355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Ростан » Любовь Казановы » Текст книги (страница 1)
Любовь Казановы
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:20

Текст книги "Любовь Казановы"


Автор книги: Морис Ростан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Морис Ростан
Любовь Казановы

К читателю

Мои «Бессонницы» читая ввечеру,

Что жизнь мою тебе слезами рассказали,

Подслушивая в них слова моей печали —

Ты удивляешься, что я его беру?

Мюссе – увы – уже к другому отошел,

Душа, где грусть дала поэзии основу…

Так – кудри темные, малиновый камзол,

Фигура яркая! Я выбрал – Казанову.

Гребца, с улыбкою ведущего ладью,

Загадку дней былых, – я воскрешал уж как-то:

Я написал о нем (освистанных) три акта…

Вновь предпочтение ему я отдаю:

И с завистью причуд сверканье вспоминаю…

В любви он видел жизнь…

Смерть от любви – я знаю!

Морис Ростан


…По свету странником блуждал неутомимо:

Флоренция, Мадрид, Париж, Неаполь… Мимо!..

Вельможа – во дворцах, на перекрестках – вор.

Без счета расточал дни, ночи и червонцы,

Учился песенкам у встречного на солнце,

И нужен был тебе, чтоб жизнь любить – простор:

Просторный горизонт, – простор любви свободной.

А. де Мюссэ

I. Дочь привратника в Пазеане

Когда Лючия вошла с кофе в комнату господина аббата, ставни были еще заперты и он крепко спал.

Она подошла к самой постели, не разбудив его, чтобы хорошенько рассмотреть его, пока он еще не проснулся, потому что накануне вечером – когда он приехал в почтовой карете, во владения графини де Монреаль, было уже поздно, и она его не видела.

Лючия была еще очень молода, но в свои четырнадцать лет была развита как семнадцатилетняя девушка. Со странным женским инстинктом – этой интуицией, которая является раньше, чем заговорит чувственность и даже сердце – она смутно чувствовала, что этот спящий незнакомец не похож на других. С самого утра она была взволнована сознанием, что тут, так близко, это приезжий из Венеции, по догадкам ее – красивый и даже наверно очаровательный. Она думала о нем, приготовляя кофе в тоненьких китайских чашках, которые привез графине ее брат из дальних стран. И вот он – перед ее глазами, этот очаровательный гость, внезапно нарушивший и преобразивший уединение Пазеана.

Луч солнца, падавший на подушку через отверстие ставни, позволял ей разглядеть это неведомое лицо. Хотя Лючия не говорила по-французски и не читала Ла Брюйера, ей бы следовало воскликнуть вместе с ним:

«Людям случалось желать – быть девушкой, красивой девушкой, с тринадцати до двадцати двух лет, а затем превратиться в мужчину! Потому что юноша, сладко спавший в этой красивой комнате нижнего этажа, похож был еще на хорошенькую девушку. В нем еще ничего не было от того Авантюриста, которого впоследствии описал без прикрас принц де Линь. Юность его смягчала тот африканский цвет лица, который позже пленял женщин, но пока был еще только легким золотистым солнечным загаром. Сон растрепал его темные кудри, но так ласково и красиво, что казалось, будто это сделали ласки любви, и самый его сон – в детской непринужденности своей – таил в себе что-то сладострастное».

Он не проснулся, несмотря на стук открывшейся двери, продолжая спать, а может быть, и притворяясь спящим, чтобы в свою очередь рассмотреть на свободе вошедшую. Но все равно: она приостановилась и начала его разглядывать.

Он спал, положив голову на руку, другая рука свешивалась с кровати. В эту эпоху ему шел пятнадцатый год – тот возраст, когда пол как будто еще не решается окончательно высказаться на лице юноши, и когда женщин волнует в подростке какое-то странное сходство с ними. Прелестный возраст, следы которого, сожаление, о котором на всю жизнь остаются у тех, кто знал его… Так Дон Жуан – начавший с того, что был Керубино по своему собственному лицу привыкал к той красоте, которую потом преследовал в женщине…

Едва проснувшись, Казанова в свою очередь разглядывал Лючию. Он восхищался ее семнадцатью годами, ее черными, как эмаль, волосами, ее черными глазами, полными огня и чистоты, милой небрежностью ее прически, и ее крохотной ножкой – меньше всех, какие он видел. И взгляд его, удивленный ее красотой, покоился на Лючии, как на старой знакомой.

Лючия первая прервала молчание, уже начинавшее превращаться в смущение, и спросила его, хорошо ли он спал и доволен ли своей кроватью.

Он ответил ей, что – да, и что наверно это она приготовляла ему постель. Потом спросил, как ее зовут.

– Я Лючия, дочка привратника, – ответила она. – Я одна: у меня ни сестры, ни брата. Мне четырнадцать лет. Я очень рада, что вы приехали без слуг, я вам буду прислуживать и уверена, что вы останетесь довольны.

С этими словами Лючия присела на краешек постели, засмеявшись в виде извинения, а у Казановы только и глаз было, что для ее несравненной красоты. В первый раз он встречал в одном личике такое соединение юности и красоты. Правда, у него была в детстве в Венеции подруга, племянница гондольера, у которой были такие же глаза, но с тех пор, как она умерла, он больше не видел столько глубокой лазури в человеческом взгляде.

Тем временем вошли в комнату отец и мать Лючии, которая и не подумала пошевельнуться с места, точно гордясь тем, что она заняла его.

Они ласково побранили ее; и она отправилась по своим делам.

С ее уходом красивая комната сразу опустела и точно постарела. Как только она вышла, ее родители рассыпались перед Казановой в любезностях, а кстати, и в похвалах своей дочке.

– Это настоящая жемчужина, – говорили она, – любит нас и слушается, здорова, как рыбка, один недостаток – слишком еще молода.

В разговорах о Лючии время пролетало быстро, как вдруг она опять появилась – одетая, причесанная, обутая, – и словно погасшая, оттого, что не было видно ее голенькой ножки.

Когда она непринужденно уселась на колени к своему добряку-отцу, Казанова предложил ей опять занять место на краю постели. Но Лючия ответила с очаровательной скромностью, что такой чести она не достойна, так как она одета.

С каждым днем Казанова чувствовал, как между ним и Лючией устанавливается очаровательная интимность, которой ужасно хочется превратиться в любовь. Смелая в своей невинности, она спокойно приходила к нему и обращалась с ним просто, словно не боясь зажечь его, но внезапно убегала – когда, может быть, несознательно, – сама слишком зажигалась.

Раз даже, когда ей стало холодно, она проскользнула и приютилась рядом с ним, нисколько не опасаясь его стеснить и вполне спокойная от сознания, что он, умный, и, главное – аббат, Но при этом она не подумала запереть двери – в убеждении, что предположить что-нибудь дурное можно было бы не в том, что она улеглась рядом с ним, а в том, если бы она заперла дверь на замок.

Немногого же было нужно для спокойствия Лючии… Конечно, Казанова был аббатом. Конечно, вскоре после его возвращения в Венецию, патриарх постриг его в духовное звание и сделал сына Занетты Фарузи аббатом, однако этот титул, удобный для него во всех смыслах, не запрещал ему не только любви, но даже брака.

Воображаемая уверенность этого прелестного создания в полной своей безопасности, слишком очевидная, чтобы быть притворной, внушала Казанове такое почтение, что ему было бы стыдно разочаровать ее, и он наложил на свои чувства добровольную сдержанность. Он только выпросил у нее, чтобы она пораньше приходила к нему по утрам и, таким образом, их собеседования, продолжавшиеся прежде часа два, теперь длились три часа.

Мать Лючии входила напомнить им о времени, и замолкала при виде Лючии, усевшейся на краю его постели, восхищаясь добротой г-на аббата, который терпел этого ребенка…

Лючия осыпала ее поцелуями, а мать просила Казанову поучить ее уму-разуму, наставить ее на путь истинный.

Но когда они оставались опять одни, Лючия не становилась ни на минуту свободнее, чем при матери, и сохраняла свою наивную простоту обращения.

Таким образом, общество этого невинного ангела одновременно доставляло юному аббату жесточайшие наслаждения и сладчайшие муки. Ее личико – на расстоянии двух вершков от его уст – точно напрашивалось на поцелуи, а от того голоска, каким она называла его, шутя, сестрица, он чуть не лишался чувств.

Так прошло двенадцать дней, когда кавалер Казанова решил воззвать к ее состраданию. Побледнев от немой страсти, он собрал силы, чтобы попросить ее больше не приходить к нему, если так должно было продолжаться. И когда она принесла ему утренний кофе и хотела скользнуть к нему, он откровенно рассказал ей, в какое состояние привели его их беседы.

– Не показывайтесь больше мне на глаза, если мне суждено знать одно самоотречение…

Искренность – хотя и эфемерная – его страсти помогала ему быть красноречивым.

По мере того, как кавалер говорил, прекрасные глаза Лючии наполнялись невинной печалью. Он заплакал, она начала отирать его слезы, не обращая внимания на то, что при этом полуоткрылась ее полудетская грудь. Нежная, пленительной свежести и белизны грудь. Все, что она делала, чтобы успокоить его только больше его волновало. Она говорила:

– Но если, чтобы вылечиться, вам надо перестать меня любить, делайте для этого все, что вы можете, потому что мне лучше видеть вас живым без любви, чем умершим от того, что вы слишком любили…

Однако, она прибавила, что мысль расстаться так внезапно ей невыносима. Она умоляла его найти другой способ вылечиться – не такой мучительный и жестокий.

Тогда аббат стал молить дать ему ее уста – эти уста четырнадцатилетнего ребенка, такие свежие и чистые, что поцелуй ему показался совершенно новой вещью, – первый поцелуй ее уст показался ему первым поцелуем мироздания. Так волшебная невинность любви молодит самое любовь!

Их первый поцелуй длился час, прерываемый со стороны Лючии только прерывистыми вздохами и восклицаниями:

– О, Боже мой… Это не во сне?.

Однако кавалер Казанова ничем не осквернил этой невинности – может быть, потому, что эта невинность его всего больше волновала в ней.

Вдруг Лючия высвободилась из его объятий, она промолвила тревожно:

– Мое сердце заговорило… Пора мне уходить.

Теперь уже не аббат был бледен, а Лючия. Час, который длился их поцелуй, – больше научил ее любви, казалось, чем все предыдущие две недели. Ручки у нее были ледяные. Аббат представлял себе, как должно быть похолодели ее маленькие ножки…

Через несколько часов она вернулась к нему, придя от обедни.

– Если твое полное счастье, – сказала она ему, – зависит от меня, – делай, что хочешь. Я тебе ни в чем не откажу.

Теперь, убежденная поцелуем в важности любви, она не хотела знать никаких преград. Она сама предлагала себя, неискушенная невинность не умеет рассчитывать своих даров…

Казанова оставался в Пазеане до конца сентября месяца. Одиннадцать последних ночей своего пребывания там он провел в объятиях Лючии, приходившей к нему каждую ночь. Лючия делала все возможное, чтобы убедить его в том, что ему уже больше нечего желать… Но аббат прошел, благодаря Беттине, слишком хорошую школу, чтобы не знать, как обстоит дело…

В тот день, когда аббат уезжал из Пазеана, прощание было нежное и грустное. Был ранний сентябрьский день, когда в лете уже чувствуется истома осени. Что-то, какая-то незаконченность, отличавшая эту любовь, именно в минуту ее умирания придавала ей особую сладость, смешанную с сожалением… По своей привычке, покидая служившую ему приютом комнату, он посмотрел в венецианское зеркальце, стоявшее на столе. Он увидел в зеркале свое свежее лицо, свой рот, научивший Лючию науке поцелуев, а позади себя – дверь, открывавшуюся по утрам для нее…

Во дворе уже ожидала почтовая карета, с фонарями, с корзиной фруктов, сорванных самой Лючией ему на дорогу… Как бы ему хотелось еще вернуться… не уезжать… Он оставлял ее в таком смятении чувств… Кому-то суждено потушить в ней этот пожар…

Кто она была? Маленькая девочка, у входа в целый сад женщин… Как знать, может быть, для нее он был всем – был единой любовью?..

В дремотном воздухе, пропитанном ароматом белых слив, зазвучал благовест… Почтальон попросил его поторопиться, чтобы не пришлось перепрягать ночью.

Пробуждающаяся жестокость пришла ему на помощь… Лючия следила за ним из своего окна: следила за малейшим его движением. Быстро стучало сердечко, которое еще так недавно билось рядом с его, под кружевными простынями графини. Он не обернулся, чтобы взглянуть на нее в последний раз.

– В мире много прекрасных глаз и свежих уст, – пробормотал он, чтобы придать себе бодрости. – А это только ребенок – четырнадцатилетний ребенок…

Карета уже катилась по итальянской дороге, и бич почтальона жужжал в воздухе, словно большая пчела, привязанная к ремню. Там, в Пазеане, Лючия, вероятно, плакала на коленях, не в силах удержать рыданий…

А он, удаляясь, повторял – настоящий мужчина уже потому, что заставлял страдать:

– Ведь это только ребенок… четырнадцатилетний ребенок… Только Лючия, дочка привратника…

II. Анжела и две сестры

Возвратясь в Венецию, аббат решил добиться от Анжелы того же, чего он добился от Лючии.

С этой очаровательной девушкой вместе учились вышивать тамбурным швом две сестры. Оставаясь иногда наедине с ними, он испытывал странное удовольствие, беседуя с ними об Анжеле.

Учительнице рукоделия, сперва не обращавшей внимания на его увлечение Анжелой, в конце концов, надоели его слишком частые посещения, и она пожаловалась на них дядюшке красавицы – почтенному кюре. Он попросил Казанову прекратить эти посещения, которые он считал опасными для племянницы, и аббату пришлось склониться перед его желанием.

Но чем меньше он ее видел, тем больше он о ней думал.

Сердце его сгорало, когда он не видел ее три дня. Конечно, он еще думал о Лючии, но близость этого другого восхитительного личика затмевала воспоминание о маленькой девочке… Вчера он любил Лючию… Сегодня его занимала Анжела. Как она была бледна последний раз, когда он видел ее в церкви, точно затененная своим молитвенником, и когда она вошла в гондолу, чтобы ехать домой, в одну из тех раззолоченных гондол, в которой, когда сидящая откинется на подушки, она уже кажется мертвой.

Да, Лючия была ребенком – сама невинность, с какой она отдавала ему свои поцелуи, не стоила той печальной небрежности, с какой Анжела ему отказывала в своих… Милое дитя, чья наивность казалась ему соблазнительнее, когда он предполагал в ней притворство – в ней не было никакой тайны… Тогда как Анжела была словно затуманена таинственностью.

Так всякая женщина, несмотря на пример других, всегда бывает наказана за искренность и покинута за откровенность.

Когда прошли три дня, он решился опять отправиться к учительнице рукоделия, якобы с визитом, и воспользоваться этим для того, чтобы тайком передать старшей сестре записочку, в которую вложил другую, для своей милой Анжелы.

Нанетта прекрасно справилась с поручением, потому что когда он через два дня опять осмелился посетить их, она незаметно для других передала ему ответ.

Это была записка Нанетты, к которой было приложено несколько слов от Анжелы: она не любила писать и кратко отвечала ему, чтобы он поступил так, как написано в письме ее подруги.

Вот что писала Нанетта:

«На свете нет ничего, господин аббат, чего бы я не сделала для моей подруги. Она приходит к нам каждый праздник, ужинает у нас и ночует. Посоветую вам способ познакомиться с нашей тетушкой, синьорой Орио. Но если это удастся вам – предупреждаю вас, что вы не должны выказывать свое увлечение Анжелой, потому что тетушке наверно не понравится, если она поймет, что вы бываете у нее только, чтобы облегчить себе свидание с кем-то, кто не принадлежит к ее семье. Так вот способ, который я вам укажу и в котором всячески помогу. Синьора Орио, хотя и принадлежит к хорошему обществу, не богата, и потому желала бы быть вписанной в список благородных вдов, получающих пособие от братства Св. причастия, президентом которого состоит синьор Малипиеро. Прошлое воскресенье Анжела рассказала ей, что этот синьор очень хорошо относится к вам, и что верным средством получить его протекцию – будет поручить вам ходатайствовать об этом. Она неосмотрительно вздумала сказать ей, что вы влюблены в меня и что ходите к нашей учительнице только за тем, чтобы иметь возможность повидаться со мной, так что мне будет очень легко заставить вас заинтересоваться ее делом. Тетушка ответила, что так как вы священник, то опасного здесь ничего нет, и что я могу написать вам, чтобы вы зашли к ней. Я отказалась. Прокурор Росс (вторая душа моей тетушки) присутствовал при нашем разговоре: он поспешил одобрить мой отказ, сказав, что писать вам следовало не мне, а ей, что она должна была просить вас сделать ей честь зайти к ней по интересующему ее делу, и, что если только правда, что вы неравнодушны ко мне, то вы не преминете прийти. Тут моя тетушка написала вам записку, которую вы найдете, вернувшись домой. Если вы хотите застать Анжелу у нас, отложите ваше посещение до воскресенья. Если вам удастся устроить так, чтобы синьор Малипиеро оказал тетушке благосклонный прием, вы станете ее любимчиком. Но вы должны будете мне простить нелюбезное обращение, потому что я сказала тетушке, что не люблю вас… Вы хорошо сделаете, если полюбезничаете с моей тетушкой (которой 60 лет). Синьор Росс не ревнив, а вы приобретете симпатии всего дома. Что до меня, то я доставлю вам возможность повидать Анжелу наедине и поговорить с ней. Я все сделаю, чтобы доказать вам мою дружбу.

Нанетта»

Не предвидя и не углубляя возможных последствий, видя во всем этом, с поспешностью юности, только случай повидаться с Анжелой и поговорить с ней наедине, Казанова спрятал записку на сердце… Ему казалось, что счастье улыбается ему. Как раз и погода была великолепная. Он взял гондолу и поехал на Лидо. В первый раз за три дня он чувствовал потребность подышать воздухом, прокатиться.

Как только гондола выехала из лагун, оставив за собою двойные тесные ряды дворцов, и перед ним раскинулось прозрачное море, словно ласково поглаживаемое прикосновениями весел, он взял весла из рук гондольера, потому что любил грести сам.

И тут, стоя во весь рост на носу темной гондолы, розовая внутренняя обивка которой делала ее похожей на плавучий ломоть какого-то гигантского арбуза, он особенно остро почувствовал, что ему шестнадцать лет, что он получил сан аббата и что он открыл любовь.

Да, конечно, он любил в Пазеане. Но любить в Венеции!

Надежда скоро увидеть Анжелу придавала ему, и без того умевшему ощущать радость жизни, еще больше этой радости. Ах! Что за чудная вещь – любовь! Ему казалось, что любовь искупает все, что на земле есть печального или преходящего.

Впрочем, он как будто и не видел в жизни ничего грустного. Он угадывал в себе одно из тех сердец, в которых вечно возобновляющаяся любовь вспыхивает, не зная мучений, и оттого он казался себе существом привилегированным, неуязвимым.

Пройдет несколько часов… Он победит последнее сопротивление Анжелы и прижмет к своему сердцу это целомудренное и страстное создание. Кто мог когда-нибудь подумать, что жизнь не прекрасна! Кто мог бы сказать это?..

На часах Кьоджии пробило пять. Он невольно подумал о доме умалишенных, находящемся там, и его охватила огромная жалость к этим изгнанникам из царства любви…

«Они не знают, как жизнь прекрасна», – думал он.

Они уже были посреди моря, и он сам правил своей гондолой, так же как управлял своим свободным живым сердцем – с юной уверенностью в завтрашнем дне.

В лиловой дымке спускался вечер, и потемневшие дворцы словно развешивали в воздухе симметричные ряды звезд…

Он возвращался в Венецию. Один из гондольеров заснул внутри гондолы. Как на всех счастливых людей, наступление вечера на минуту навеяло на него печаль… Он не мог постичь, как это день соглашался умереть… Не так как познавшим горе сердцам – сумерки казались ему чем-то вроде покорного самоумаления…

Теперь его черная гондола скользила между рядами дворцов. Его настигали другие гондолы, из которых слышался женский смех, почти задевали за его гондолу и удалялись… Его влечение к Анжеле не уменьшалось, но несмотря на это, ему хотелось бы любить всех этих женщин, быть на месте каждого счастливого любовника в этих гондолах… Он чувствовал, что его хватило бы на это. Он предчувствовал, что ему суждено быть не просто одним существом, но тысячью существ, тысячью разных любовников под разными небесами…

Так объяснялась вся бушевавшая в нем жизненность, вся его страстная изменчивость и неверность, которая не была неверностью, а только неистощимой сложностью.

Среди всех этих гондол показалась одна, двигавшаяся медленнее других. Ее неслышный лебединый ход таил в себе особенную меланхолию, особенную плавность. Казалось, что она не может остановиться, что она обречена вечно скользить по этим ночным водам…

Впереди гондолы, одетый весь в черное, гондольер с какой-то особенной торжественностью свершал свое обычное дело… К волнам свешивалась длинная серебряная бахрома… «О, город, дымкою текучей окруженный, где по водам скользит и поезд похоронный…»

Он вспомнил, действительно, что в его родном городе сама смерть неслышно ускользала по водам, и те, кто уходил из жизни, в последний раз свершали свою молчаливую прогулку вокруг города.

Другой перед подобным зрелищем наверно испытал бы острый приступ меланхолии. Казанова не боялся смерти. Его гармоничная натура относилась к смерти так же легко, как к жизни. Он полюбопытствовал, кто из венецианцев уплывал к спокойному кладбищу, облокотившемуся на море… Ему сказали, что это была молодая девушка, покончившая с собою из-за несчастной любви, и поэтому ее, как самоубийцу, хоронили ночью.

Умереть из-за любви! Возможно ли, чтобы из-за любви умирали? Ему любовь не представлялась таким роковым чувством. Он вспомнил свою молодую мать, танцовщицу, которая наверно дала ему драгоценное наследство – легкомысленное сердце… О! Уж он-то никогда бы…

Итак, в те самые минуты, когда он стремился к Анжеле, сама ограниченность его сердца сулила ему победу. Счастлив тот, кто умеет так любить! Как – это чудесное чувство, эта многоцветная призма жизни, это волшебное очарование, доставлявшее ему только радости, а если и горести, то не менее сладкие, чем радости, – вот куда оно могло завести другие души?

В том самом городе, где он увидел свет, существовали люди, для которых разлука или измена обозначали смерть.

– Но ведь мир полон прекрасных глаз, свежих уст, – прошептал он. – Как же это – умирать из-за кого-то одного?

И в то же время, как гондола медленно удалялась, так нежно и молитвенно убаюкивая на воде злополучную венецианку, он подумал, что единственной причиной, которая могла бы его заставить искать смерти, могло бы быть только полное исчезновение любви на земле, а никак не измена одной женщины!..

На другой день, получив записку синьоры Орио, он отправился по ее приглашению. Следуя советам Нанетты, он пообещал ей хлопотать за нее у Малипиеро, очень мало разговаривал с Анжелой и обратил всю свою любезность на прелестную Нанетту. Вскоре после этого визита ему удалось, благодаря посредничеству некоей Терезы, добыть согласие сенатора на просьбу синьоры Орио, и он сообщил об этом Нанетте, которая ответила ему следующей запиской:

«Дорогой аббат, моя тетушка пригласит вас ужинать. Откажитесь и уходите, когда мы станем садиться за стол. Марта пойдет посветить вам. Но вы не уходите. Она сделает вид, что запирает за вами двери, и все будут считать, что вы уже ушли. А вы проберитесь ощупью в потемках в третий этаж, и там ждите нас. Как только синьор Росс уйдет, а тетушка уляжется, мы поднимемся к себе. И тогда уже от Анжелы будет зависеть: остаться с вами наедине, хоть на всю ночь, и дать вам все то счастье, которого я для вас желаю».

Казанова все сделал, как ему предписывали, и в урочную минуту пробрался в комнату девушек. В течение целого часа он предавался там самым сладким мечтам…

Наконец появились Анжела и две сестрицы. Ничего не видя, кроме нее, он привлекает ее к себе и два часа пролетают в разговорах.

Бьет полночь, его жалеют – он, бедный, не ужинал… И кроме того сообщают ему, что он в плену: ключ от входной двери у тетушки под подушкой, и она откроет двери только тогда, когда будет отправляться к ранней обедне!

Казанова несказанно рад тому, что впереди у него пять часов, которые он надеется провести со своим новым предметом. Но тут его смущает взрыв смеха Нанетты, причину которого желает знать и Анжела. Марта шепчет ей что-то на ушко, и после этого все три принимаются хохотать.

Нанетта, притворяясь сконфуженной, признается ему, что у них нет больше свечи, и что, когда огарок, которым освещалась комната, потухнет, они очутятся в полном мраке.

– Что ж мы будем делать в потемках? – спрашивает Казанова, не выдавая своей радости.

– Будем разговаривать, – ответила Нанетта.

Освещая четыре молодых лица, свеча догорала, та свеча, что одна отделяла их от мрака… С каждой минутой она горела слабее, потом начала вспыхивать перед тем, чтобы окончательно погаснуть. Казанова пользовался этими последними вспышками, чтобы следить за личиком Анжелы, за тем впечатлением, которое производили на нее слова любви и все возрастающего волнения, и надеялся, что они принесут свои плоды, когда наступит полный мрак…

Как только желанная минута настала, он протянул объятия, чтобы схватить в них предмет своей любви! Анжела в эту минуту казалась ему не только одной Анжелой, но всеми теми разными Анжелами, которых он любил, той, что была в церкви, затененная своим молитвенником, той, что такая бледная, спала последним сном в гондоле, той, которую он знал маленькой девочкой…

Но объятия его встретили пустоту, и он услышал взрыв смеха. Анжела воспользовалась его красноречием только для того, чтобы подготовиться к нападению…

– Я слушаю вас, не проронив ни одного вашего слова, – сказала она, – но вы должны понимать, что приличие не позволяет мне оставаться так близко к вам впотьмах!

– Ложитесь на кровать и усните…

– Удивляюсь, как вам это кажется возможным, в присутствии сестриц. Давайте лучше вообразим, что мы играем в жмурки.

Тогда он вскочил и принялся ловить в темноте, но все было напрасно. Когда ему удавалось схватить одну из них, это всегда была или Нанетта, или Мартон, которые называли себя, как только он дотрагивался до них. И каждый раз Казанова выпускал добычу, преследуя лишь одну из трех.

Так проходила ночь. С досады Казанова принялся рассказывать им историю Рожера в «Ариосто», и как Анжелика исчезла с помощью волшебного перстня, доверчиво отданного ей влюбленным рыцарем.

Наконец, ночи остался какой-нибудь час… Тогда он дал волю своему гневу. Обращаясь к одной Анжеле, он осыпал упреками гордое чудовище, говоря, что ей не удалось бы продержать его пять часов в жестоком отчаянии, не будь они в полной темноте. Он не жалел страстных проклятий, он клялся ей, что вся его любовь превратилась в ненависть, и кончил тем, что посоветовал ей остерегаться его, так как он убьет ее, лишь только увидит.

Вместе с ночным мраком прекратилось и его красноречие. При первых проблесках рассвета, заслышав железный звук большого ключа в замке, означавший, что синьора Орио отперла двери, намереваясь идти к ранней обедне, Казанова схватил плащ и шляпу и собрался бежать.

Каково же было его удивление, когда, скользнув взглядом по молодым девушкам, он увидел, что их глаза полны слез. Пристыженный, огорченный, Казанова на секунду почувствовал, что готов убить себя… Он снова сел и, терзаясь своей грубостью, жестоко упрекал себя, что довел до слез этих прелестных девушек.

Он убежал, не сказав больше ни слова, и полный стыда и досады одновременно, бросился в постель, чтобы так и не уснуть.

* * *

Прошло два месяца, во время которых Казанова был в Падуе и там выдержал экзамен на доктора богословия.

Возвратившись в Венецию, он почти помимо воли отправился к синьоре Орио. Там он застал только Нанетту и Мартон, но когда он прощался, Нанетта передала ему тайком письмо, в котором была записка от Анжелы.

«Если вы решитесь, – писала она, – провести у нас еще одну ночь, вам не придется раскаиваться, потому что я люблю вас и хочу из ваших уст услыхать, продолжали ли бы вы меня любить, если бы я согласилась помочь вам стать презренным человеком…»

В сопровождавшем записку письме Нанетты, та просила его, «если он еще любит Анжелу – рискнуть еще на одну ночь».

Пылая жаждой мести, он принял приглашение и отправился к милым дамам в первый же праздничный день, захватив с собой две бутылки кипрского вина и копченый язык. Но застал только двух сестер. Они уверили его, что Анжела утром в церкви сказала им, что непременно придет к ужину.

Но настал и час ужина, а Анжелы не было. С досады Казанова остался ужинать с сестрицами, казавшимися ему более податливыми, чем Анжела. Они накрыли три прибора, а кипрское вино, к которому они не привыкли, придало им очаровательную веселость.

– Допустите, – сказал он им, – что у меня к вам нежность брата, и разделите ее так, как если бы вы были моими сестричками. Дадим друг другу залог братской любви, в сердечной невинности, и поклянемся друг другу в вечной верности.

За первым поцелуем братской нежности последовали другие, и притом, такие, что он почувствовал себя безумно влюбленным в этих прелестных девушек, причем не в одну из них, а в обеих сразу.

Когда обе они непринужденно поднялись из-за стола, он представил себе, чего он сможет от них добиться за долгую ночь, что им предстояло провести вместе, и соображал, на что ему удастся заставить их согласиться…

Когда они очутились в комнате сестры, они принялись говорить об Анжеле, как будто ничего особенного не произошло, и Мартон наивно призналась ему, что несмотря на поступок Анжелы, она вполне уверена в ее любви к нему.

– Когда Анжела у нас ночует, – прибавила Мартон, как доказательство своих слов, – она всегда нежно целует меня и называет «своим миленьким аббатом»…

…Час или два спустя, если бы вошла Анжела, она увидела бы своего аббата в небрежной позе между двух сестриц, ласкающим то одну, то другую… Образ Анжелы побледнел и стерся перед этой восхитительной действительностью. И Казанова, добивавшийся одной, получил двух… Он любил то одну больше, то другую, и сам не мог бы сказать, чьих уст поцелуи были ему слаще…

Уже на рассвете, почувствовав приятный голод от волнения и любовных ласк, они со смехом и шутками принялись снова ужинать остатками от ужина.

Если бы Казанову спросили, которую из двух он предпочитал, он затруднился бы ответом, так как предпочитал поочередно то ту, то другую. Но когда они услыхали, что синьора Орио уходит к ранней обедне и поняли, что пора расстаться, последнюю он поцеловал Нанетту, как будто бы бессознательно он предпочитал ее и как будто бы хотел на ней сосредоточить красноречие своих сожалений по поводу разлуки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю