич, так пусть и орудует, только бы желание мое было исполнено, и насколько возможно скорее, то дело, о котором я прошу царя, отлагательства не терпит. А станет пытать тебя дядя, известно ли тебе, что у меня в том письме написано, скажи, что ты ничего про него не ведаешь. Бабушка, мол, не изволила мне доверить, о чем она царя просит, так и скажи. И разузнавать не пытайся. Несчастным на всю жизнь можешь сделаться, если заранее узнаешь про то, что тебе станет известно тогда только, когда в настоящий разум войдешь. А паче всего службой да учением займись. Теперь от дворян хорошего роду много всякой науки требуется. Проси на этот счет указаний у дяди, Владимира Андреевича, он ученый, и все с учеными знается. И наставника хорошего проси, чтоб он тебе нашел, и с тем наставником – придется он тебе по нраву или нет, а все-таки дружи и угождать ему старайся. Все глупства, которым француз тебя научил, брось совсем и забудь. Только этим милость мою ты себе заслужишь, ничем иным. И ни о чем больше не заботься, ни о чем не проси у Бога, чтоб только мне Господь, на твое счастье, веку продлил. Пока я жива, все тебе от меня будет в изобилии, и советов, и наставлений, и добра всякого, и протекций. О своем уме и думать перестань, что он у тебя есть, а живи только моими мыслями да приказами. Своего ума у тебя нет и долго еще не будет, помни это, завсегда помни и пуще всего забыть мои наставления опасайся. Потапычу верь и почитай его, он тебе предан и у меня в доверии. Знай, что если тебе досталось за скрытность, то ему вдвое перепало, до гробовой доски не забыть ему вчерашнего дня. Ступай, с французом будь по-прежнему и виду не подавай, что на веки веченские с ним расстаешься.








