355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Павлов » Ятаган » Текст книги (страница 2)
Ятаган
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:13

Текст книги "Ятаган"


Автор книги: Н. Павлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

III

В усадьбе князя водили расседланных лошадей, когда его дочь, в верховом платье, в мужской шляпе и с хлыстиком, подошла проворно к стеклянным дверям, откуда отлогий скат, уставленный по сторонам лиловыми и белыми левкоями, спускался в широкую длинную аллею из столетних столбовых дерев, аристократически мрачную и богато опрятную. В самом конце ее, где был выход из сада, стоял корнет с адъютантом: этот как будто имел намерение не сходить с места; тот как будто колебался в нерешимости: остаться или уйти. Княжна выдернула из-за пояса лорнет и стала смотреть украдкой с таким любопытством, что казалось, ей очень хотелось заменить чувством зрения ограниченность другого чувства и подслушать глазами далекий разговор. Он приметно оживился. Спокойствие, требуемое от образованной осанки, нарушилось у офицеров во всех частях: кто трепал аксельбанты, мял фуражку, кто пожимал плечами и махал рукою... однако еще немного, и они разошлись бы довольно смирно. Корнет отступил уже шага три, адъютант почти совсем отвернулся, но только взглянул назад, кивнул головой... и вмиг корнет остановился; сделал знак на дом и на аллею, надвинул фуражку... Адъютант к нему... и оба вместе исчезли из сада. Лорнет закачался на золотой цепи, княжна потупилась. Обвила хлыстик около руки с большим тщанием, оторвала рассеянно несколько листков у прекрасной штамбовой розы и медленно пошла к фортепьянам; оглянулась на аллею, оглянулась еще раз, задумчиво пролетела пальцами по кла вишам и с небрежностью мужчины кинулась на диван. Шляпа упала с нее, и она приняла одно из этих неправильных, искусительных положений, которые не терпят свидетелей, таятся в непорочности девичьего уединения. Это был отдых от неволи, бунт против привычек воспитания; это были обременительные размышления, итальянская лень или заманчивая мечта! О чем думала княжна?.. О чем думают княжны наедине?.. Голос отца застал ее в живописном за бытьи, и она опомнилась и вдруг из прелестной романтиче ской женщины превратилась опять в прелестную классическую книжну. – Да что такое у вас сделалось? – спросил князь с ви дом неудовольствия. – Полковник не умел мне объяснить причины: говорит, что не знает; однако ж я послал его по мирить их непременно... Это почти у меня в доме, ездили с тобой... – Я и сама не знаю, – томно отвечала княжна, – лошадь у адъютанта испугалась, он упал... – Ну да, упал, это уж я слышал! – прервал князь, складывая руки на спине и начиная сердито ходить по комнате. – И упал довольно смешно, папенька; сын Натальи Сте пановны улыбнулся и, не помню, что-то сказал мне. Я смот рела на адъютанта... кажется, вскакивая на лошадь, он ви дел, как тот засмеялся... – Да я и тебя не оправдываю... Это один предлог для адъютанта: разумеется, всякий выйдет из терпения, когда его выбрасывают из общества, не замечают... Тут князь стал проповедовать дочери тяжелую науку света; а как проповеди, советы и всякого рода нравоучения бывают длинны, когда читаются людям слабым (краткость создана силой!), то он распространился об этом предмете, обвинил корнета за молодость, а дочь за опрометчивость в обращении и вообще остался верен назначению всех нравоучителей и судей, которые умеют осудить, да не умеют уберечь никого от слабости или преступления. Однако же под конец начал смягчать жестокость упреков выражениями: "друг мой, милая"; потому что княжна сильно растрогалась. Приученная по смерти матери к безусловным похвалам, к безусловному исполнению своих прихотей, она прослезилась, слушая отца и ломая хлыстик. Трудно решить, досада ли извлекла эти слезы или приготовленные в душе для другого чувства они заблистали на густых ресницах при первом удобном случае. Женщины плачут обо всем, когда им хочется плакать о чем-нибудь. Едва князь, движимый отцовскою нежностью, умерил ско рость диагонального путешествия по гостиной и произнес несколько слов более снисходительных, как дочь, после про должительного молчания, не возразив ничего на родитель ский приговор, спросила с живостью: – Да куда ж полковник пошел? найдет ли он их? В эту минуту загремели шпоры. Княжна бросилась в другую комнату, притворила за собой двери, но не плотно, и приложила ухо. Она не могла не вспомнить, что нельзя ей показаться полковнику: не причесана, не переодета, в волнении!.. вслед за ним явилась и Наталья Степановна с веселым лицом, а потом он подошел к князю скорым шагом, и на вопрос: – Ну, что там? Отвечал шепотом: – Маленькая неприятность, ваше сиятельство . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

IV

Вы, может быть, помните, как однажды волновалось московское общество, и позволите мне употребить это вы ражение, вопреки несправедливым, раздраженным жестоким судьям, которые утверждают, что общество московское не волнуется, что оно равнодушно, холодно, что у этой ко кетки и глаза не живы и душа мертва! Вы, может быть, подкрепите меня свидетельством пред всяким, кто любит читать одну правду. Да, страшное волнение встретило в го стиных князя с. дочерью, когда они воротились на зиму в Москву. Волнение вполголоса, без признаков на лицах, не приметное для поверхностного взгляда. Красота княжны не изменилась, но огонь не оживлял ее речей, и черты, где при малейшем впечатлении сверкал ум или теплилось чувство; где все внушало или благоговение, или страсть, где был и ангел света и ангел тьмы, – эти черты приняли в себя что-то однообразное, неподвижное, безответное; приняли такое выражение, которое часто на лице женщины приводит вас в отчаяние и не позволяет ни какой заносчивой мысли закрасться к вам в голову. Лучшая струна сердца, струна симпатии, назначенная для отголосков на все звуки, молчала, как будто приучалась к одному. Никогда наружное кокетство, отданное в удел низшим рядам общества, провинциалкам гостиных, не унижало княжны пред мужчинами; никогда принужденность движений, слов, взглядов, поклонов не портила того, что было в ней истинно прекрасного; а потому, не подстрекаемая этой допотопной склонностью своего пола, она являлась в свет с естественным расположением души и не умела скрыть, что ее воображение поражено чем-то. Свет не простит естественности, свет не терпит свободы, свет оскорбляется сосредоточенной думой; он хочет, чтоб вы принадлежали только ему, чтоб только для него проматывали свое участие, свою жизнь, чтоб делили и рвали свою душу поровну на каждого... Заройте глубоко высокую мысль, притаите нежную страсть, если они мешают вам улыбнуться, рассмеяться или разгруститься по воле первого, кто подойдет. Свет растерзает вас, и он терзал княжну. – Как она имеет дух показываться? – говорили матери, снаряжая дочерей на вечер: – По крайней мере не давала бы виду, что эта история была за нее, – замечали мимоходом почетные барыни во время торжественного шествия к зеленым столам. – Оба убиты на месте. Вы знали ....-на, что был адъ ютантом у графа ***? Какой милый человек! Я, право, услышавши, сама расплакалась о нем; а как жалок его дядя! Мне пишут из Петербурга, что он совсем потерялся, точно помешанный... – так па одном бале шептала своей пожилой соседке важная особа, похожая на картину, вставленную в золотую раму, а написанную рукой суздальского живописца. – У меня сердце обливается кровью, когда я ее вижу, продолжала она, занимаясь все княжною, которая цар ствовала над мазуркой, и не оглядывалась назад, чтоб не видеть своей дочери, которая сидела как опущенная в воду. – Ей век не замолить этого греха! – прибавила пожилая соседка с постепенным одушевлением в голосе, потому что женский суд всегда идет crescendo. – А другой, кажется, только что был пожалован в офицеры... Такой молоденький! Мудрено ли, что она вскружила ему голову! Приехал повидаться с матерью! Вот несчастный случай! Верно, она не переживет... О дяде адъютанта вам пишут?.. Да если б она была моя дочь, да я не знаю, что б со мной было! Я бы ума лишилась! – Могу вас уверить, что убит один, – сказала молодая дама. Между тем юность с прекрасными глазами и с теплым сердцем смотрела на княжну не так сурово: несколько за висти и много удивления кружилось около нее. Заманчиво быть причиною дуэли, приятно заставить умереть или убить – это к лицу женщине, это по душе ей. – Она решительно влюблена, – говорил гвардейский офи цер, роняя себя на диван в одной из комнат, отдаленных от залы. – Я не замечаю, – протяжно возразил камер-юнкер, по правляясь перед зеркалом. Он танцевал мазурку с княжною. – Я не узнаю ее... – Зачем же вы хотите приписывать любви небольшую перемену?.. просто огорчение... да, кажется, и молодой человек, которого теперь общее мнение навязывает княжне, не имеет таких достоинств и блеска, что б уж совсем околдовали ее! Самая дуэль... – Что ж дуэль? – сказал гвардейский офицер, выпрям ляясь на диване. – Он уклонялся от нее – правда, а адъ ютант и обрадовался, думал, что напал на труса. – Да, струсил, – перервал другой военный, входя громко в комнату, – рука дрогнула, и в пятнадцати шагах пуля попала только прямо в середину лба... – О, я очень далек от того, чтоб называть его трусом: жаль, что это может кончиться неприятностью! Дядя по койника не оставит этого так: дрались без секундантов... – Неправда! неправда! Ох, эти дяди! – отвечал с живостию военный, повертываясь проворно к дверям навстре чу прекрасному строю девиц, которых причудливая прогулка завела нечаянно туда, где мужчины отдыхали от света залы, глаз, от танцев и разговоров мазурки. Все эти обвинения, приговоры и догадки перебегали из уст в уста, но на почтительном расстоянии от княжны; не отдалили от нее ни одного поклонника и не отняли первен ства на роскошных выставках невест. Одобрения, похвалы не могут вывести иную вперед из толпы, затененной природою и случаем; не могли порицания, клевета, вся настойчивая злость людей стереть румянца княжны и лишить ее наследства. В пестром букете балов она оставалась середним цветком, и когда не было этого цветка, то букет терял прелесть радужных отливов и благоухание моды. Впрочем, несмотря на кучу приглашений, она выезжала реже прежнего, и если б не увещания отца да другие деспотические отношения света, то, казалось, заключила бы себя охотно в четырех стенах на всю зиму, длинную, неизмеримую для того, кому хочется весны и в деревню. Сколько законных отговорок находила она, чтоб остаться дома, сколько раз болела у нее голова, сколько раз забывала заказать платье, как часто не в чем ей было ехать!.. Но ни разу не забыла, в какой день отходит почта в Тульскую губернию. Тут накануне садилась писать, погружалась в занятие с заботливостью, с робким умилением: в ней обнаруживалась борьба искренней печали с поддельной веселостью, как будто рука ее подбирала слова, в которых сомневалось сердце, как будто язык лепетал утешения, которым она не верила. Эти письма бывали всегда адресованы к Наталье Степановне. От нее княжна получала также каждую почту большие поедания, упитанные материнскими слезами, и, расстроенная, прибегала тотчас к отцу и бросалась к нему на шею и спрашивала: "Писали ли вы, папенька, в Петербург?" – "Писал, мой друг", отвечал он всякий раз, надевая очки, чтоб прочесть письмо Наталии Степановны. В этой переписке, в этих необходимых угождениях свету, в этих вопросах и ожиданиях ответов из Петербурга дожила княжна до весны. Торопилась на берег Красивой Мечи, уговаривала отца, как однажды утром, незадолго до отъез да, позвали ее к нему. – Бедная Наталья Степановна! – сказал он, бросая на стол распечатанный пакет. Княжна вздрогнула, ее щеки загорелись, и сердце заби лось всем могуществом молодости, всею бурею женской чувствительности.

V

Страшную перемену нашли они в матери корнета. Ее лета не перевалились еще за эту отвратительную границу, где нет более перемен; где душа погребается под развалинами тела, немая, неспособная подрумянить пожехлую кожу, положить на нее новое клеймо размышлений, страданий или радости; за эту границу, за которой признаком жизни остается какая-нибудь привычка – привычка к собаке, к креслам, к воспитаннице. Не было ни корнета, ни адъютанта. Только Андрей Сте панович являлся к князю по-прежнему свидетельствовать свое почтение и отдавать отчет в наступательных действиях против русаков и красных зверей; да еще полковник не подвергся влиянию времени. Неизменный, как гранит, он пребыл верен своему посту, верен княжне и не без тайного удовольствия встретился опять с нею: поле сражения оста валось за ним. Полковник не переменился, но все перемени лись к нему. Он сделался первым человеком, ненаглядным гостем, предметом общих ласк. Княжна, Наталья Степановна и сам князь, увлекаясь их примером, угождали ему, как должник заимодавцу, как бедный друг другу богатому, как писатель цензору. Угождали, но вместе и просили. – Я уверен, – говаривал князь, – что вы, полковник, не отягчите его участи: он будет переведен к вам; его мать истерзала мне сердце; я писал, просил, чтоб по крайней ме ре ему быть возле нее: она умерла бы... Пожалуйста, пол ковник, я надеюсь на вас. – Помилуйте, ваше сиятельство, можете ли вы сомне ваться? Верно, я сделаю все, что будет зависеть от меня. Тут князь жал ему руку, а он с гордостию поглядывал на княжну: сладко обещать покровительство при глазах прекрасной женщины. Но иногда бывали и тяжелые минуты для полковника – минуты, с которыми не умел он справиться: прослезиться неприлично, не прослезиться совестно; словом, он не знал, что делать; боролся между чувствительностью человека и мраморностью солдата, между своим положением и своим саном. В это затруднение приводила полковника Наталья Степановна, когда хватала его за руку и когда ее слезы лились ручьем на форменный обшлаг. Хотя рыдания мешали ей произносить слова явственно, но он понимал, что это мать просит за сына. Княжна отвертывала поскорей голову и выбегала из комнаты. Князь повторял: "Да полноте, Наталья Степановна, успокойтесь"; а полковник сыпал утешения и клялся обещаньями: "Как вам не стыдно, сударыня, мы постараемся все поправить; верно, я для здешнего дома не окажу ему никаких притеснений" и проч. Только у княжны не вырвалось ни одной просьбы, ни од ного намека, по которому полковник мог бы догадаться, ка кое участие брала она в судьбе того, за кого ходатайствовали, как хотелось ей перешагнуть черту приличия и плакать самой за молодого человека. Женская сметливость учила ее, естественная хитрость шептала ей: не проси, не напомни чайного столика, не напомни, что когда-то корнет затирал полковника. Он все сделает для тебя: он назначит парад, угостит музыкантами, пройдет церемониальным маршем, с одним полком бросится воевать вселенную; но если вмешается самолюбие, защекотит ревность... и княжна с неподражаемым искусством разыгрывала роль, добродетельную по цели и грешную по средствам. Так грех и добродетель путаются на земле, так женщин клянут за притворство и пятнают за откровенность. Полковник выдавал себя за смертного охотника до просвещения, до книг, а пуще до запрещенных стихов, и княжна снабжала его книгами, слушала стихи, которыми любил он роптать, шуметь, разгорячаться в ее присутствии, просила вписывать в ее альбом. Полковник уверял, что страстен к музыке, и она просиживала вечера за фортепьянами, доставляя ему случай восхищаться, вертеться и божиться всем, что ни есть святого, что он ничего не слыхивал лучше. Полковник любил обедать у князя, и она спрашивала всякий раз: "Вы будете к нам завтра?" Он иногда, подделываясь к женскому вкусу, погружался посвоему в разложение нежных чувств, тонких оттенков, в анатомию сердечных болезней – и княжна опускала глаза: черные ресницы прятали стыдливый или насмешливый взгляд, и легкая двусмысленная улыбка налетала на уста. Он часто к исходу дня, к сумеркам, к этому часу, когда язык приговаривается, голова тупеет и заносится в какую-то пустоту, где нет ничего, ,что б можно ощупать или на что опереться, он часто молчал, посматривая на свою со беседницу, на потолок, на степы, на небо в открытое окно, не попадется ль мысль, не навернется ль слово... и княжна начинала поскорей хвалить погоду... Но как передать эту вкрадчивую внимательность, эту благородную лесть, этот мир тонких, мелочных, бесчисленных соблазнов, которые наслала она на простую душу воина, чтоб он не закипел жаждою брани и приласкал того, кому береглись все искрен ние ласки ее сердца? как передать это обольстительное уменье стянуть кстати перчатку с руки, выдвинуть ножку, дать заметить, что видят вас издали, бросить вам мельком при всех меткое слово, таинственный намек на вашу любимую мысль, на вашу любимую слабость, на вчерашний разговор с вами?.. что есть уклончивого в женском нраве, что есть блестящего в женском уме, что есть неисповедимого в женской прелести – вся эта отрава, которая всасывается в сердце мужчины, когда вздумается красавице употребить его средством для сует самолюбия, для мщения, для добродетели... все это счастие, о котором мы бредим, эта цель, которую шарим по углам света, все слилось в какойто очаровательный призрак... новый, не виданный полковником на самых великолепных парадах, в самых славных делах. Никогда не вздевал он эполет и не развешивал крестов с таким удовольствием, как теперь; никогда не становился перед полком с такой непринужденной гордостью, и при криках "вольно" или "смирно" никогда не бывало в его голо се такого одушевления. Полк и кресты явились ему в другом виде, но более соблазнительном. Темное, инстинктное чувство, заглушаемое обыкновенно мечтами о качествах, ко торых нет у нас, вероятно, докладывало ему, что носить георгий, кричать на две тысячи человек – это было его единственное право на руку княжны. Он перелистывал мысленно историю своей храбрости, конечно, уже не оттого, что она всякий раз, бывало, доводила его до непременного генеральства, – нет, теперь эта история оканчивалась другою надеждой – мысль: "мне не откажут" привязалась одна ко всем воспоминаниям, похороненным в столбцах послужного списка, и сделалась лучшим итогом службы. Но не только его честолюбие приняло новое направление, княжна произвела перемену даже в его светском обращении. Надобно было видеть полковника, надобно было следить, как он мало-помалу становился красноречивее, развязнее. Отрывистые слова начали вязаться между собой и разрастались в Круглый разговор. Уже при каждом слове он не поглядывал по сторонам, ловя па лицах одобрение и стараясь передать другим свой смех, свою улыбку, которыми новобранец гостиной прикрывает обыкновенно щекотливую робость, беспрестанные сомнения и раздражительную недоверчивость к самому себе. В его движениях не так уже было заметно желание рисоваться, щеголять всяким шагом, всяким поворотом головы или стана. Полковника окружили свободой, дали ему простор, занимались им, и он стал откровеннее, смелее, приятнее. Он не входил уже в гостиную с прежним мнением, что там следует быть не таким, каков он есть; гостиная не представлялась уже ему страшным судилищем, где смутитесь вы перед равнодушием правосудия, где иногда скользнет по вас чей-нибудь взгляд, но заставит поправиться, где иногда станут слушать вас, по с осторожным или рассеянным вниманием, п где обдадут холодом все, что вы заготовили в глубокомысленном уединении и чем надеялись отличиться. Короче, полковник получил эту счастливую уверенность, которая внушает смелость пускать слова по произволу мысли, не воздерживаясь, не охорашиваясь, и нередко внутренний жар оживлял безыскусственность его выражений, и нередко княжна, боясь формального объяснения, торопилась найти предлог, чтоб перервать разговор. Впрочем, любезность его не дошла еще до невыносимой обольстительности, потому что когда княжна уходила от не го и бросалась в своей комнате на диван, то у псе вы рывался из груди тяжелый вздох отдыха, между тем как на лице обнаруживалось беспокойство, раздумье о том, что не слишком ли уже баловали полковника. Прежде ей не приходило и в голову, что он может мечтать о руке ее; теперь это казалось в порядке вещей, и она вздрагивала при мысли о решительном предложении... Но это предложение, это объяснение в любви – это были фурии-мучительницы полковника, это были призраки, которые встречали его у постели и утром и вечером, становились в рядах солдат, маршировали на ученьях и, как полковые знамена, не покидали его. Как предлагают руку и сердце? как говорят: люблю вас? как это сказать? как осмелиться сказать, и кому же? Княжне!.. Она так нарядна, так знатна, так страшно окружена всем великолепием приличий. "Упасть к ее ногам, – думал полковник, – но это, кажется, не водится, это нейдет к моему росту и летам; сказать просто, не падая на колена, как-то холодно, затрудни тельно; написать письмо, но к княжнам писем по-русски не пишут; открыться князю, но она осердится, что я не спро сился у нее"; словом, что ни задумывал полковник, все бы ло неловко. Подчас, гуляя с княжной по саду, он разгорал ся жаждой приступа, чувствовал, что волна храбрости мчит его к цели, и облекал уже умственно свою речь в законные формы вступления и готов был произнести торжественно: "Ваше сиятельство!.." Но вдруг замирал, вдруг один взгляд, одно слово княжны то пугало его неприличием, то перебрасывало из настоящего в прошедшее, от любви к похо дам, на край света, под Лейпциг, в оркестр полковых музы кантов или к огромному дубу, замечательному по своей дряхлости, или к Наталье Степановне, которая прохажива лась, задумавшись, по уединенной аллее... и полковник тот час догадывался, что теперь не время, некстати, лучше в другой раз. Эти мучения прекратились наконец; он отменил личное объяснение, не столько потому, что княжна почти не оста валась с ним одна, сколько потому, что ему блеснула счаст ливая мысль. Беспрестанно повертывая один и тот же пред мет, можно открыть в нем полезную для нас сторону. Пол ковник был вне себя от открытия, отдохнул, успокоился. Наталья Степановна объяснится за него с княжною, а На талью Степановну попросит ее сын. Таким образом, и сам полковник ожидал его с удиви тельным нетерпением.

VI

Полковничья квартира в богатом селе была по возмож ности возведена на степень удобного жилья и приноровлена к потребностям постоянного пребывания; однако ж разные полугородские украшения не отнимали у нее походного, поэтического вида. Стены были завешаны коврами, пол уст лан также ковром, ширмы отделяли спальню, то есть по стель, от кабинета, или приемной; а у небольших окон но вые рамы. с цельными стеклами, задернутые зелеными занавесками наподобие стор, показывали, что нет ничего не возможного на свете. Французские и турецкие пистолеты, черкесская шашка, два-три кинжала и образцы киверов, ранцев, сум занимали место картин. В одном углу стояли знамена полка, в другом солдатское ружье; под знаменами шпага арестованного офицера. Наконец беспорядочная группа трубок, бисерный кисет, "Воинский устав", "Рекрутская школа", "Краткое наставление о солдатском ружье" и табачная атмосфера – все это одело большую горницу зажи точного крестьянина по военной форме. Только с некоторых пор между признаками временного привала, строгой службы и неизнеженных бивачных привычек вкрались кой-какие предметы роскоши, приличные столичному слабодушному щеголю. Так, например, на столе, где лежали полковые ве домости, "Военный журнал" и другие дельные бумаги, тут же почти без смены стояло зеркало, а возле него какой-то переводный роман, .взятый у княжны, несколько ножниц и ноженок, духи в хрустале, французская помада в фарфоре и прочие изящные мелочи туалета, необходимые для истинной любви девятнадцатого столетия. Что делать?.. Полковник не стригся уже под гребенку, не оставлял бакенбард на произвол ветра и пыли, а старался соединить женоподобные прелести статского наряда с суровым блеском военного; позволял себе, отправляясь к князю, выставлять из-за чер ного галстука воротнички, чистые, как серебро; расстегивал мундир, и белый жилет его всегда бывал бел, и золотая цепь от часов пригонялась таким образом, что вместе с орденами не вредила впечатлению целого. Что же касается до прежней благоразумной экономии в носке эполет, то эту статью полковник вычеркнул вовсе из устава о своем гардеробе. Он пил чай и курил трубку, сидя перед зеркалом, как однажды утром вошел к нему полковой адъютант и, подавая распечатанный пакет, сказал: – Прислан из гвардии разжалованный по суду в солдаты за убиение на дуэли. – А, прислан! – перервал полковник, вскочил со стула и схватил весело бумагу. Его радость ручалась за ласковый прием несчастному; он не даст ему почувствовать неизмеримости расстояния, на которое так быстро раздвинули их, и протянет добродетельную, хоть всегда тяжелую руку помощи... – Это тот, что прошлого года, говорили, женится на княжне, вот вашей знакомой... Косо посмотрел начальник на подчиненного и продолжал читать... – Да теперь уже не женится, – прибавил опрометчивый адъютант и лукаво улыбнулся, чем довольно удачно выразил презрение к одному и лесть другому. – Да где же он? Покажите мне его. Адъютант отворил дверь. Без галстука, в сюртуке без эполет, в полном беспоряд ке власти, полковник взял чашку, с торжественной беспечностью взглянул на дверь, поднес к губам трубку, затянулся – и сел. Ему напомнили, что корнета считали женихом княжны, напомнили корнета рядом с княжною, и просьбы князя, материнские слезы, собственные выгоды уступили вспышке самолюбия. Это была минута, когда сильный хочет показаться слабому в величественном спокойствии древней статуи или в оскорбительной, небрежной него; когда приготовляется делать вопросы и смотреть в сторону; минута, когда полковник говорил: ты. Солдат вошел. Может быть, ощущение его, как он переступал порог, не должно сравнивать ни с чем, а оставлять особо, на той уединённой высоте, куда оно занесено врожденной гордостью человека: это не отчаянье, не нищета, не ревность; это что-то неприятнее нищеты и язвительнее ревности; это какая-то пронзительная нота, которая не гармонирует ни с одним страданьем. Солдат вытянулся, промаршировал и проговорил: "Честь имею явиться к вашему высокоблагородию..." Но движения его были красивы и свободны, а голос тверд. На лице не было ни просьбы о пощаде, ни страха, ни унижения. Это был тот же корнет. Та же краска молодости, что в иные лета продолжает цвести над всяким несчастием. Только солдатский мундир придал ому мечтательную прелесть. Мысль о бесприютности, о необходимой и безмолвной жертве общества, о том, кто идет за смертию, куда глаза глядят, не спрашивая, где его отец, жена, де ти, – эта мысль облагородилась образованным взглядом. Полковник не смутился, не заметил опасного, заманчи вого соединения этого взгляда с этим мундиром... он увидел мерный шаг, вытяжку, и пугающее воспоминание исчезло! Судьба закинула корнета далеко от княжны, солдат не может быть соперником, – и рассудок взял верх над мелочным чувством, и сострадание к ближнему, которого мы не боимся или в котором имеем нужду, смягчило жестокость величия. Полковник встал и с важностью начальнической ласки, с явным желанием осчастливить человека опустил руку на плечо солдату: этот покраснел. – Здравствуйте! Мы с вашей матушкой ждали вас давно. Мне очень жалко, что с вами так случилось, да мы не заставим вас служить по-нашему. – Тут полковник обернулся к адъютанту: – Держать его в штабе. – Благодарю вас за ваше снисхождение, – сказал солдат. – Все поправится, молодой человек; вы можете видаться с матушкой, когда хотите, только... Полковник взглянул на адъютанта, как будто ему не приятно было, что есть свидетель следующих слов: – Только я вам не советую показываться у князя; оно бы и ничего, да у него много бывает, чтоб, знаете, не до шло... для вас же лучше. Он произнес это со всем простодушием дипломата. Несколько времени продолжался затруднительный для обоих разговор. Полковник завел речь об обстоятельствах дуэли, пожимал плечами, обвинял убитого адъютанта, потом шутливо заметил, что сукно на мундире у солдата слишком тонко, потом спросил с громким смехом, умеет ли он делать налево кругом; а когда этот выставил правую ногу, полков-пик сказал скороговоркой: – Без формы, без формы... отправляйтесь, куда вам надобно. Солдат (я стану называть его, как у солдат водится, по прозванию: Бронин; обыкновение, которым они опередили гостиные, где уже потому необходимо говорить иногда пофранцузски, что нет возможности упомнить имя и отчество или времени выговорить их, – отчего выходит, что всего лучше разговаривать по-русски с князем, графом и бароном)... Бронин оделся во фрак и поскакал к матери.

VII

Это было самое ясное утро; легкий ветер колебал Красивую Мочь, и миллионы золотых пятен, рассыпанные солнцем по ее поверхности, блестели, дрожали, ослепительно перескакивали с струи на струю. Он не нашел Натальи Степановны дома: она была в де ревне у князя. Тут Бронин почувствовал на себе тяжелую ношу совета, который должно считать приказом, подозревал, почему не велено ему показываться у князя; но нетерпение утешить нежную мать превозмогло подчиненность. Он, верно, никого не найдет там... легко скрыть от полковника... к тому же можно ли ему испугаться страшилищ благоразумия и в это утро, в этот час, в это мгновение не броситься к той, кто первая приветствовала улыбкой новый мундир молодого офицера и раскрыла перед ним все легкие, увле кательные подробности гостиной, все счастие образованной суеты. "Как она встретит меня, я во фраке, я солдат?" только эта мысль мучила Бронина. Князь принял его радушно, с большей внимательностью, чем прежде, и осыпал надеждами на прощение. Мать схватила обеими руками за голову и стала целовать. – Матушка, вы, право, стыдите меня, целуете, как ре бенка, – сказал он, и глаза его наполнились слезами. Но княжны не было в комнате. Известие долетело мигом до ее уборной. Приколите же, княжна, к поясу самую свежую розу; киньте же поскорей в зеркало самый любопытный взгляд; бросьте поскорей на несчастного палящие лучи восторга, прохлажденные состраданием и скромностью... Проворно подошла она к дверям и остановилась так, что нельзя было отгадать, чего ей хочется, идти или остаться. Приметная небрежность в тонкостях туалета показывала, как она то ропилась, но рука ее несколько раз прикасалась к дверям все не за тем, чтоб отворить. Только теперь она вспомнила, что они расстались, как расстаются в свете, после нескольких упоительных бесед, не сказав друг другу ничего решительного. Кого увидит она? думал ли он беспрестанно о ней?.. Ей не нужно более этих стройных, вкрадчивых слов, приносимых к ногам прекрасной женщины на крыльях остроты, ума и удивления, не нужно пленительной светскости офицера, для кого год тому назад пробудилось ее чувство, это невольное чувство, подобное капле дождя, которая летит с неба и сама не знает, на какой цветок упадет!.. Теперь дайте ей всю важность, всю святость, всю глубину любви, заплатите за слезы, за память, за полковника, за эту беспредельную нежность женской фантазии, которая рисует несчастие в чудных формах, то с гордым взглядом, то с чистой, младенческой душой, и переносит солдата в несбыточный мир равенства; заплатите за эту способность привязываться к несчастию, которая не помнит ни ваших заблуждений, ни ваших злодейств: видит только конец их и оторвет женщину от великолепной жизни, от друзей, от родных и поведет за вами в Сибирь, на край света, повсюду, где только можно умереть за вас... способность, которая лучше женских стихов, женской прозы, лучше пера герцогини Абрантес, Дельфины Ге и причудливой мисс Тролопп! Князь, не желая, вероятно, быть помехой свиданью ма тери с сыном, оставил их наедине, а она тотчас же отпра вилась делать распоряжения и хлопотать, как бы его квар тиру в штабе нарядить приличным образом, то есть напол нить всем, что нейдет солдату. А потому, когда княжна в прекрасной нерешимости роняла легкую кисть своей руки на бронзу дверей и задумывалась и возвращалась взять платок или перчатку, – Бронин был уже один. Он стоял у окна и смотрел сквозь длинный ряд комнат туда, откуда следовало показаться княжне, а иногда взгля дывал на дорогу, по которой приезжал полковник. Все, что окружало его, сохранило прежний вид веселой роскоши и могло бы потешить воспоминанием о резвом офицерстве. Огромная этажерка была по-прежнему уставлена теми же китайскими куклами: китайцы сидя, стоя, согнувшись, с зон тиками и без зонтиков! Один с сломанным посохом, одна с отбитой ножкой – особенные любимцы корнета, безответные жертвы, заклейменные забавой сильного, – отделялись от всех своей обвинительной наружностью и доказывали не сомненными уликами, как он, бывало, любил рассматривать их, как смеивался над ними, как, в жару приятного непо стоянства, опрометчиво повертывался к княжне и ставил не счастных не глядя, куда попало, без всякого уважения к ки тайской старости и красоте. Теперь он не удостоил их ни одним взглядом и едва прислонился к этажерке спиною. Корнет двадцать раз обошел бы эту богатую гостиную, двадцать раз остановился бы перед картиной, вазой или бюстом, перебрал бы все изящные безделки и каждой подарил бы секунду этого скользкого, судорожного внимания, с которым человек бросается на всякую мелочь, когда один, посреди неодушевленного великолепия, ждет чего-нибудь и хочет рассеять нетерпеливую тоску и ищет доски спасения на неизмеримом море ожидания... Но солдат стоял спокойно. Несчастие сковывает тело и его быстроту, гибкость, волнения переносит на душу. Солдат не подступился ни к чему, потому что не было на нем этих эполет, разорваны были эти нити, которые связывали его с фарфором, бронзой и мрамором. Отнимите у человека блеск, суету, возможность суеты, и ему или опротивеют до ненависти прихотливые вы думки роскоши, или покажется слишком мелкой эта наружная отделка жизни. Он станет допрашивать ее, что в ней есть независимого, тайного, загроможденного миллионами условий и очаровательными тонкостями общежития? Где у нее эти приметы, полученные ею при рождении от творца, которые не должны были полинять под румянами образованности? Где эта мысль, это чувство, эти лучи сердца, способные осветить ее голую и холодную пустыню? Наконец, где эта любовь, которая кажется ложью корнету, когда он блестит на паркете, и истиной, когда наденут на него лямку солдата? Он ждал княжны, но княжны, похожей на его судьбу; он отнял бы у нее титло, сорвал бы дорогой браслет, нарядил бы в смиренное платье деревенской затворницы, чтоб только как-нибудь приблизить ее к себе, перенести из сложного, ослепительного света в простои и дикий мир солдата, чтоб газовая лента или слишком живописный локон но помешали слиянию сердец, не напомнили огней, вальса... Вот почему Бронин стоял спиною к китайским куклам и почему княжна застала его в таком несовременном состоянии души, что он восставал даже на поэзию женского наряда, настраивал людей, предметы, прекрасную женщину под лад своему мундиру и, может быть, верил обветшалому предрассудку, что для счастия надо хижину и сердце! Княжна встретила его как женщина, которая боится оби деть мужчину состраданием и не любит, чтоб он нуждался в нем. Если отец очень внимательным приемом, излишеством учтивости не достиг вполне своей доброй цели и дал Бронину почувствовать несколько разницу двух мундиров, то дочь поступила тоньше. Она проникла в тайну, не разга данную умом. Ее веселый взгляд, ее ровное обращение слили в одно корнета и солдата, счастие и беду. Только все он не мог сначала освободиться от застенчивости, едва примет ной, но всегда привязанной ко всякой неудаче, ко всякому невыгодному последствию хоть даже самого благородного дела. А потому разговор между ними пошел сперва по своим обыкновенным ступеням, и поэзия сердца уступила пер венство деспотическим приемам общежития. – Я стою здесь на часах и караулю полковника, – сказал Бронин с улыбкой после нескольких фраз и нескольких промежутков молчания. – Я прикажу смотреть его; скажут, как он поедет. Княжна позвонила в колокольчик. – Верно, ему так приятно у вас, что он не хочет разделить этого удовольствия ни с кем? – Папенька и ваша матушка избаловали его. Бронин подошел к княжне, сел возле нее и загляделся на ее руку, которая играла колокольчиком. – Он мне запрещает бывать у вас, матушка советует, чтоб я слушался его; неужели и вы станете мне то же со ветовать? – Папенька всегда бранит меня за неблагоразумие, отвечала княжна. Черные ресницы закрыли выражение ее глаз, солдат вспыхнул, и потом разговор оживился. – О, если вы так помнили нашу деревню, – сказала она Бронину, перерывая его одушевленный рассказ о прошлом времени, о первой их встрече, – не должно ли мне принять ваши слова за упрек, от которого я перед вами не буду уметь защититься? – За упрек, княжна? – Папенька говорил тогда, что я была причиной...– Она наклонила немного голову и, растягивая кончик носового платка, стала прилежно рассматривать его. – Может быть, вы беспрестанно думали, что без несчастного знакомства с нами, с бедным адъютантом ваша матушка не пролила бы столько слез?... Ах, ради бога, облегчите мою совесть... вы обвиняли нас? – Будьте, пожалуйста, покойны. Неужели вам кажется, что нет в жизни этих сладких минут, которые перевешивают всякое несчастие? Неужели вы думаете, что нет этих прият ных воспоминаний, которые отнимают силу у настоящей беды? Я помнил вашу деревню, но затем, чтоб забывать все другое; я страдал, но только оттого, что не смел надеяться быть опять здесь, в этой комнате, возле вас... Бронин заглянул нескромно в лицо княжне: она, не под нимая головы, не сделав ни малейшего движения, обернула на него полный, внимательный взор с вопросом, который требовал еще уверений, еще более ясности, необходимой для прихотливых, бесчисленных, вероломных сомнений женского сердца... В это мгновение двери растворились, и человек доложил проворно: – Полковник едет. Оба вскочили с мест; но вдруг Бронин, вероятно, пристыженный боязливой торопливостью, сел опять в кресла так смело и так решительно, как будто не хотел никогда вставать с них, – Ради бога уйдите! – проговорила беспокойно княжна, подходя к нему и взглядывая в одно время на него, на дверь и на окна. Она измерила разом всю бездну опасности; она призналась себе тут, что в обращении с полковником переступила невольно за границу добродетельного расчета и поддалась извинительному желанию: потешиться жертвой своей красоты. – Ради бога уйдите! – повторяла она с умилительной тревогой. – Вот, княжна, самая ужасная минута, – сказал Бронин угрюмо, начиная колебаться между гордостью и зависимо стью. – Как неприятно прятаться!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю