Текст книги "Любовь Казановы"
Автор книги: Морис Ростан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
III. Тайна Беллино
В карете, которая катится по направлению к Римини, Казанова наедине с Беллино, и решил во что бы то ни стало, добиться разрешения этой волнующей его загадки. С тех пор, как он познакомился с этой необыкновенной семьей, его соседями по комнате, он чувствовал потребность дознаться истины. Дон Санчо Пинчио говорил ему про первую актрису, а он видел мальчика, изумительной красоты, которому могло быть самое большое семнадцать лет.
Странное семейство: он припоминал все подробности – ленивая мать, единственным занятием которой было поедание в огромном количестве сладостей; две дочери, Марина и Чечилиа, обе жрицы Терпсихоры, и два брата – младший Петроний, продолжавший серию трансформаций и замещавший первую певицу, и старший, Беллино, чья красота затмевала все кругом, тот самый Беллино, с которым он теперь ехал к задумчивому Римини, Беллино, бывший может быть мужчиной, а может быть и женщиной, и о котором он еще ничего не знал.
Проникая через окошко почтовой кареты, лунный свет озарял лицо Беллино, в то время, как Казанова раздумывал все об этом же беспокоившем его существе. Он вспоминал все случаи, когда он видел его – первое видение было так лучезарно, что он был совершенно ослеплен.
Это было вечером, за ужином у дон Санчо; ужин с трюфелями, всевозможными ракушками, лучшей рыбой Атлантики и вином Педро Хименес, за которым Беллино, одетый женщиной, так затмил красоту своих сестер, что они смотрели на него с досадой.
В этот вечер Казанова почувствовал, что Беллино не может быть тем, за что его выдавали – кастратом – и что эта редкостная и таинственная красота не может не принадлежать женщине. Он видел танцы Беллино, а после этого лукулловского пиршества слушал его пение.
Он вечно будет помнить этот пленительный нервный голос, витавший над золотой посудой, над наполовину осушенными кубками, над увядшими цветами. Никогда никакой другой голос не казался ему таким нежным и томным, ни голос маленькой Лючии, распевавшей в Пазеане; ни голос Нанетты в Венеции. Все укрепляло в нем уверенность, что Беллино принадлежит к тому полу, к какому ему хотелось.
Однако даже этой ночью, когда они вдвоем в почтовой карете ехали в Римини, он не знал истины. На все расспросы, обращенные Казановой к Беллино, тот отвечал молчанием. Он был кастрат, вот и все, и не обязан был никому давать никаких доказательств этого…
Но Казанова чувствовал, что одно только могло бы избавить его от этой жгучей неуверенности, это доказательство, что Беллино имел несчастье быть мужчиной.
По дороге в Римини, куда он взялся доставить Беллино, его опять начало терзать любопытство. Не зная точно, мужчина ли Беллино или женщина, он тем не менее перед его красотой был охвачен таким волнением, какого не ощущал ни перед каким-либо другим смертным существом.
Он смотрел на этот чудный рот, с слегка опущенными уголками губ, словно оплакивавших навсегда исчезнувшую улыбку, на бледные руки, на одной из которых был надет тонкий браслет из коралла, оправленного по греческой моде, на изумительную нежность лица, такого выразительного и вместе с тем такого правильного.
Какое женское лицо могло сиять такой красотой? Как!
Неужели пола не существовало? Неужели нет ни женской, ни мужской красоты, а есть просто красота, по капризу случая даруемая человеческим лицам?
Не с ума ли он сошел, что, не узнав правды, согласился привести Беллино в Римини, этой влажной ночью, полной сияния звезд и музыки колоколов, и вкрадчиво пробиравшейся к ним в экипаж?
Никогда еще он не испытывал такого сильного, захватывающего волнения. Напротив, на лице Беллино выражалась презрительная грусть, которая заставляла его казаться еще прекраснее. Казанова не мог оторвать глаз от этого очаровательного лица, такого печального и такого прекрасного, которое не могло принадлежать никому, кроме женщины. Он дошел до той степени волнения, когда молчать невыносимо.
– Беллино, – воскликнул он, – то впечатление, которое вы на меня производите, что-то вроде магнетизма, ваш стан, достойный Венеры, звук вашего голоса, все ваши манеры – все мне говорит, что вы женщина. Дайте мне убедиться в этом, и, если я не ошибся, я отдам вам любовь мою. Но если я заблуждаюсь, рассчитывайте на мою дружбу. Если же вы будете продолжать упрямиться, если я вынужден буду поверить, что вы делаете себе жестокое развлечение из того, чтобы мучить меня, если вы поступаете как искусный врач, научившийся в самой проклятой из всех школ тому, что лучшее средство сделать страсть неизлечимой – это возбуждать ее беспрестанно, то должны же вы признать, что так можно действовать только тогда, когда ненавидишь свою жертву. Тогда мне придется призвать на помощь весь свой рассудок и возненавидеть вас в свою очередь.
Долго продолжал Казанова в таком духе, ответом ему было молчание и красота. Но в конце концов, когда он воскликнул, что упрямство Беллино доводит его до такого состояния, что ему придется прибегнуть к самым крайним мерам, чтобы добиться той уверенности, которой он очевидно без насилия не добьется, Беллино ответил ему гневно:
– Вспомните, что вы мне не хозяин… Что я в ваших руках, доверившись вашему обещанию, и знайте, что совершив насилие, вы совершите убийство. Прикажите почтальону остановиться, я выйду… И никому ничего не скажу.
После этих слов Беллино расплакался, как будто усилие, сделанное им над собой, стоило ему слишком много.
Казанова не произнес больше ни слова, пока они очутились на расстоянии половины перегона от Синигальи, где они предполагали ужинать и ночевать. Там, после долгой борьбы с самим собой, он сказал:
– Мы могли бы приехать в Римини добрыми друзьями, будь у вас хоть немного симпатии ко мне, потому что вам ничего не стоило бы вылечить меня от моей страсти.
– Вы бы все равно не вылечились от нее, – возразил ему Беллино твердо, но вместе с тем таким тоном, нежность которого удивила его. – Нет, вы бы не вылечились… Девушка ли я или мальчик, все равно: вы влюбились в меня независимо от моего пола, и, уверившись в том, что я не женщина, вы только пришли бы в отчаяние. В таком настроении, если бы вы встретили бы сопротивление, вы дошли бы до крайностей, от которых вам пришлось бы только лить бесцельные слезы. Как вы, с вашим умом, – продолжал Беллино, – можете льстить себя надеждой, что узнав, что я мужчина, вы сейчас же разлюбите меня? Разве те прелести, которые вы во мне нашли, перестали бы существовать, и та красота, в которой вы меня уверяете, внезапно исчезла бы для вас, будь я мужчина? Синьор, я останусь все тот же. А ваша страсть будет изобретать тысячи софизмов, чтобы оправдать вашу любовь, которую вы прикроете красивым именем дружбы. Так что, желая излечить ваш недуг, я только усилю его.
Сердце Казановы билось с незнакомой ему силой. Каждое слово, произнесенное прелестным голосом Беллино, увеличивало его волнение. Правда ли было то, что он говорил? Неужели у любви нет пола? Неужели он, преследователь женщин, мог быть увлечен и взволнован этим существом, именно, как данным существом, независимо от его пола?
Казанова был материалист. Несмотря на очарование, которым для него была обвеяна любовь, несмотря на волнение и соблазны, украшавшие живую действительность, Казанова привык смотреть на вещи так, как его учили прочитанные им философы, т. е., что первая причина любви – это то утверждение, та передача жизни, которая, толкая мужчину к женщине, уготовляет будущее существование. Довольно неудовлетворительная точка зрения, которая, если и дает некоторое объяснение желанию, не дает никакого пояснения чувству. Любовь, эта удесятеренная жизнь, не могла ему страдальчески представляться тем, чем она может казаться душам страдальчески смелым: не средством, но концом, не попыткой жизни, но страстным покушением на смерть. Он не думал, что великая, истинная любовь – почти всегда бесплодна, ибо, презирая упрямое движение, жизни, она создает себе вселенную из одного существа и останавливает мир кругом себя.
Поэтому он ответил Беллино:
– Ничего подобного не случится, решительно ничего. И я уверен, что вы преувеличиваете: не может быть, чтобы в вас были такие опасения. Но я должен вам сказать, что если бы даже все так случилось, как вы говорите, мне кажется, что лучше простить природе заблуждение, на которое в крайнем случае, можно взглянуть, как на приступ безумия, чем действовать таким образом, чтобы сделать неизлечимой болезнь души – мимолетную, если вмешается в дело рассудок.
Беллино умолк, и, откинувшись на подушки кареты, углубился в тень, словно для того, чтобы скрыть от взглядов Казановы свою тревожащую красоту.
Почему он говорил так? Почему в его словах звучала какая-то печаль, какая-то странная сладость? Какую тайну хранил Беллино?
Может быть, он был мужчина и, боясь, что увлечение Казановы относилось только к иллюзорной женственности, которой сияло его лицо, хотел, в своей нежности к кавалеру Казанове, до бесконечности отдалить ту уверенность, благодаря которой тот надеялся успокоиться?
Может быть, женщина, и влюбленная до безумия, которая не хотела быть обязанной его любовью только своему полу, а бессознательно желала убедиться, что его любовь к ней не остановится даже перед преступлением? Почему это молчание в ответ на все его мольбы, этот убегающий взгляд, который преследует его?
Они прибыли в Синигалью с наступлением ночи. Казанова велел остановиться у лучшей гостиницы. Там он взял хорошую комнату и заказал ужин. Так как в комнате была только одна кровать, он самым спокойным тоном спросил у Беллино, не велеть ли развести огонь в соседней комнате. Каково же было его удивление, когда Беллино мягко ответил ему, что он не имеет ничего против того, чтобы разделить с ним кровать. С радостью увидел Казанова, что дело близится к развязке. Но не торопился поздравлять себя с этим, не зная в сущности, выгодна ли будет развязка для него…
Однако, он испытывал полное удовлетворение от своей победы – уверенный в том, что он и себя сумеет победить, если окажется, что его чувство и инстинкт обманули его, т. е. если Беллино – мальчик. В противоположном же случае, он надеялся на самые сладостные доказательства благосклонности…
Они уселись за стол друг против друга, и за ужином все слова Беллино, его вид, выражение его больших глаз, сладкая и страстная улыбка – все подсказывало Казанове, что он устал играть ту роль, которая для него была так же неприятна, как для его кавалера.
Облегченный от тяжелого гнета, Казанова постарался как возможно сократить ужин. Как только они встали из-за стола, Беллино приказал подать лампу и, раздевшись, улегся в постель с той разочарованной медлительностью, которую он вкладывал во все свои действия…
Но он первый приблизился к Казанове, когда тот лег. Они молча смешали поцелуи… И Казанова испытал высочайшее наслаждение раньше, чем узнал, какому полу он им обязан… Только через несколько минут он имел счастье убедиться, что Беллино – женщина.
Воспитанная знаменитым музыкантом вместе с юным кастратом, имя которого она приняла после его смерти, она, по приказанию Салимбери, вынуждена была отказаться от своего пола, потерять самое воспоминание о нем и стараться только о том, чтобы никто не догадался, что она девушка…
Двусмысленное очарование связывается с образом Беллино – существование которого остается для нас тайной. Да и правда: что стоило этому великому фантазеру Казанове, прикоснувшись к пороку, не решиться сознаться в этом, и прибавить к истории Беллино развязку, которой может быть и не было?
Все равно, нам негде взять точного указания на его поведение… И мы, не бывшие той ночью в комнате Синигальской гостиницы, имеем право сомневаться: был ли Беллино мужчиной или женщиной.
IV. Монахиня из Мурано
Поистине, если бы мне пришлось жить здесь – я всего охотнее имел бы дело с монашками…
Президент де Босс (Интимная переписка)
В Болонье Казанова расстался с Беллино, якобы превратившимся в Терезу, швырнул на все четыре стороны свою священническую рясу и облекся в офицерский мундир.
Вот он снова в Венеции. Потом, неверный своей родине, как и своим любовницам, отправляется на Корфу, тогда принадлежавшую к Венецианской республике, оттуда едет в Константинополь, опять возвращается на Корфу и снова в Венецию, подчеркивая каждое путешествие несколькими приключениями.
Чудесное существование – все время в странствиях! Сердце все время в движении! Но идет ли дело о военной службе? Он не умеет быть верным родине так же, как и Богу.
Он становится просто бродягой и зарабатывает пропитание тем, что играет на скрипке. В его смуглых африканских руках сердце скрипки поет, как будто не о страданиях его сердца, неспособного на страдания, а о страданиях всех тех, которых он узнавал лишь для того, чтобы их покинуть, находил лишь для того, чтобы потерять. Скрипка поет о страданиях Лючии, которой он открыл магию любви, Нанетты, в которой он любил только сопротивление Анжелы, может быть, глупенькой новобрачной, любовью которой он был обязан налетевшей во время прогулки грозе, о страданиях двуликого Беллино…
У придорожной канавы, где он играет на скрипке, полунищий, но непринужденно веселый, его подбирает тот самый г. Брагадин, который в течение долгих лет относился к нему как к родному сыну.
Третьего дня еще священник, вчера – еще солдат, сегодня – он уже эфемерный аристократ в высшем свете Венеции.
Он отправляется в Париж, возвращается оттуда через Вену. Готовый на все ради своей прихоти, он все же сохраняет в самых двусмысленных положениях какое-то странное чувство чести – особенной чести, больше похожей на смелость.
Он никогда не удивляется своим успехам, но не удивляется и поражениям, у него свой легкомысленный взгляд на жизнь, в котором есть какая-то бессознательная значительность – этот вечный странник не придает серьезного значения тем вершинам, на которые иногда возносит его каприз судьбы, но и не относится трагически к тем канавам, куда она его иногда толкает.
Во время своего торжества он очарователен, но таким же очаровательным он остается и в бездне падения – доказательство души, хотя и поверхностной, но черпающей силы в себе самой, так как она не зависит от внешних событий.
Вот он на венецианском карнавале, ухаживая под маской за прелестной С. Он перепробовал все призвания: ему 28 лет, и он понимает, что его настоящее призвание – любовь. Почему же на этом и не остановиться? Почему не остаться на всю жизнь тем, чем обычно бывают раз в жизни в 16 лет?
Керубино умирает в битве с испанцами, шепча имя Розины… Ловелас попадает в книгу… Дон Жуан уходит в монастырь… Но почему же не остаться во всех веках тем чудесным героем любви, который, как все ему подобные, не встретил ни разу в жизни настоящей любви – такой, что могла бы остановить его стремление вперед?..
Но это я говорю, а он даже не задает себе такого вопроса. Его приключения – бесчисленны, как розы на некоторых сортах розовых кустов, совершенно не предумышленны. Вот в чем его различие с Ришелье: когда, возвращаясь с Лидон в гондоле с двойными веслами, он встречает печальный кортеж – черную гондолу с серебряной бахрамой, увозящую останки юной девушки, покончившей с собой из-за любви, он с чистой совестью может глядеть на этот трагический образ: он никогда не будет знать истинного страдания, но он и никогда не заставит истинно страдать.
На страницах его танцующих воспоминаний мы не встречаем ни одной мадам Мишлен, которая бы нашептывала нам свою парижскую элегию, но даже если бы сна и нашлась там, если бы Лючия или Нанетта действительно страдали из-за него, он не имел бы времени заметить это. Всегда наготове почтальон, увозящий его на следующую станцию… И раненные им, может быть, умирают вдали от его взглядов.
Более беззаботный, чем французский соблазнитель, он не мог бы остановиться надолго на том страдании, которое вызвано им! Когда Ришелье встречается с г. Мишленом, в глубоком трауре возвращающимся с похорон женщины, умершей из-за него, он отмечает это четырьмя строками в своем дневнике, в этих четырех строках больше сознательной жестокости, чем во всей легкомысленной жизни кавалера Казановы.
Если бы мадам Мишлен умерла из-за него, Казанова как-нибудь да устроился бы так, чтобы не знать этого и не встречаться с мужем. И на всех его приключениях, которые могли бы быть трагическими, веет как извинение розовой лоскуток фантазии. Бесконечная и иногда по-своему величественная фреска, написанная Лонги, а никак не Ватто!
* * *
Венеция в 1753 году: вот город, вот эпоха, когда хотелось бы жить! Вот самый подходящий фон для этой страстной, подвижной фигуры. Эпоха, когда танцовщица Фрискарини танцует, даже не останавливаясь для того, чтобы поднять рассыпавшиеся жемчужины своего ожерелья… Сколько фантазии разлито в воздухе! Каждая маска – это новое лицо, которое себе прибавляют.
Так и кажется, что на этом огромном балу, в котором принимает участие весь город, у кавалера де Сейнгальт наряду с коллекцией масок есть еще и коллекция сердец! Этот необыкновенный город, созданный для сумерек и для карнавала, где маскированный бал как будто бы никогда не превращается, все позволяет и все извиняет.
Любовь в нем имеет право меняться с необыкновенной быстротой, и повязка маленького божка там сохраняет некоторое сходство с черной повязкой Арлекина.
Когда молоденькую К., за которой он ухаживает, отец запирает в монастырь в Мурано, нас ничто не должно удивлять: ни то, что юная затворница находит средство переписываться со своим поклонником через посредство монастырской прислужницы Лауры, ни то, что Казанова, сгорая желанием увидеть предмет своей страсти, посещает монастырь, по случаю чьего-то пострига, и часто бывает в церкви, где, невидимые, присутствуют монахини. Ни даже то, что, появившийся в монастыре ради одной, он возвращается туда ради другой!
В день всех святых, в 1753 году, в ту минуту, когда Казанова после обедни собирался сесть в гондолу, чтобы возвратиться в Венецию, он заметил у римского моста женщину, которая, пройдя мимо него, взглянула на него и выронила письмо.
Казанова поднял его. Письмо было без адреса, но, несомненно, адресовано ему, печать изображала затяжную петлю. Он поторопился войти в гондолу и, как только отъехали, прочел письмо.
Письмо это было от одной из монахинь Муранского монастыря, которая в продолжение двух с половиной месяцев видала его ежедневно в монастырской церкви и желала познакомиться с ним.
Она предлагала ему для этого три способа: первый – это явиться в монастырскую приемную с одной незнакомой ему дамой, которая таким образом не сможет представить его ей, или указать ей какое-нибудь укромное место в Мурано, где он найдет ее одну вечером в любой назначенный им день, или же, наконец, если это ему приятнее – ужин в Венеции.
Она просила его пригласить ее туда, назначив вечер, час и место, куда ей приехать. «Будьте на берегу, в маске и с фонарем в руках и я выйду к вам из гондолы».
Он выбрал первый способ и предупредил ее об том утром в назначенный день через посланную. Это было воскресенье, он не преминул отстоять обедню, одетый и причесанный очень элегантно и в воображении уже неверный той, кого он называл своей дорогой К. После обедни он надевает маску и в указанное время является к графине, ожидавшей его, чтобы отвезти к монахине из Мурано.
В гондоле с двойными веслами они говорят только о погоде, о том, как хорош день, раскинувший над Венецией свой лазурный зонтик, и доезжают до монастыря, не обменявшись ни единым словом о той, к кому они едут.
Подойдя к решетке, графиня вызывает М.М. Это имя удивляет, так как та, кто носит его, знаменитость в Венеции. Потом их впускают в маленькую приемную, где через несколько минут появляется монахиня и, приблизившись к решетке, нажимает кнопку, причем открывается четырехугольное отверстие, позволяющее двум подругам поцеловаться на свободе.
Когда в отверстии решетки, как в рамке, показалось лицо монахини из Мурано, оно словно выглянуло в прорыв огромной кружевной маски. После Беллино, Казанова в первый раз встречал подобную красоту в человеческом лице, как будто бы капризная красота забавлялась тем, что то пряталась в монастырских стенах, то появлялась на лице мужчины.
Две подруги беседовали, но монахиня даже мельком не взглянула на Казанову.
Вдруг они понизили голоса и из деликатности ему пришлось отойти в сторону. Беседа длилась около четверти часа, в продолжение которых Казанова делал вид, что внимательно рассматривает какую-то картину. Потом они опять расцеловались, как в начале разговора, и монахиня исчезла, не кинув и взгляда на Казанову и заперев подвижную решетку.
Возвращаясь в Венецию, графиня, которой вероятно надоело молчание Казановы, сказала ему с улыбкой:
– М.М. красива, и очень умна.
– Первое я видел, второму я верю, – ответил Казанова. – В самом деле, она не сказала мне ни слова, делая вид, что не замечает моего присутствия для того, чтобы отомстить мне, что я не захотел быть ей представленным.
Молчание прекрасной монахини только разожгло увлечение Казановы. Однако, ему трудно было объяснить себе ее смелость, и он не постигал, каким образом она могла пользоваться такой свободой, как она утверждала. Домик в Мурано, ужин в Венеции вдвоем с молодым человеком? Все это смущало его, и он мысленно решил, что у нее должно быть есть покровитель, который удовлетворяет все ее прихоти, желая сделать ее счастливой.
Он надевает маску и отправляется в Мурано в послеобеденный час. В монастыре он звонит и спрашивает М.М. от имени графини де С. Маленький салон заперт. Привратница указывает ему другой, куда он входит, снимает маску и усаживается ожидать свою богиню. Ждет он с нетерпением, и тем не менее в ожидании этом для него есть и приятность – так как он боится минуты встречи.
Час проходит довольно быстро… Но затем время ожидания начинает ему казаться уж слишком долгим и, думая, что сестра-привратница не поняла его, он опять звонит и спрашивает, сказали ли М.М. о его приходе.
Голос отвечает ему, что да. Он опять возвращается на свое место и через несколько минут входит… старая беззубая монахиня, которая кратко говорит ему:
– Сестра М.М. занята на весь день.
И выходит, не давши ему промолвить ни слова.
Унижение и обида Казановы безграничны. Мысль, что над ним насмеялись, удваивает его огорчение. Он помышляет о мести, решает отослать ей ее письма, но при этом и дать ей понять что попади эти письма в руки более нескромного человека, их было бы достаточно, чтобы опозорить ее.
Но красноречивой защитой красавицы вставало в его памяти божественное лицо, обрамленное сквозной решеткой, точно кружевной маской, он видел нежный голубой взор – вместе и смелый, и небесный, уста, движения которых он видел, не угадывая слов. Он вновь видел эту красоту, вдвойне могущественную, оттого, что она цвела у подножья креста.
– Прелестное лицо, – восклицал он, – слишком прелестное лицо, чтобы его могло стереть из памяти что-либо, кроме времени, «самого могущественного из отвлеченных понятий…».
Наконец, он решил написать письмо, окончательно порывающее все отношения с ней, присоединил его к двум письмам, полученным от нее, и отправил это все с посыльным, который не знал его и которому он дал полцехина и обещал дать вторую половину, когда он придет к нему удостоверить, точно ли он передал письмо в монастырь Мурано.
Он дал ему все необходимые указания и приказал уйти немедленно, как только передаст письмо сестре-привратнице, даже если ему будет сказано дожидаться ответа.
Дни проходили. И время – «самая могущественная из всех отвлеченностей», как он изящно называл его начинало делать свое дело и стирать из его памяти лицо монахини из Мурано, когда – дней через десять – выходя из оперы, он увидел того же посыльного со своим фонарем в руках.
Он машинально подозвал его и, не снимая маски, спросил, узнает ли он его. На его отрицательный ответ Казанова спросил его, исполнил ли он его поручение в Мурано.
При этих словах лицо посыльного просияло, и он заявил Казанове, что он его повсюду ищет вот уже десять дней.
– Я отнес ваше письмо, – сказал он, – и, передав его, как вы мне приказали, ушел сейчас же, как только отдал его привратнице, хотя она и велела мне дожидаться. По возвращении я вас уже не нашел, но все равно, на другое утро один из моих товарищей, который видел, как я передавал письмо в монастыре, разбудил меня и сказал, чтобы я скорей ехал в Мурано, так как сестра-привратница хочет меня видеть. Я отправился туда. Там мне пришлось немного подождать, а потом привратница меня ввела в приемную, где меня встретила монахиня, прекрасная, как день, и держала целый час, засыпая вопросами, главным образом, о том, как вас разыскать. Она дала мне для вас письмо и сказала, что если мне удастся вам передать его, то она щедро наградит меня.
Письмо монахини из Мурано вновь зажгло в Казанове то пламя, которое начинало было угасать… Она объясняла ему, каким образом привратница по недоразумению сказала ему, что она была занята вместо того, чтобы сказать, что она больна, какое это было роковое стечение обстоятельств.
Она просила у него прощения, умоляла его вернуться и ожидала от него приговора: смерть или жизнь.
Снова увидал он прелестное лицо в сквозной, как кружево, решетке… И наконец услыхал голос. С каким изумлением он встретил в этой таинственной затворнице вольность, не уступающую его собственной. Она опять предложила ему ужин в Венеции, причем призналась, что у нее богатый любовник, от которого она ничего не скрывает, и рассталась с ним после очень красноречивого поцелуя.
Через два дня, как она и обещала, она передала ему через отверстие решетки ключ от «казино» – маленького домика, где они будут ужинать.
– Там будут люди, – предупредила она, – потому что надо же, чтобы нам кто-нибудь прислуживал. Но никто не посмеет разговаривать с вами, и вы не говорите ни с кем. Приходите в маске, и не раньше половины второго. Вы подниметесь по лестнице с улицы и войдете в зеленую дверь. Во второй комнате вы меня найдете… А если меня еще не будет, подождите несколько минут. Снимите маску, располагайтесь без стеснения… Там вы найдете дурные книги и хороший огонь в камине.
Она опять рассказала ему про своего любовника – красивого, умного и прощавшего ей все ее капризы. Прибавила, что он только хотел бы знать, что из себя представляет Казанова, прежде чем дело зайдет далеко, и что, прочитав его письма, он решил, что это писал француз, хотя и выдававший себя за венецианца.
Вечером в назначенный час Казанова явился на свидание и, следуя указаниям монахини, добрался до гостиной, в которой застал свою новую победу, одетую в светский и очень элегантный костюм.
Комната освещалась канделябрами, огни которых отражались в зеркалах, и четырьмя факелами, помещавшимися на столе с книгами.
Во время ужина Казанова играл ее маленьким флаконом из горного хрусталя, таким же, как и у него был на часовой цепочке, с ваткой, намоченной розовой эссенцией.
– У меня есть такая, – сказала она. – Составитель этой эссенции – венценосец. Это французский король, он приготовил фунт такой эссенции, которая обошлась ему в тридцать тысяч франков.
Казанова припомнил тогда, что небольшую склянку этой эссенции мадам де Помпадур послала итальянскому послу в Париже, синьору Мочениго, через посредство месье де Берни, в настоящее время французского посла в Венеции, и сказал ей об этом.
– Вы его знаете? – как-то странно спросила монахиня.
– Я имел честь обедать с ним в тот самый день, когда он приезжал прощаться с послом. Месье де Берни – баловень фортуны, но баловень заслуженный, благодаря своим достоинствам, он не меньше славится своим умом, чем своим происхождением… Кажется, он граф Лионский. Я припоминаю, что из-за его красивого лица он получил прозвище «красотки Баббеты». Он издал сборник стихов, который делает ему честь.
Если бы Казанова был немного внимательнее, он заметил бы легкую улыбку на устах М.М. Она как-то особенно, значительно начала нюхать маленький флакон с розовой водой, но как он ни был проницателен, кавалер ни одной минуты не мог вообразить себе, что богатый любовник без предрассудков – был именно месье де Берни и что этим ужином, этими канделябрами, этой монахиней в мирском наряде он был обязан легкомыслию этого посланника – совершенно лишенного морали.
Его ждал новый сюрприз, когда он попытался после ужина заставить М.М. дать ему хоть некоторые доказательства той любви, стремление к которой разбудили в нем ее недавние поцелуи. Когда они расположились на великолепном диване, посреди беспорядка из роскошных подушек и покрывал, он убедился, что под его руками, вместо предполагаемого парика, к которому он с трудом скрывал отвращение, очутились живые, чудные волосы. Он испустил восклицание радости.
– Монахиня, – сказала она, улыбаясь его удивлению, – должна только скрывать от непосвященных глаз пылкую жизненность своих волос… но не больше.
Однако, в этот вечер, кроме поцелуев, он от нее ничего не добился. Она обещала ему остальное на тот вечер, когда они будут ужинать в Венеции.
Казанова, у которого там не было своего казино, поспешил нанять помещение. Ему посчастливилось напасть на самое лучшее, что только было в окрестностях Венеции, казино, принадлежавшее английскому посланнику, который задешево уступил его своему повару, уезжая из Венеции.
Там он приготовил все к принятию прелестной гостьи, которую должен был привести в Венецию сам ее покровитель и проводить на пьяццу Сан-Джиованни и Сан-Паоло – к той самой статуе Бартелеми, где и сейчас могут назначать свидания влюбленные и которую она до сих пор видела только на гравюрах.
Казино состояло из пяти комнат, обставленных с изысканным вкусом, там все как будто было рассчитано исключительно для любви и наслаждений. Кушанье подавалось через проделанное в стене окошечко, в котором находилась вращающаяся подставка для кушаний, закрывавшая сплошь все окошечко, так что хозяева и слуги не могли видеть друг друга.
Салон был украшен великолепными зеркалами, хрустальными люстрами, канделябрами из позолоченной бронзы и роскошным трюмо, поставленным на камин из белого мрамора, отделанного квадратиками из китайского фарфора, на которых были изображены влюбленные парочки во всевозможных позах, способных зажечь воображение…
Рядом находилась восьмиугольная комната с отделанными венецианскими зеркалами потолком, стенами и таким же полом – причем зеркала расположены были так, чтобы в тысячах видах отражать каждое движение проникнувшей туда влюбленной четы.
Казанова заказал тонкий и роскошный ужин и явился на свидание за час до назначенного времени. Он так пылал весь, что даже не заметил, что ночь очень холодна. Точно в указанный час он увидел подъезжавшую гондолу в два весла, она причалила к берегу, оттуда вышла замаскированная фигура, что-то сказала гондольеру и направилась к статуе.