412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Северин » Воротынцевы » Текст книги (страница 11)
Воротынцевы
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:30

Текст книги "Воротынцевы"


Автор книги: Н. Северин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

VI

Прошло таким образом недели две. Наступили знойные дни, в которые работа валилась из рук, тянуло в реку купаться да по лесу бродить под тенистыми сводами, без цели, без дум.

Марфинька не замечала, как летело время. Ей иногда казалось, что она не живет, а грезит, и мысль проснуться к действительности была так ужасна, что она тотчас отгоняла ее прочь от себя. Было ли что-нибудь раньше, будет ли что-нибудь после, этого она не знала и знать не хотела. Ни для чего, кроме испытываемого блаженства, не было места в ее душе. Да и в самом этом блаженстве, то есть из чего именно оно состоит, она не отдавала себе отчета; она только жила им всецело, всем своим существом, вот и все.

Засыпая вечером, она мысленно повторяла то, что сказал братец Лексаша, причем припоминала выражение его лица, взгляд, движения. И душа ее так переполнялась умилением и нежностью, что она принималась плакать и плакала до тех пор, пока не засыпала. А утром она просыпалась с мыслью, что сейчас увидит Лексашу, что он уже ждет ее на условленном месте в парке, в лесу или под горой, в яблоневом саду, у ручейка, и сердце ее радостно билось, а по телу разливалась сладостная нега.

Чай пили они вместе и обедали тоже. Расставались только на то время, которое Воротынцев посвящал хозяйству с черноватым человеком, привезенным из Петербурга.

Этого человека звали Николаем; он был из крепостных, сын бурмистра в подмосковном имении Яблочки, грамотный, смышленый малый. В Петербурге он заправлял всем домашним хозяйством у молодого барина, здесь же его сделали управителем имения, и Александр Васильевич сам вводил его в новую должность. Для этого они разъезжали по полям и лесам на беговых дрожках, проводили много времени на суконной фабрике и в нижнем кабинете, где хранились планы, счетные книги и тому подобные документы, касающиеся Воротыновки и прилегающих к ней имений, хуторов и деревень.

Все это отнимало у барина немало времени, но уже после обеда, что бы ни случилось, никто не смел беспокоить его, и весь вечер посвящен был Марфиньке.

Воротынцев заставлял ее рассказывать, как она жила при бабушке, про маркиза, про то, что она вычитала в книгах, оставленных ей этим последним, про ее мечты и грезы. Она посвятила его в свои чувства к покойной матери, созналась ему, в каком она была ужасе, изумлении и печали, когда узнала грустную тайну своего рождения, и все, что перечувствовала и передумала на одинокой могиле в Гнезде. Во всем она ему открылась. В ее душе не осталось ни одного уголка, в который он не заглянул бы, а ему все было мало, он все продолжал ее расспрашивать, все казалось, что он недостаточно изучил ее внутренний мир; все чаще и чаще предлагал он ей такие вопросы, которых Марфинька не понимала, и ее невинность приводила его в неописуемый восторг.

Если бы его петербургские друзья знали, что за сокровище красоты и невинности нашел он в деревне, как они позавидовали бы ему! И к тому же умна, изящна, образованна и, сама того не замечая, страстно, без ума влюблена в него, да к тому же уже давно, прежде чем он приехал. Ему стоит только захотеть, и она – его. Может быть, поэтому-то он и медлил воспользоваться счастьем, что был уверен, что уйти от него оно не может.

Да и в самом предвкушении этого счастья было такое наслаждение, какого Воротынцев никогда еще за всю свою жизнь не испытывал. Ему казалось, что он любит в первый раз – так непохоже было его чувство к Марфиньке на то, что он испытывал к другим женщинам.

Они переживали тот прелестный фазис в любви, когда страсть еще не прорвалась наружу словами, а просвечивает только во взглядах, в улыбках и красноречивом молчании, в робких намеках, подавленных вздохах. Александр Васильевич с восхищением замечал, как холодеет и дрожит ее рука, когда он подносит ее к своим губам, и как ее лицо вспыхивает под его взглядом. Румянец постепенно сгущается, разливается все дальше и дальше, от щек переходит на нежную белую шейку, и вся Марфинька, розовая, трепещущая, с подернутыми томной влагой глазами, в наивном недоумении под наплывом счастья, в котором тонет ее душа, спрашивает у него взглядом: что с нею делается? О, за такие минуты полжизни не жалко отдать!

А сама Марфинька была в каком-то чаду. Приходили с нею прощаться люди, с которыми прошла вся ее жизнь, – Варвара Петровна, Самсоныч, Митенька. Первая уезжала с попутчиком в Воронеж к племяннице, за вторым приехала внучка из их губернского города; Митенька отправился в свою деревню за десять верст от Вортыновки. Марфинька рассеянно протягивала им свою руку для поцелуя, обнимала их с пожеланиями всего лучшего и просьбой не забывать ее; но слова, произносимые ею, шли не от сердца; ее душа и мысли были далеко.

– Что это с барышней? Чудная она какая-то! – толковала про нее дворня. – Говоришь с нею – не слышит, два-три раза надо повторить, чтобы добиться ответа.

– А намеднись вошла я к ней, чтобы узор для юбки выбрала, а она стоит одна перед окошком и смеется.

– Да, может, она из окошка-то на что смешное глядела?

– Да нет же. Я нарочно через их плечико в сад заглянула, все там, как всегда, и ни души не видать.

– А вчера утром видели вы, девушки, как у нее глазки-то точно заплаканы были?

– Как не быть заплаканным, когда всю ночь проплакала, – сказала Малашка.

– А ты не спросила, о чем?

– Спросила, да и спокаялась. «Прошу за мной не присматривать, – говорит, – я это терпеть не могу». Строго так сказала, я инда испугалась, ей-богу!

– Дела! – покачивали головой ее подруги.

– А намеднись, – начала было одна из белошвеек, но Малашка на полуслове остановила ее:

– Нишкните!.. Тетенька!

При появлении Федосьи Ивановны все смолкли.

О своем отъезде из Воротыновки она с некоторых пор совсем перестала говорить, ходила мрачная, молчаливая и такая сердитая, что приступа к ней не было.

VII

Каждый день барин с барышней уходили после обеда в беседку из дикого винограда, в самом конце сада. Он книжку с собой захватит, а она – с рукодельем.

Казачок туда им раньше и коврик снесет да перед входом в беседку на траву постелет, и вазу с десертом на круглый деревянный стол, что там стоял, поставит. И сидят они там, пока не стемнеет.

А по дому, по людским, черноватый тот, которого барин над всеми старшим поставил, обход всегда в это время делал.

И вот раз, уже солнце к лесу склонялось, прошелся он по барским хоромам, где окна порастворить приказал, где на паутину да на пыль указал следовавшему за ним лакею, чтобы, значит, завтра рано утром все пообчистил; заглянул и в чайную, и в буфетную, где старшие слуги, пользуясь отсутствием господ, беседовали между собою, и в белошвейную (всюду ему был ход, и везде перед ним должны были отмыкаться двери) повернул, оттуда опять к комнате Федосьи Ивановны, мимоходом ко всему прислушиваясь и присматриваясь, и, не найдя нигде бывшей домоправительницы, вышел в сад. Тут он, вытянув вперед шею, ныряющей походкой, зорко оглядываясь по сторонам и крадучись, как кот, выслеживающий добычу (озорницы девчонки так его котом и прозвали), стал пробираться, не по аллеям, а вдоль изгороди, узенькими тропиночками, а где и прямо продираясь промеж кустов и деревьев, к тому месту, где была излюбленная господами беседка.

Это место было одно из самых запущенных в барском саду. Деревья кругом разрослись так густо и высоко, что можно было совсем близко подойти, никто не заметит.

Осторожно и притаив дыхание, пробирался Николай все ближе и ближе. Наконец, когда голоса стали совсем явственно доходить до него, он насторожился, вытянул еще больше шею и замер на месте, прислушиваясь. Господа говорили по-французски, но тем не менее Николай все-таки долго-долго, более часа, стоял тут и слушал.

По временам беседа смолкала, и наступала такая тишина, что слышались шелест листьев от перелетавших с ветки на ветку птиц, шорох в траве, жужжанье осы и писк комара.

Барышня сидела на низенькой скамеечке и, пригнувшись к работе, с опущенными на пылающие щечки длинными ресницами, втыкала наугад иголку в канву, натянутую на маленьких ручных пяльцах. А барин лежал на траве у ее ног. Облокотившись на одну руку и поддерживая ладонью голову, он смотрел на нее пристальным, жгучим взглядом. Изредка только обменивались они каким-нибудь словом, не имевшим ни малейшего отношения к тому, что происходило в их душах.

Воротынцева уже начинала утомлять сдержанная страсть, и он решил про себя овладеть Марфинькой не позже нынешней ночи. Пройти к ней в спальню и запереться там с нею ему ничего не стоило. Разве все здесь не его? Чего захотел, то и взял, никто перечить ему не посмеет. О сопротивлении с ее стороны нечего было и думать, Испугается, разумеется, заплачет. Но ему так легко будет ее утешить! Она его любит. И как мила! Так мила, что, может быть, долго не надоест ему.

«Да, сегодня ночью, непременно», – повторял себе Александр Ва сильевич, не спуская взора с девушки и улыбаясь при мысли о пред стоявшем ему наслаждении.

Он ее так берег, что она не испытала еще до сих пор прелести поцелуя. Только ручку ее, да и то изредка, подносил он к своим губам. Надо же наконец расцеловать ее так, чтобы она обезумела от любви в его объятиях.

Он придвинулся ближе к Марфиньке и, вынимая пяльцы из ее рук, прошептал с улыбкой:

– Полно шить, все равно придется потом распарывать, как вчера, как третьего дня…

– Почему? – машинально спросила она, озадаченная и смущенная переменой в его тоне.

Воротынцев прижал к своей груди ее руки, и его глаза при этом загорелись каким-то диким, странным блеском.

– Почему? – переспросил он, улыбаясь натянутой улыбкой, и продолжал, уже обращаясь на «ты»: – Да потому, что ты меня любишь… а я умираю от страсти к тебе…

Затем, одной рукой до боли крепко сжимая руки Марфиньки, он другой порывисто обнял ее.

Девушка не сопротивлялась, а только задрожала с ног до головы и смотрела на него с испугом и мольбой.

А Воротынцевым уже овладела страсть. Тяжело дыша и все крепче и крепче сжимая Марфиньку в своих объятиях, он впился в ее губы жарким поцелуем.

Но на этот поцелуй она не отвечала. Александр Васильевич чувствовал, как ее губы постепенно холодеют под его губами, и это отрезвило его. Глаза девушки были закрыты, как у мертвой, и, когда он оторвался от нее, она выскользнула у него из рук и упала на траву, бледная, холодная и неподвижная.

– Марфинька! – глухо прошептал он, в испуге пригибаясь к ней. – Марфинька, что с тобой? – растерянно повторял он, приподнимая с травы ее голову и с ужасом всматриваясь в бледное как полотно лицо с закрытыми глазами и полуоткрытыми, побелевшими губами.

Что это? Обморок или смерть? Неужели он убил ее своим первым поцелуем? Неужели она никогда больше не очнется? И что ему теперь делать? Звать на помощь? Никто не услышит. Бежать в дом за людьми? Оставить Марфиньку здесь одну, без чувств? Ни за что! Он сам донесет ее на руках.

Но в ту самую минуту, когда он приловчался, чтобы лучше охватить девушку, за его спиной послышался шорох, и между раздвинутыми ветвями сиреневого куста появилось угрюмое лицо Федосьи Ивановны.

Воротынцев опустил свою ношу на землю и со смущенным лицом стал нескладно объяснять, что они преспокойно тут сидели, он читал вслух, а Марфинька вышивала, но вдруг побледнела и упала.

– Пустите, сударь, – прервала его на полуслове старуха и, наклонившись, не поднимая на него глаз, отстранила его костлявой, морщинистой рукой от бездыханного тела девушки.

– Она не умерла? Нет? – прошептал он.

– Обморок-с, – отрывисто заявила старуха. После этого, опустившись на колени, она пригнулась к груди Марфиньки и, не поднимая на барина взора, сурово произнесла: – Извольте отойти, сударь, им надо шнуровку распустить.

Александр Васильевич повиновался и отошел на несколько шагов, за старую липу в цвету.

Однако старуха не удовлетворилась этим.

– Вы бы, сударь, домой шли да нам оттуда Малашку прислали, – строго вымолвила она. – А то барышня как очнется да увидит вас, чего доброго, пуще прежнего испугается.

Намек был ясен. Старуха откуда-нибудь поблизости подсматривала за ними и, если даже не видела, все-таки догадывалась, что произошло между ними.

Уж не думает ли она помешать ему достигнуть цели? Это было бы забавно! Да он с лица земли может стереть эту старуху: ведь она – его крепостная.

Тем не менее Воротынцев удалился и исполнил ее поручение – приказал попавшемуся ему навстречу казачку послать Малашку в беседку, а сам прошел в свою спальню и сел с книгой у открытого окна, того самого, что было против Марфинькина.

С тех пор как они познакомились и подружились, это окно днем оставалось незавешенным и часть комнаты была видна из него: шкаф с книгами, ваза с цветами на мраморном столе, а в глубине белел край кровати из-под приподнятого полога.

Воротынцев видел, как минут через десять сюда вбежала Малашка и стала торопливо готовить барышне постель, откинула одеяло, взбила подушки. Значит, Марфинька очнулась, и сейчас ее приведут сюда, чтобы уложить в постель.

Сказала ли она старухе о поцелуе? А если сказала, то в каких выражениях? И что чувствует она теперь к нему? Страх? Ненависть? Или еще сильнее любит теперь его?

Как прекрасна она была в обмороке! Бледная, с полуоткрытыми губами, между которыми сверкала белая полоска зубов.

Она, может быть, потому лишилась чувств, что он слишком крепко сжал ее в своих объятиях? Неловко все это вышло, некрасиво, неделикатно. Страсть превратила его в животное. Не подозревал он за собою такой необузданности. Что значит деревня и сознание силы и власти! On devient malgré soi un rustre! [15]15
  Невольно становишься мужиком!


[Закрыть]
В Петербурге он совсем иначе повел бы себя.

Но в Петербурге нет таких девушек, как Марфинька. Если бы ему там сказали, что есть на земном шаре девушка, способная упасть в обморок от поцелуя, он расхохотался бы и ни за что этому не поверил. А вот нашлась же такая, на его счастье. Une sensitive [16]16
  Сверхстыдливая.


[Закрыть]
… Какая прелесть!

Во всяком случае, никогда не забыть ей этого первого поцелуя (он самодовольно улыбнулся), и чем дольше заставит он ее ждать второго – тем выгоднее для него.

Он станет развращать ее, знакомить ее с прелестями любви постепенно, исподволь. Это будет несравненно интереснее, чем грубо насладиться ею и потом бросить. Он так искусно примется за дело, что падать в обморок от его поцелуев она больше не будет, о, нет!

Размышляя таким образом, Александр Васильевич прохаживался взад и вперед по комнате, вскидывая по временам полный любопытства взгляд на окно Марфинькиной спальни. Ему хотелось хоть мельком посмотреть на нее, когда она войдет туда. Но в ту саму минуту, когда она появилась, не успел он еще разглядеть ее лицо, как окно плотно задернулось занавеской. Это, верно, Федосья Ивановна распорядилась.

Костяной нож, который был в руках Воротынцева (он разрезал им новую книгу), хрустнул в его пальцах и разломился пополам.

– Эй! – закричал Александр Васильевич так громко, что дежурный казачок, дремавший в соседней комнате, сорвался с мета в таком испуге, что в первую минуту не знал, в какую сторону ему метнуться. – Узнать, как чувствует себя барышня, легче ли ей, да Николая ко мне прислать, – приказал барин.

Мальчик кинулся со всех ног исполнять приказание и несколько минут спустя прибежал назад одновременно с управителем.

– Федосья Ивановна приказали доложить вашей милости, что барышне покой нужен, – скороговоркой отрапортовал казачок.

Ухмыльнулся ли он при этом, или это только показалось Александру Васильевичу, но не успел он договорить, как звонкая пощечина чуть не сшибла его с ног.

– Вон! – затопал на него барин, ударив его еще раз со всего размаха.

С глухим воплем и с разбитым в кровь лицом мальчик вылетел из комнаты.

Немного успокоенный удовлетворенным порывом гнева, барин опустился в кресло.

– Видишь, грубят, – обратился он к управителю. – Подтянуть надо, распущены.

– Подтянем-с, не извольте беспокоиться, – ответил Николай.

– Эта старуха, Федосья, она черт знает что себе позволяет, – продолжал угрюмо жаловаться барин.

– Известно, сколько времени здесь за барыню распоряжалась, ну, и возомнила о себе.

– Я ей покажу, какая она барыня! – процедил сквозь зубы Александр Васильевич и, помолчав немного, спросил, не поднимая взора на своего собеседника: – Она ведь в Киев, кажется, собиралась?

– Собиралась, это точно, а теперь по всему видно, что раздумала.

– Это почему? – спросил барин, сдвигая брови, и, сорвавшись с места, снова зашагал по комнате.

Николай нагло усмехнулся.

– Да подсматривать ей тут понадобилось за вашей милостью да за барышней.

Барин как вкопанный остановился перед ним.

– Что такое? Подсматривать? – повторил он побелевшими губами, надвигаясь на своего клеврета.

– Точно так-с, – прошептал последний, осторожно пятясь на всякий случай назад, в коридор.

– За мною подсматривать? – продолжал, бледнея от ярости, Во-ротынцев. – Так скажи ей, старой дуре, что, если я хоть раз поймаю ее на этом, до смерти прикажу ее запороть! Подсматривать! Узнает она, как за мною подсматривать! Мерзавка! Я ей себя покажу!

Голос его дрожал и обрывался от бешенства. Приказав управителю выйти вон, он остался один.

VIII

Наступила ночь.

– Чаю! – отрывисто закричал барин, проходя в кабинет, где камердинер зажигал свечи в канделябре на камине и в низеньких серебряных подсвечниках на письменном столе.

Мишка на цыпочках вышел и притворил за собою вплотную маленькую дверь красного дерева, что вела в коридор, примыкавший к буфетной.

Барин с шумом отодвинул кресло у стола, опустился в него и стал перебирать груду недочитанных писем, лежавших тут еще с прошлой недели. Некоторые из них он даже не удосужился еще распечатать.

Вскоре Мишка вернулся назад с подносом, уставленным печеньями, вареньем, сливками и большой фарфоровой чашкой с чаем. Отхлебнув чай, барин поморщился.

– Что за бурда? – сердито спросил он.

«Начинает придираться, беда!» – подумал камердинер и нетвердым голосом ответил:

– Не могу знать-с.

– Кто наливал? – угрюмее прежнего продолжал свой допрос барин.

– Федосья Ивановна…

Не успели эти два слова соскользнуть с языка Мишки, как барин так отшвырнул от себя чашку, что она упала и разбилась вдребезги.

– Не умеет чай разливать, так зачем суется, старая дура! – закричал он при этом так громко, что люди, собравшиеся в буфетной, вздрогнули и тревожно переглянулись между собою.

Одна только Федосья Ивановна оставалась невозмутима.

– Вынь из шкафа другую чашку, Малашка, – обратилась она к племяннице, дожидавшей у стола с подносом в руках, – да похозяйничай тут за меня. Авось чай покажется барину вкуснее, когда он узнает, что не я его наливала, – прибавила она с усмешкой.

– А барышне-то кто же постель перестелет да разденет их? – спросила Малашка.

– Я раздену и останусь там с нею. Не входи, пока тебя не покличут! – сказала Федосья Ивановна и пошла к барышне.

– Ну, сударыня, расходился наш сахар-медович, так и рвет и мечет! – начала она, останавливаясь у кровати, на которой лежала Марфинька, еще бледная и слабая после обморока и последовавшего за ним истерического припадка. – Петьке все лицо раскровенил, два зуба ему вышиб. Хорошо, что кулаком в глаз не попал, на всю бы жизнь несчастным сделал. Любимую чашку покойницы барыни, из которой они постоянно чай изволили кушать, разбил. Меня «старой дурой» выругал. Завтра, поди чай, и не то еще мы от него увидим. И все из-за тебя, сударыня.

Она смолкла. Молчала и Марфинька.

Барышня не могла еще опомниться от случившегося. Поцелуй, от которого она лишилась чувств, до сих пор горел на ее губах и прожигал ее насквозь, когда она вспоминала про него.

А не вспоминать она не могла; ни на чем другом мысли не останавливались. Закроет глаза – еще хуже: так вот и кажется, что бледное, искаженное страстью лицо с помутившимися глазами опять перед нею, близко-близко, так близко, что она чувствует на себе горячее, прерывистое дыхание, а сильные руки опять до боли крепко прижимают ее к груди. И снова мутится ум, кровь отливает к сердцу, и жутко, холодно, и сладко, невыразимо сладко.

– Ты хотела знать, как мать твоя себя погубила? – начала, помолчав, Федосья Ивановна. – Вот так же, как и тебя сегодня, целовал ее нечестный человек да улещивал всячески. А как прознали про ее позор да взъелись на нее все, он сам первый и отвернулся от нее. Все они такие!.. Им бы только девицу несчастной сделать. Как она, бедная, мучилась-то, как терзалась, страсть! От стыда да от горя и умерла.

Пока старуха говорила это, у Марфиньки от ужаса все шире раскрывались глаза.

– Женат был, дети, супруга законная, – продолжала старуха. – Да хоть бы и холостой, тоже не женился бы. На таких девицах, которых до венца целуют, не женятся.

Каждым своим словом она точно ножом резала по сердцу свою слушательницу.

Марфинька плакала.

Что же это будет, спрашивала она себя с отчаянием. Она его любит, душу за него готова отдать, он ей так мил, что она не может жить без него, а он хочет ее погубить… За что? Что делать! Господи, что делать!

Но Федосья Ивановна была неумолима.

– Ты думаешь, он унялся? – продолжала она. – Как бы не так! Вот увидишь, позлится он, позлится да опять за прежнее примется, если ты здесь останешься. Станет тебя всячески улещивать, несчастным прикинется, прощения будет просить, а ты и простишь, и потеряешь себя. Как мать твоя себя потеряла, так и ты. У ее злодея жена была, а у твоего невеста есть…

– Невеста!

От боли сердце у Марфиньки так сжалось, что слово это воплем вылетело у нее из груди.

– А ты как думала. Эх ты, глупая, глупая! Невеста у него княжна, старинного, знатного рода, важного князя дочь и сама фрейлиной при императрице состоит. Зовут ее Марьей Леонтьевной, а по фамилии Молдавская, тех самых князей Молдавских, что у нас бывали, когда мы еще в покойницей барыней в Петербурге жили. Мишка говорит – красавица. Давно уж наш-то за нею волочится. У них в доме его все за жениха считают, и знакомые господа, и челядь. А если таперича заминка промеж них вышла, так из-за него же, не потрафила она ему чем-то, гордости-то, видно, и в ней много, вот он и обозлился, взял отпуск да и уехал. Жестоким перед нею прикидывается, амбицию свою выказывает, чтобы тянулись за ним. И беспременно потянутся, потому что таких женихов, как он, даже и в Петербурге мало, уж богат больно. Вот поживет наш сокол здесь до осени, нацелуется с тобою вдосталь, погубит так, что от стыдобушки тебе хоть топиться так в ту же пору, а сам и укатит себе в Петербург да на княжне на своей и женится. А ты тут, одна да опозоренная, пропадай себе пропадом. Ему что! Он еще издеваться над тобою с молодой женой станет. «Вот, – скажет, – дура какая нашлась, деревенщина, поверила, что я могу ее полюбить…»

– Молчи! Молчи, ради Бога! Сжалься надо мною, спаси меня! – зарыдала Марфинька. – Делай со мною что хочешь, вези меня куда знаешь, только спаси меня! Не в своем уме я… что хочешь, то со мною и делай! И боязно-то мне, и тоскливо, и тянет к нему… так тянет, что, вот помани он меня только, и я сейчас к нему побегу! Знаю, что гибель моя в том, а побегу! Стыдно, ох как стыдно! – пролепетала девушка бессвязно, обнимая старуху, прижимаясь мокрым от слез лицом к ее груди и вздрагивая всем телом от страха и отчаяния перед призраками печального будущего, вызванными перед нею.

– А ты молись! Дело твое такое, что один только он, Господь милосердный, может тебя спасти. А я тебя оставить не могу, потому поручена ты мне на смертном одре благодетельницей нашей, Марфой Григорьевной, – голосом, дрогнувшим от подступивших к горлу слез, вымолвила Федосья Ивановна. – Молись! Он, батюшка царь небесный, все оттуда видит, и ни одна сиротская слеза не прольется даром.

Долго вела такие речи Федосья Ивановна, до тех пор, пока Марфинька мало-помалу не успокоилась, не стихла и не заснула.

Тогда, задернув наполовину полог, чтобы свет от лампады не беспокоил барышню, старуха стала на молитву перед киотом.

Время шло, а она все клала земные поклоны, и шептала с глубокими вздохами.

– Мать царица небесная, заступи и помилуй! Спаси и помилуй!

В доме все огни погасли, наступила мертвая тишина, а Федосья Ивановна все молилась. Слезы градом катились по ее бледному, морщинистому лицу, а темные лики в светлых, блестящих ризах, перед которыми она изливала свою душу, смотрели на нее, спокойно и торжественно-строго.

– Да будет воля твоя! Да будет воля твоя! Защити и подкрепи, спаси и помилуй! – продолжали шептать ее губы, но мысли стали мало-помалу отбиваться в сторону.

«Надо скорее вывезти сиротку отсюда и поставить ее под такую верную охрану, где бы ему не достать ее. Скорее, пока в нем гнев еще не остыл. Как опомнится да начнет с лестью к ней подбиваться, пропала ее головушка. Забудет Марфинька и страх, и стыд, все забудет. Любит она ведь его, голубка, ох как любит! Что захочет, то и поделает он с нею, не сможет она ему супротивничать, да и не сумеет, где ей! В своем-то имении да в одном с нею доме, Господи! Да надо только дивиться, как это ее Господь сохранил до сих пор! Ведь барин…»

У двери послышался шорох.

Старуха стала с ужасом прислушиваться. Уж не он ли, барин? Хорошо, что она не забыла задвинуть изнутри задвижку. Но он ведь может приказать отпереть. Она не послушается – другого позовет, ведь барин.

Ручка у двери зашевелилась.

«Пробует отворить, значит. Что тут делать? И вдруг барышня проснется? – Старуха оглянулась на кровать. – Спит, слава Богу, умаялась, спит крепко».

В своем волнении Федосья Ивановна совсем забыла про другую дверь, что вела к потайной лестнице, и, когда эта дверь вдруг растворилась, чуть не вскрикнула от испуга.

Ей представилось, что Александр Васильевич успел обежать кругом и проник сюда другим ходом. Она похолодела от ужаса при этой мысли.

Но эта была Малашка, а не он. В одной сорочке, с распущенной косой и выпученными от страха глазами девушка, остановившись на пороге, подзывала ее знаками к себе.

– Тетенькая, миленькая!

Это было произнесено очень тихо, но Федосья Ивановна услышала девушку и, не переставая оглядываться на дверь с шевелившейся ручкой, подбежала к племяннице.

– Барин сюда пошли. Мы с Мишей видели. Легли почивать, свечку задули, полежали-полежали да в туфлях на босу ногу и в халате из спальни тихонько вышли. Мимо нас прошли, мы притаились, – прошептала Малашка, захлебываясь от волнения и не замечая, что она выдает тайну своих отношений с красивым камердинером.

– Знаю, вот он! – кивнула Федосья Ивановна в сторону двери с шевелившейся ручкой.

– Ах ты, Господи! – всплеснула руками Малашка.

– Задвижка заложена, оттуда не отпереть.

– А вдруг да они подналягут, крючок-то и соскочит!

– Я тут буду. При мне он барышни не тронет, – возразила Федосья Ивановна.

Чем ближе наступала опасность, тем решительнее делалась она.

– Родная! Да с вами-то, с вами-то что за это будет! – продолжала с возрастающим волнением шептать Малашка. – Вы ведь не знаете, он грозил вас до смерти запороть. Миша слышал. «Если, – говорит, – подсматривать за мною станет, до смерти прикажу запороть». Это он управителю сказал. А этот разве посмотрит, что вы – старенькая? Его родную мать заставят сечь, он и ее высечет.

Старуха судорожно стиснула губы и не проронила ни слова.

– Миша говорит: «Уговори ты ее это дело бросить, все равно он на своем поставит, барин ведь», – продолжала шептать Малашка.

И вдруг она в ужасе смолкла. Ручка двери, с которой они обе не спускали глаз, задергалась сильнее, и дверь затрещала под напором сильного плеча.

– Сейчас задвижка соскочит! Сейчас, сейчас! Тетенька, миленькая, бежим скорее. Убьет он нас до смерти! Миленькая, бежим!

Дрожа от страха, Малашка схватила старуху за руку и что было сил тащила ее за собою в темный проход к потайной лестнице.

А с противоположной стороны задвижка как будто начинала подаваться.

Федосья Ивановна вырвалась от племянницы и, приказав ей скрыться с глаз долой, решительной походкой подошла к двери, сняла крючок и очутилась лицом к лицу с барином.

– Что вам угодно, сударь? Барышня нездоровы и недавно только започивать изволили, – произнесла она почтительно, но твердо.

– Мне угодно, чтобы завтра же духу твоего здесь не было! Слышишь? – задыхаясь от ярости, прошептал Александр Васильевич.

– Слушаю, сударь, – покорно ответила старуха, продолжая загораживать собою проход в дверь.

– До смерти прикажу тебя запороть, если ты завтра к вечеру не уберешься.

– Как вашей милости угодно будет, – все так же спокойно и почтительно ответила она.

– Просилась в Киев, ну и ступай! Зачем осталась? Подслушивать да подсматривать за мною? Да как ты смеешь! Я за это и родичей-то всех твоих разорю, стариков в Сибирь сошлю, а молодым лоб забрею, чтобы от поганого твоего отродья и следа здесь не осталось! Вы меня еще не знаете, я вам покажу, что значит настоящий барин! Нужно будет, пожелаю – ни перед чем не остановлюсь, всех сокрушу, а на своем поставлю!

Федосья Ивановна слушала барина молча, все ниже и ниже опуская голову, по мере того как он говорил. Не изумляли ее эти бешеные, бесчеловечные речи, недаром прослужила она весь свой долгий век господам. Слышала она такие речи и от прадеда его, и от деда, и от отца его, зарезанного хохлами в Малороссии. И этот – такой же строптивый, как и те. И такой же красивый да развратный. Много бед наделает на своем веку!

А между тем у барина порыв бешеной страсти, сорвавший его с постели и потянувший его к Марфинькиной комнате, постепенно стихая, переходил в досаду на себя за то, что он так нелепо себя ведет. Черт знает что за глупую роль он разыгрывает с сегодняшнего вечера! Перепугал до полусмерти Марфиньку, с этой старухой поставил себя в невозможное положение. Теперь ничего больше не остается делать, как так или иначе избавиться от ее присутствия в доме. Если она добровольно не захочет уйти, придется употребить силу, делать нечего.

– Не в свое дело вздумала вмешиваться, ну и пеняй на себя, если худо будет! – прошептал он сквозь судорожно стиснутые зубы и смолк.

Федосья Ивановна отошла в сторонку. Теперь она уже не боялась, что барин войдет и испугает Марфиньку. Пока он грозил ей и злился, она не переставала исподлобья наблюдать за выражением его лица и видела, как постепенно страсть в нем гаснет и заменяется мечтательной нежностью.

Не отрывая взора от белевшего в темноте края Марфинькиной постели, он продолжал стоять на пороге высокого покоя, тонувшего в полусвете лампады, теплившейся перед образами. От увядающих в воде цветов аромат был бы нестерпимо силен, если бы ночная свежеть не проникала сюда через занавеску, спущенную перед открытым окном.

Самые разнообразные мысли и чувства теснились в душе Воротынцева. Мысленно он переживал весь минувший день, с самого раннего утра, когда, срывая вместе с Марфинькой цветы, вянувшие теперь в нескольких шагах от него, он с восторгом любовался ее свежестью, грацией и невинностью. Потом, перед обедом, вернувшись с поля, он ей что-то рассказывал, и она слушала его с выражением такого детского восторга и доверия! И тут он ничего еще не ощущал, кроме желания как можно дольше глядеть в эти милые, невинные глазки. И как он был счастлив тогда!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю