355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Воробьева » Все шедевры мировой литературы в кратком изложении.Сюжеты и характеры.Русская литература XX века » Текст книги (страница 59)
Все шедевры мировой литературы в кратком изложении.Сюжеты и характеры.Русская литература XX века
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:22

Текст книги "Все шедевры мировой литературы в кратком изложении.Сюжеты и характеры.Русская литература XX века"


Автор книги: Н. Воробьева


Соавторы: Д. Кондахсазова,В. Новиков

Жанр:

   

Энциклопедии


сообщить о нарушении

Текущая страница: 59 (всего у книги 77 страниц)

Виталий Николаевич Семин [1927–1988]

Нагрудный знак «ОSТ»

Роман (1976)

Действие происходит в Германии, во время второй мировой войны. Главный герой – подросток Сергей, угнанный в Германию, в арбайтла-герь. Повествование охватывает около трех лет жизни героя. Описываются нечеловеческие условия существования. Арбайтлагерь лучше, чем концентрационный – лагерь уничтожения, но лишь тем, что здесь людей убивают постепенно, мучая непосильной работой, голодом, избиениями и издевательствами. Заключенные арбайтлагерей носят на одежде нагрудный знак «ОSТ».

Центральное событие первых глав романа – побег Сергея и его друга Вальки. Сначала описывается тюрьма, в которую попадают пойманные после побега подростки. При обыске у главного героя находят кинжал, но немцы как-то забывают про него. Ребят избивают и после нескольких дней тюрьмы, в которой они знакомятся с некоторыми русскими военнопленными, снова отправляют в тот же лагерь. С одной стороны, Сергея теперь больше уважают лагерники, с другой – возвращение в лагерь хуже смерти. Автор (повествование ведется от первого лица) размышляет о том, как необходимы были подростку любовь, как он искал именно ее и как немецкая фашистская машина не позволяла ему быть хоть кем-то любимым. Каждый день по пятнадцать часов дети, голодные, мерзнущие, вынуждены работать – ворочать тяжелую вагонетку с рудой. За ними следит немец-фоарбайтер Пауль. Группа, в которой работает главный герой, состоит из двух белорусов – заторможенного Андрия и наглого Володи – и двух поляков – сильного Стефана и придурковатого Бронислава. Подростки ненавидят своего мастера, стараются по возможности досадить ему. Самое главное – соблюдать осторожность, так как по малейшему поводу можно получить обвинение, и тогда их ждут не только жестокие побои, но и концлагерь.

Однажды в лагерь приходит гестаповская комиссия. Дети видят своих фоарбайтеров в форме штурмовиков. Автор рассуждает о природе немцев, об их ответственности за фашизм. У героя в шкафчике спрятан украденный мешок с картошкой, который ему дали солагерники на хранение, и в мешке – все тот же кинжал. Сергей понимает, что если все это найдут, то его, скорее всего, ждет расстрел. Обезумевший от ужаса, он пытается спрятаться. Однако немцы при обыске пропускают шкафчик с картошкой. Так ему в очередной раз удается избежать смерти. В это же время, кстати, в лагере прячется и некто Эсман – странный человек непонятной национальности, полиглот, скрывающийся от немцев в русском арбайтлагере. Заключенные прячут его, стараются помогать едой. Сергей часто разговаривает с ним. Уже после обыска Эсмана замечает на лестнице лагерный переводчик. Он тотчас же доносит на него, Эсмана уводят. Устраивается очная ставка. Эсман никого не выдает. Весь лагерь наказывается лишением еды на день. Для годами голодающего лагеря, где хлеб – главная ценность, это – настоящая трагедия.

После побега Сергея переводят на работу в литейный цех, на военный завод. С каждым днем непосильной работы растет ненависть героя к немцам. Он так слаб, что физически не может ничего противопоставить им, но его сила в том, что «я видел. Это не должно было погибнуть. Мое знание было в десятки, в сотни раз важнее меня самого… Я должен был как можно скорее рассказать, передать мое знание всем».

В лагере идет обычная жизнь: люди меняют одежду на хлеб, пытаются найти сигареты, играют в карты. Автор наблюдает за лагерными персонажами – описываются: Лева-кранк (один из лагерных заводил, слишком заносчивый), Николай Соколик (озлобившийся карточный игрок), Москвич (добрый парень, не умеющий и не желающий «поставить» себя в лагерном обществе), Павка-парикмахер, Папаша Зелинский (подслеповатый интеллигент, пытающийся писать воспоминания), Иван Игнатьевич (основательный рабочий человек, в финале убивающий немца молотком) и др. У каждого своя история.

После побега герой, будучи не в состоянии больше выносить такую жизнь, пытается «закранковать» – нанести себе какую-нибудь сильную травму, чтобы его признали негодным к работе. Сергей прикладывает руку к раскаленной печи, получает сильнейший ожог, но его даже не допускают к врачу. Впрочем, на следующий день его до полусмерти избивает мастер в цеху, и лишь тогда его оставляют в бараке. В лагере начинается эпидемия тифа. Сергей попадает в тифозный барак. Здесь за подростками ухаживает неприступная и всеми любимая врач Софья Алексеевна. В лагере появляются новые полицаи – Фриц, Бородавка, Перебиты-Поломаны Крылья. Софья Алексеевна пытается подольше задержать детей в больнице, чтобы им не нужно было идти на работу. Однажды в барак врываются полицаи, обвиняют врача в саботаже, зверски избивают подростков и отправляют их всех обратно в лагерь. Сергей, однако, доходит к тому времени до той крайней степени истощения, когда человек совершенно не в состоянии выполнять тяжелую работу. Его вместе с партией таких же «кранков»-доходяг отправляют в другой лагерь.

В новом лагере, в Лангенберге, Сергей попадает в другое лагерное общество. Его неласково встречает староста из русских: «Не жилец». Здесь работают на вальцепрокатной фабрике; голод еще сильнее – близится конец войны (лагерники то и дело по всяким признакам начинают понимать это), и немцам не по силам кормить русских рабов. Однажды, впрочем, один немец, решивший поразвлечься, кладет на забор конфету. Автор говорит, что, когда она, поделенная на пятерых, была съедена, у детей был просто «шок, вкусовая трагедия».

Как крайне истощенного, Сергея переводят на фабрику «Фолькен-Борн». Здесь условия получше; он работает помощником кровельщика. Время от времени у него появляется возможность потрясти грушу и наесться полугнилых плодов. Однажды Сергею, вот уже более года сильно кашляющему, директор фабрики передает пачку противоастматических сигарет.

В новом лагере – новые знакомства. Здесь много французов, из которых особое внимание героя привлекают Жан и Марсель; есть и русские военнопленные – Ванюша, Петрович и Аркадий, с которыми особенно хочется подружиться Сергею.

Действительно, ему это удается, и он помогает Ванюше красть немецкие пистолеты и проносить их в лагерь. Однажды они, выбравшись из лагеря, убивают одного немца, который мог на них донести.

Явно чувствуется, что война подходит к концу. В лагере готовится восстание, пленные на тайных собраниях размышляют, как поступить, какое «политически верное решение» они обязаны принять.

По воскресеньям Сергей с Ванюшей ходят на добровольные работы – чтобы посмотреть город и добыть хлеба. Во время одной из таких вылазок они уходят довольно далеко, чем привлекают к себе внимание немцев. Вдогонку за ними посылают патруль. Лишь благодаря уверенному поведению Ванюши при обыске у них не замечают пистолеты. Для Сергея Ванюша – образец для подражания, он ищет его уважения, но полной доверительности так и не появляется. За несколько недель до конца войны в лагере появляются власовцы, от которых немцы стараются избавиться. К ним неприязненно относятся и русские, и немцы. Герой с интересом наблюдает за ними, затравленными, предавшими и преданными.

Самое главное в течение последних недель перед победой – ожидание расстрела: ходят слухи, что немцы никого в живых не оставят. Именно на этот случай в лагере и накапливается оружие. Весной 1945-го уже мало работают, очень много времени заключенные проводят в бомбоубежище – союзники бомбят Германию. Однажды ночью лагерники пытаются казнить старшего мастера. Пленные и Сергей выбираются из лагеря, доходят до его дома, но предприятие оканчивается неудачно.

Через несколько дней в лагерь приходят американцы. Описываются «сумасшедшие воскресные дни освобождения. Невидимый под солнцем огонь трещал на лагерном плацу. Горело сухое, травленное нашим дыханием дерево —.бессонные лагерники жгли вытащенные из бараков нары. Рушилась с танковым лязгом империя, а здесь была такая тишина, что слышно было, как солнце светит».

Сергей с приятелями пробираются из американской зоны оккупации на восток – к своим. Они проходят

через толпы обезоруженных немцев, чувствуя их ненависть к себе. В одну из ночей их чуть не убивают. Странствия по американской территории длятся до августа 1945-го, пока под Магдебургом их не передают русским. «К новому, 1946 г. я был дома. Вернулся с ощущением, что знаю о жизни все. Однако мне потребовалось тридцать лет жизненного опыта, чтобы я сумел кое-что рассказать о своих главных жизненных переживаниях».

Л. А. Данилкин

Юрии Павлович Казаков [1927–1982]

Двое в декабре

Рассказ (1962)

Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный день, и ему нравилось обилие лыжников, скрип свежего снега и предстоящие им два дня: сначала – электричка, а потом – двадцать километров по лесам и полям на лыжах к поселку, в котором у него маленькая дачка, а после ночевки они еще покатаются и домой возвращаться будут уже вечером. Она немного опаздывала, но это была чуть ли не единственная ее слабость. Когда он наконец увидел ее, запыхавшуюся, в красной шапочке, с выбившимися прядками волос, то подумал, как она красива, и как хорошо одета, и что опаздывает она, наверное, потому, что хочет быть всегда красивой. В вагоне электрички было шумно, тесно от рюкзаков и лыж. Он вышел покурить в тамбур. Думал о том, как странно устроен человек. Вот он – юрист, и ему уже тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, как мечтал в юности, и у него много причин грустить, а он не грустит – ему хорошо.

Они сошли чуть не последними на далекой станции. Снег звонко скрипел под их шагами. «Какая зима! – сказала она, щурясь. – Давно такой не было». Лес был пронизан дымными косыми лучами. Снег пеленой то и дело повисал между стволами, и ели, освобожденные от груза, раскачивали лапами. Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с крышами. Они шли, взбираясь на заснеженные холмы и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях, улыбаясь друг другу. Иногда он брал ее сзади за шею, притягивал и целовал холодные обветренные губы. Говорить почти не хотелось, только – «Посмотри!» или «Послушай!». Но временами он замечал, что она грустна и рассеянна. И когда, наконец, пришли они в его дощатый домик, и начал он таскать дрова и затапливать чугунную немецкую печку, она, не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. «Устала?» – спросил он. «Страшно устала. Давай спать. – Она встала, потянулась, не глядя на него. – Я сегодня одна лягу. Можно вот здесь, у печки? Ты не сердись», – торопливо сказала она и опустила глаза. «Что это ты?» – удивился он и сразу вспомнил весь ее сегодняшний грустно-отчужденный вид. Сердце у него больно застучало. Он вдруг понял, что совсем ее не знает – как она там учится в своем университете, с кем знакома, о чем говорит. Он перешел на другую кровать, сел, закурил, потом потушил лампу и лег. Ему стало горько, потому что он понял: она от него уходит. Через минуту он услышал, что она плачет.

Отчего вдруг ей стало сегодня так тяжело и несчастливо? Она не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь наступает что-то новое и прежняя жизнь ей не интересна. Ей недоело быть никем перед его родителями, его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так. Но и смертельно жалко было первого, тревожного и горячего, полного новизны, времени их любви. Потом она стала засыпать, а когда ночью проснулась, то увидела его, сидевшего на корточках возле печки. Лицо у него было грустное, и ей стало жалко его.

Утром они молча завтракали, пили чай. Но потом повеселели, взяли лыжи и пошли кататься. А когда стало темнеть, собрались, заперли дачу и пошли на станцию на лыжах. К Москве они подъезжали вечером. В темноте показались горящие ряды окон, и он подумал, что им пора расставаться, и вдруг вообразил ее своей женой. Что ж, первая молодость прошла, уже тридцать, и когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она хороша, и все такое, а ты можешь ее всегда оставить, чтобы быть с другой, потому что ты свободен, – в этом чувстве, собственно, нет никакой отрады.

Когда они вышли на вокзальную площадь, им стало как-то буднично, покойно, легко, и простились они, как всегда прощались, с торопливой улыбкой. Он не провожал ее.

С. П. Костырко

Адам и Ева

Рассказ (1962)

Художник Агеев жил в гостинице, в северном городе, приехал сюда писать рыбаков. Стояла осень. Над городом, над сизо-бурыми, заволоченными изморосью лесами неслись с запада низкие, свисающие облака, по десять раз на день начинало моросить, и озеро поднималось над городом свинцовой стеной. Утром Агеев подолгу лежал, курил натощак, смотрел на небо. Дождавшись двенадцати, когда открывался буфет, он спускался вниз, брал коньяку и медленно выпивал, постепенно чувствуя, как хорошо ему становится, как любит он всех и все – жизнь, людей, город и даже дождь. Потом выходил на улицу и бродил по городу часа два. Возвращался в гостиницу и ложился спать. А к вечеру снова спускался вниз в ресторан – огромный чадный зал, который он уже почти ненавидел.

Так провел Агеев и этот день, а на другой к двум часам пошел на вокзал встречать Вику. Он пришел раньше времени, от нечего делать зашел в буфет, выпил и вдруг испугался мысли, что Вика приезжает. Он почти не знал ее – два раза только встречались, и когда он предложил ей приехать к нему на Север, она вдруг согласилась. Он вышел на перрон. Поезд подходил. Вика первая увидела его и окликнула. Она была очень хороша, а в одежде ее, в спутанных волосах, в манере говорить было что-то неуловимо московское, от чего Агеев уже отвык на Севере. «Везет мне на баб!» – подумал Агеев. «Я тебе газеты привезла. Тебя ругают, знаешь». – «А-а! – сказал он, испытывая глубокое удовольствие. – «Колхозницу» не сняли?» – «Нет, висит… – Вика засмеялась. – Никто ничего не понимает, кричат, спорят, ребята с бородами кругами ходят…» – «Тебе-то понравилось?» Вика неопределенно пожала плечами, и Агеев вдруг разозлился. И весь день уже как чужой ходил рядом с Викой, зевал, на ее вопросы мычал что-то непонятное, ждал на пристани, пока она справлялась о расписании, а вечером снова напился и заперся у себя в номере.

На другой день Вика разбудила Агеева рано, заставила умыться и одеться, сама укладывала его рюкзак. «Прямо как жена!» – с изумлением думал Агеев. Но и на пароходе Агееву не стало легче. Побродив по железному настилу нижней палубы, он примостился возле машинного отделения, недалеко от буфета. Буфет наконец открылся, и тотчас к Агееву подошла Вика: «Хочешь выпить, бедный? Ну, иди, выпей». Агеев принес четвертинку, хлеба и огурцов. Выпив, он почувствовал, как отмякает у него на душе. «Объясни, что с тобой?» – спросила Вика. «Просто грустно, старуха, – сказал он тихо. – Наверно, я бездарь и дурак». – «Глупый!» – нежно сказала Вика, засмеялась и положила ему голову на плечо. И стала она вдруг близка и дорога ему. «Знаешь, как паршиво было без тебя – дождь льет, идти некуда, сидишь в ресторане пьяный, думаешь… Устал я. Студентом был, думал – все переверну, всех убью своими картинами, путешествовать стану, в скалах жить. Этакий, знаешь, бродяга Гоген… Три года, как кончил институт, и всякие подонки завидуют: ах, слава, ах, Европа знает… Идиоты! Чему завидовать? Что я над каждой картиной… На выставку не попадешь, комиссии заедают, а прорвался чем-то не главным – еще хуже. Критики! Кричат о современности, а современность понимают гнусно. И как врут, какая демагогия за верными словами! Когда они говорят «человек», то непременно с большой буквы. А мы, которые что-то делаем, мы для них пижоны… Духовные стиляги – вот мы кто!» – «Не надо бы тебе пить…» – тихо сказала Вика, жалостливо глядя на него сверху вниз. Агеев посмотрел на Вику, поморщился и сказал: «Пойду-ка спать». Он начал раздеваться в каюте, и ему стало до слез жалко себя и одиноко. Спасение его было сейчас в Вике, он знал это. Но что-то в ней приводило его в бешенство.

К острову пароход подходил вечером. Уже видна была темная многошатровая церковь. Глухо и отдаленно сгорела короткая заря, стало смеркаться. У Вики было упрямое и обиженное лицо. Когда совсем близко подошли, стали видны ветряная мельница, прекрасная старинная изба, амбарные постройки – все неподвижное, пустое, музейное. Агеев усмехнулся: «Как раз для меня. Так сказать – на переднем крае». Гостиница на острове оказалась уютной – печка на кухне, три комнаты – все пустые. Хозяйка принесла простыни, и хорошо запахло чистым бельем. Вика со счастливым лицом повалилась на кровать: «Это гениально! Милый мой Адам, ты любишь жареную картошку?» Агеев вышел на улицу, потихоньку обошел церковь и присел на берегу озера. Ему было одиноко. Он сидел долго и слышал, как выходила и искала его Вика. Ему жалко было ее, но горькая отчужденность, отрешенность от всех сошла на нею. Он вспомнил, что больные звери так скрываются – забиваются в недоступную глушь и лечатся там какой-то таинственной травой или умирают. «Где ты был?» – спросила Вика, когда он вернулся. Агеев не ответил. Они молча поужинали и легли, каждый на свою кровать. Погасили свет, но сон не шел. «А знаешь что? Я уеду, – сказала Вика, и Агеев почувствовал, как она ненавидит его. – С первым же пароходом уеду. Ты просто эгоист. Я эти два дня думала: кто же ты? Кто? И что это у тебя? А теперь знаю: эгоист. Говоришь о народе, об искусстве, а думаешь о себе – ни о ком, ни о ком, о себе… Зачем ты звал меня, зачем? Знаю теперь: поддакивать тебе, гладить тебя, да? Ну нет, милый, поищи другую дуру. Мне и сейчас стыдно, как я бегала в деканат, как врала: папа болен…» – «Замолчи, дура! – сказал Агеев с тоской, понимая, что все кончилось. – И катись отсюда!» Ему хотелось заплакать, как в детстве, но плакать он давно не мог.

На следующее утро Агеев взял лодку и уплыл на соседний остров в магазин. Купил бутылку водки, папирос, закуску. «Здорово, браток! – окликнул его местный рыбак. – Художник? С острова? А то приезжай к нам в бригаду. Мы художников любим. И ребята у нас ничего. Мы тебя ухой кормить будем. У нас весело, девки как загогочут, так на всю ночь. Весело живем!» – «Обязательно приеду!» – радостно сказал Агеев. Возвращался Агеев в полной тишине и безветрии. С востока почти черной стеной вставала дождевая туча, с запада солнце лило свой последний свет, и все освещенное им – остров, церковь, мельница – казалось на фоне тучи зловеще-красным. Далеко на горизонте повисла радуга. И Агеев вдруг почувствовал, что ему хочется рисовать.

В гостинице он увидел вещи Вики уже собранными. У Агеева дрогнуло в душе, но он промолчал и начал раскладывать по подоконникам и кроватям картонки, тюбики с краской, перебирать кисти. Вика смотрела с удивлением. Потом он достал водку: «Выпьем на прощание?» Вика отставила свою стопку. Лицо ее дрожало. Агеев встал и отошел к окну… На пристань они вышли уже в темноте. Агеев потоптался возле Вики, потом отошел, поднялся выше на берег. Внезапно по небу промчался как бы вздох – звезды дрогнули, затрепетали. Из-за немой черноты церкви, расходясь лучами, колыхалось, сжималось и распухало слабое голубовато-золотистое северное сияние. И когда оно разгоралось, все начинало светиться: вода, берег, камни, мокрая трава. Агеев вдруг ногами и сердцем почувствовал, как поворачивалась земля, и на этой земле, на островке под бесконечным небом, был он, и от него уезжала она. От Адама уходила Ева.

«Ты видел северное сияние? Это оно, да?» – спросила Вика, когда он вернулся на пристань. «Видел», – ответил Агеев и покашлял. Пароход причаливал. «Ну, валяй! – сказал Агеев и потрепал ее по плечу. – Счастливо!» Губы у Вики дрожали. «Прощай!» – сказала она и, не оглядываясь, поднялась на палубу…

Покурив и постояв, пошел в теплую гостиницу и Агеев. Северное сияние еще вспыхивало, но уже слабо, и было одного цвета – белого.

С. П. Костырко

Во сне ты горько плакал

Рассказ (1977)

Был один из летних теплых дней…

Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди цветов и травы, которые были тебе по плечи, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, которую я тщетно пытался разгадать. Набегавшись по кустам, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Но ты почему-то боялся Чифа, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал мне в лицо синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека: «Папа!» И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук. Случайные твои объятия трогали, наверно, и моего товарища, потому что он замолкал вдруг, ершил пушистые твои волосы и долго задумчиво созерцал тебя…

Друг застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег… Как, когда вошла в него эта страшная неотступная мысль? Давно, наверно… Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испытывает ранней весной или поздней осенью. И были у него страшные ночи, когда мерещилось, что кто-то лезет в дом к нему, ходит кто-то рядом. «Ради Бога, дай мне патронов», – просил он меня. И я отсчитал ему шесть патронов: «Этого хватит, чтобы отстреляться». И каким работником он был – всегда бодрым, деятельным. А мне говорил: «Что ты распускаешься! Бери пример с меня. Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все лежишь или сидишь! Встань, займись гимнастикой». Последний раз я видел его в середине октября. Мы говорили о буддизме почему-то, о том, что пора браться за большие романы, что только в ежедневной работе и есть единственная радость. А когда прощались, он вдруг заплакал: «Когда я был такой, как Алеша, небо мне казалось таким большим, таким синим. Почему оно поблекло?.. И чем больше я здесь живу, тем сильнее тянет меня сюда, в Абрамцево. Ведь это грешно – так предаваться одному месту?» А три недели спустя в Гагре – будто гром с неба грянул! И пропало для меня море, пропали ночные юры… Когда же все это случилось? Вечером? Ночью? Я знаю, что на дачу он добрался поздним вечером. Что он делал? Прежде всего переоделся и по привычке повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров для печки. Ел яблоки. Потом он вдруг раздумал топить печь и лег. Вот тут-то, скорее всего, и пришло э т о! О чем вспоминал он на прощание? Плакал ли? Потом он вымылся и надел чистое исподнее… Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовав холодную тяжесть, стылость стальных стволов. В один из стволов легко вошел патрон. М о й патрон. Сел на стул, снял с ноги башмак, вложил в рот стволы… Нет, не слабость – великая жизненная сила и твердость нужна для того, чтобы оборвать свою жизнь так, как он оборвал!

Но почему, почему? – ищу я и не нахожу ответа. Неужели на каждом из нас стоит неведомая нам печать, определяя весь ход нашей дальнейшей жизни?.. Душа моя бродит в потемках…

А тогда все мы еще были живы, и был один из тех летних дней, о которых мы вспоминаем через годы и которые кажутся нам бесконечными. Простившись со мной и еще раз взъерошив твои волосы, друг мой пошел к себе домой. А мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход. О, какой долгий путь нам предстоял – почти километр! – и сколько разнообразнейшей жизни ожидало нас на этом пути: катила мимо свои воды маленькая речка Яснушка; на ветках прыгала белка; Чиф лаял, найдя ежа, и мы рассматривали ежа, и ты хотел тронуть его рукой, но ежик фукнул, и ты, потеряв равновесие, сел на мох; потом мы вышли к ротонде, и ты сказал: «Какая ба-ашня!»; у речки ты лег грудью на корень и принялся смотреть в воду: «П'авают 'ыбки», – сообщил ты мне через минуту; на плечо к тебе сел комар: «Комаик кусил…» – сказал ты, морщась. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен беличьему… Нет, благословен, прекрасен был наш мир.

Наступало время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Пока я раздевал тебя и натягивал пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце разговора ты два раза откровенно зевнул. По-моему, ты успел уснуть прежде, чем я вышел из комнаты. Я же сел у окна и задумался: вспомнишь ли ты когда этот бесконечный день и наше путешествие? Неужели все, что пережили мы с тобой, куда-то безвозвратно канет? И услышал, как ты заплакал. Я пошел к тебе, думая, что ты проснулся и тебе что-то нужно. Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал с горькой, с отчаянной безнадежностью. Будто оплакивал что-то, навсегда ушедшее. Что же ты успел узнать в жизни, чтобы так горько плакать во сне? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? «Сынок, проснись, милый», – теребил я тебя за руку. Ты проснулся, быстро сел и протянул ко мне руки. Постепенно ты стал успокаиваться. умыв тебя и посадив за стол, я вдруг понял, что с тобой что-то произошло, – ты смотрел на меня серьезно, пристально и молчал! И я почувствовал, как уходишь ты от меня. Душа твоя, слитая до сих пор с моей, теперь далеко и с каждым годом будет все дальше. Она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мной навеки. А было тебе в то лето полтора года.

С. П. Костырко


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю