Текст книги "Колокол. Повести Красных и Чёрных Песков"
Автор книги: Морис Симашко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
– Что ж, киргизы, примут их!
Он негромко сказал это. Все замолчали, глядя на него с недоумением. Они даже сразу не поняли, отчего говорит он с такой уверенностью.
– Так вы думаете, э-э… господин Алтынсарин, что киргизы… ваши киргизы с охотой примут переселенцев? – спросил Куров.
– Да, и есть тому пример. Следует только не проводить это административным способом, но пустить в естественное развитие.
– То есть как это?
– А так, по-видимому, хочет сказать молодой человек, что киргизы не доверяют канцелярской справедливости, – бросил Андриевский.
– Все ж, как вы себе это представляете? Притом говорите есть и пример. – Куров развел руками. – В таком деле до сих пор имело успех лишь административное воздействие. Даже военные меры, как мы знаем, применялись в отдельных случаях.
Все теперь с интересом смотрели на него. Нимало не поколебавшись, взялся он объяснять:
– Коль естественно, сами по себе придут такие люди к киргизам, то земля им найдется. И в удобном для всех месте, где смогут обеспечивать киргизов хлебом. Киргизы в этом случае сами позовут их селиться в соседстве с зимовьем или с местами летнего своего пребывания. Вражда появлялась там, где власти без надлежащего рассуждения отводили землю. Старинные кочевые пути никак нельзя для того приспосабливать. Тут дело даже не в количестве земли, а в том, что табун ни за что не пойдет близко от того места, воду не станет пить там, где вспахана земля. Что же делать тогда киргизу?
Он не удивился собственной свободе речи. Круг для него был прорван без остатка. Оставалось позаботиться об узунских кипчаках.
– Так оно и есть, – подтвердил Андриевский. – Сайгак или кулан не придет на то место, где хоть раз поили домашний скот. Лошадь кайсацкая того ж нрава.
Куров недоверчиво качал головой:
– Сомневаюсь, господа, чтобы обошлось это натуральным образом, без административного вмешательства. Не знаю, где уж отыскан пример.
Как было лучше объяснить им это. Он обратился за помощью к учителю Алатырцеву:
– Помните, Арсений Михайлович, солдат служил тут Комиссии, приходил в школу?
– Да, дрова рубил, помогал, домовитый такой, – подтвердил тот.
– Так и я его помню. – Демин это, – сказал Андриевский. – Прошлым летом по болезни списан в чистую.
– Сейчас солдат этот живет на Тоболе у родственника моего – войскового старшины Джанбурчина. И киргизы некоторые стали с ним вместе огородничать. Дядька мой Жетыбай, например, что жил тут при мне.
Все молчали, не зная, что на это сказать. Капитан Андриевский постучал по столу пальцами:
– Так-то вот, Иван Анемподистович. Оно, может, и способней – без административного участия, так сказать.
Уходил он последним. Учитель Алатырцев протянул ему руку.
В доме по левую сторону опять происходил шум. Знакомый офицерский голос кричал скверные слова, плакала женщина. Но дело было не в том…
Это был живой, движущийся мир. Сколько бы железных кругов ни наворачивали на него, природные свойства бурно прорастали сквозь ржавеющее железо. Он оглянулся на дом учителя Алатырцева. Скрытая жизнь таилась там. И словно горящие угли, лежали в нижнем ящике шкафа книжки с муаровым титулом. Даже звон оставался в ушах от их названия.
8Как, однако, с чувством пожал его руку Алтынсарин. Впрочем, у всех них возраст мужания. Только блистающий своей султанской ослепительностью Бахтияров всю талантливость вложил в танцы. Этот же сильнее умом и чувствами. Явно читалось во взгляде, что узнал мое авторство о григорьевском походе на киргизов. В скромности его сомневаться не приходится. Но понимает ли, что сия литература к чтению не рекомендуется? Сейчас вроде и вольней сделалось, но все же…
Каков взгляд все же высказал он на русскую колонизацию. В виде натуральности отношений. Тут прямой видится социализм. Как же это, в благоустроенном государстве, и вдруг людям обходиться самим, без участия начальства. Да будь внутри самой России эта натуральность отношений, что б тогда оставалось делать администрации. На то ведь и поставлена она, чтобы быть на пути всякой натуральности. Кто ж тогда взятку понесет Евграфу Степановичу, если люди, не спрашиваясь, так прямо и будут входить во взаимные отношения. Нет, тут надобно в тупик поставить людей, чтобы самому выступить необходимой стороной. А для того и думать незачем, где поселенцам землю отвести. Как раз к месту на киргизских жизненных дорогах.
Все больше к Николаю Ивановичу Ильминскому склоняется молодой Алтынсарин – за два месяца в первый раз сюда пришел. Тот, слышно, рядом с миссионерством киргизским образованием занялся. Что ж, Ильминский – человек искренний, если б не его столь пламенная вера в христианские начала. Он и Ибрагима захочет в нее залучить.
А киргизское образование – дело похвальное. Куда только денется постигший грамоту киргиз в нынешнем раскладе российской жизни. Конечно же, потянется к первенствующему классу общества. Мундир и стол в присутствии закономерно видятся как вершина жизни. По естественности натуры своей киргизы живо оценивают эту российскую особенность, тем более, что по прямой линии она от батыева кодекса. Тут они, пожалуй, даже способней окажутся в восприятии. Стоит посмотреть на полковника Айчувакова, как распоряжается в своем ведомстве. Из беков обычно выходят отличные офицеры.
В глазах Алтынсарина какая-то неотступная пытливость. И слезы проступают от затаенной боли. Что-то заставило выделить тогда в школе юного киргиза. Это чувствование им языка русского. Не просто умение говорить – тут Бахтияров первый, а именно проникновение в характер.
Здесь лишь порог глубинной Азии, куда по физическому закону устремляется Россия. Киргизы с массой и пространством своим представляют для нее пробный камень истории в новые времена. В чем же крепче состоится их приближение к ней – в мундирной части или в этом взаимном проникновении? Если в одной мундирной, то лишь оторвет это от киргизов некую ничтожную часть, а остальных вдвойне сделает далекими. Сами носители мундиров, освоившись в своей роли, побегут в другую от России сторону. Лишь связанность сил духовных обеспечивает прочность отношений исторических.
К счастью, Россия сама в естественном отрыве от своей мундирной части, и точно увидел это Алтынсарин. Солдат, про которого он говорил, замечен им именно в противность администраторскому действию. Тем и силен народный русский элемент, что не находится в законченном состоянии. Он еще движется, складывается, принимая в себя все новые формы и тем связываясь с примыкающими народами. Господин Мятлин, как выученик казанских патриотических миссионеров старомосковской формации, желает сохранить этот элемент в неподвижности. Он и крестьян для того думает освободить, чтобы вернуть к первоначалу, с которого и началось их рабство. Нет уж, судьба России шире и значительней в истории!..
Понял ли все здесь молодой киргиз, листая великого русского изгнанника? В том месте как раз читал он, где излагается кредо пришедшего к крымскому финишу российского управления.
«Продолжение петровского предания в внешней политике. Противодействие петровскому направлению в внутреннем развитии.
Расширение пределов и влияния в Европе и Азии, суживание всякой гражданственности в России.
Все для государства, то есть для престола, ничего для людей»[43]43
Герцен А.И.
[Закрыть]. Тут тоже было открыто… «Неужели вам не приходило в голову, глядя на великороссийского крестьянина, на его умный развязанный вид, на его мужественные красивые черты, на его крепкое сложение, что в нем таится какая-нибудь иная сила, чем одно долготерпение и безответная выносливость? Неужели вам не приходило на мысль, читая Пушкина, Лермонтова, Гоголя, что кроме официальной, правительственной России, есть другая, что, кроме Муравьева, который вешает, есть Муравьевы, которых вешают»[44]44
Там же.
[Закрыть]. А вот что-то и насчет проспекта в будущее… «История не барщина, на которую загоняют розгами крепостных крестьян; рабские руки могут только расчищать место, а не строить для веков»[45]45
Там же.
[Закрыть].
Генерал Василий Васильевич Григорьев весь потух, когда пришла невидимо в Оренбург книжка журнала с оценкой действий его при границе. Он, конечно, и виду не подал, да тем сильней расстройство. Как же, просвещенный человек, «генерал от университета», и на одной доске с держимордами. Все же неловко перед европейской наукой…
Тут любопытная раскладка ума, присущая российскому состоянию. Если б в петербургской или московской книжке изругали, то больше, кажется, надо стесняться. Но нет, своих не принимают в расчет – это домашние. А вот как из Лондона – другое дело. Кажется, все тут десять раз разоблачено – и «беглый барин», и фамилия Герцен не совсем русская и деньги-де чужие, однако боятся оттуда благовеста больше даже, чем сенатской ревизии. Значит, понимают свою ущербность. И то уже хорошо. Они все сейчас тайно этот журнал читают – от правительства до того же генерала Григорьева.
Лишь Евграф Степанович Красовский решился на опровержение. Как же, фамилию офицера не так назвали. Поджигатель-то был Кузьминский, а не Кузьмин, значит, и поджогов никаких не было, и киргизов никто не гнал. Тут не просто бессовестность, а расчет – объединить вкруг себя всех виновных, придать им уверенность. Всю Россию связать с собой хотят. Для этого прежде всего – лишить ее нравственного чувства.
Какими ж глазами должен смотреть на все это молодой грамотный киргиз? Однако ж выказал он здравую мысль о натуральности отношений. Значит, верит в русскую нравственность, хоть дальше пограничного круга не виделся с ней. А тут один Евграф Степанович чего стоит. И линейные казаки, что за клок травы могут человека зарубить. Граница нигде еще не выдвигала эталонных людей.
Три года назад принес Алтынсарин возвратить ему зеленую книгу. И столько бережного дрожания было в руках, когда разворачивал ее из платка, что пришлось отдать навсегда ему «Мертвые души». Значит, тоже понимал всю любовную боль, с которой они написаны. Что же со стороны другого народа больше вызывает к себе доверия – такая вот очистительная сатира или громовая декламация: «О росс! О род непобедимый! О твердокаменная грудь!»
Не подходит к русской душе римская традиция. Тем более не подходит к будущей натуральности отношений с народами. Впрочем, к внутренней натуральности тоже. От крепостного состояния обычно лезут в римляне. Человеку с достоинством сатира всегда ближе. Признак силы она, да и ума притом. Ведь по-русски говорится, что лишь дурак сам себя хвалит.
Выходит, и он дал нечто хотя бы одному Алтынсарину? О том ли думалось, когда пятнадцать лет назад оставлял университет. Они собирались в темной петербургской квартире, и неотмщенные тени взывали к ним из сибирских рудников, с петропавловского кронверка. О двух миллионах смертей, необходимых России, грозно говорили они, и когда взяли их, с радостной душой готов он был повторить многократно и рудник, и кронверк. Но не найдя в отношении его прямых подтверждений, послали его сюда. Как метался он тут, видя лишь мундиры да пыльную степь вокруг. А теперь так и самому ему некуда тронуться отсюда. Лишь русской словесности обучает он кадетов да этих вот пахнущих ковылем подростков от киргизской школы. Жизнь со всеми страстями минует его, оставляя в стороне от освещенной сиянием больших дел дороги.
Кто-то из тех подростков, кого учил он, дает надежду на будущее. Только что же сделает заметного один киргиз из миллиона?
9Уже полмесяца она не приходила. Все слышался ему скрип двери в прихожей и стук шнурованных ботинок по крашеному полу. Махая рукой, Николай Иванович говорил:
– В звуках придыхательных кайсацких слышна разница… Уж не случилось ли чего, Ибрай? Экий ты опять рассеянный.
Так и не получалось у Николая Ивановича природное слово «казах». Говорил он «кайсак» и писал «киргиз». Вместе они составляли «Самоучитель» и обдумывали метод занятий для школ, что должны быть основаны при степных укреплениях.
На этот раз дверь наяву заскрипела, послышался звонкий детский крик, и застучало у него сердце. Николай Иванович легко заспешил в залу:
– Дашенька… Екатерина Степановна к шляпнице поехала, велела сказать, как придешь. Вот Ибрай вас займет, чтоб не скучали…
Раздетые от шубок дети уже возились на диване. Она отнимала от волос белый пуховый платок, встряхивала от снега. Первый раз видел он ее в таком простом платке, какие все носили в Оренбурге, и даже руки прижал к груди одну к другой. Глаза ее лучились в узорном обрамлении, ямочки угадывались на щеках. Возникала сказка, которую учил он в школе: из темноты нависали лапы деревьев, и кто-то мчался на сером волке, бережно придерживая ее…
Она раскраснелась от мороза, и, когда сняла платок, сияющие капли остались в волосах. Пахло особенной свежестью – из той же сказки. Развесив платок у голландской печи, она обернулась к нему:
– Какой вы взрослый сделались, Ибрай, серьезный… Подайте мне, голубчик, вон ту чашку с буфета, я Машеньке молочка дам.
Передав ей чашку, он остался стоять и смотрел, как она налила из молочника, заставила выпить молоко закапризничавшую девочку. Потом села на свое обычное место.
– Что вас долго так не было, Дарья Михайловна?
Совсем не таким голосом, как всегда, спросил он, и уже без улыбки, с тревожным удивлением посмотрела она на него.
– Петенька краснушкой болел, а потом и Машенька… А вы беспокоились, Ибрай? Какой вы хороший.
– Долго я никак не могу вас не видеть, Дарья Михайловна!
Он говорил громко, даже с требовательностью к ней. Она чуть вплеснула руками:
– Что это вы говорите, Ибрай?!
Как это она не понимает, о чем он говорит? Он принялся объяснять ей, что уже в первый день, когда начал читать ей с Екатериной Степановной книжку господина Гончарова, ему было с ней очень хорошо. И когда она детям читает басни или стихи, не может он на нее не смотреть. Даже если просто рассказывает она, как в ее уезде пекут калачи или катаются в санях. Про то еще он сказал, как выговаривает она слова: «У лукоморья дуб зеле-еный…» А когда в прошлый раз болел Петенька, и вот сейчас тоже, он приходил к новой их квартире и там всегда стоял. Говорил он, глядя куда-то вверх, рассказывая про каждый случай, когда видел ее, и про то, что чувствовал при этом, о чем потом думал.
– Наверно, неприятно вам, что у меня от болезни следы на голове и вот этот парик?
Только теперь он испытующе посмотрел на нее. Она сидела, не двигаясь, опустив руки, и в глазах ее он вдруг увидел слезы. Это до того удивило его, что он замолчал. Вставши со стула, она сделала шаг к нему, взяла руками его голову, и он почувствовал на лбу у себя ее теплые губы.
– Голубчик вы мой… Сердешный…
Это переполнило его, и слезы хлынули из глаз. А она все гладила руками его голову. Потом она играла на фортепьянах, а он слушал. До сих пор не знал вовсе он, что она умеет играть…
Вошла с картонкой Екатерина Степановна, чуть улыбнулась. Она словно бы знала, что тут случилось. С Дарьей Михайловной они взялись примерять шляпу с длинным черным пером, а он смотрел, успокоенный и как бы поднятый над миром. Время от времени Дарья Михайловна улыбалась ему.
Пришел из кабинета Николай Иванович, сказал, потирая руки:
– Что ж, Ибрай, завтра и представим все Василию Васильевичу. Одна только загвоздка – учители. Жалованье меньше дворницкого. Придется на первой поре из отставных унтеров-татар находить.
– Я пойду в учители, – сказал он.
Все с удивлением посмотрели на него. Лишь Дарья Михайловна будто сразу поняла, о чем он говорит. А он и сам не знал, как это получилось у него. Все эти месяцы думал он о своем, и внутри все уже было решено, но сегодня впервые выговорил он это вслух и сам удивился. Да, конечно, у него один только путь. Оглядев этих ставших близкими ему людей серьезным взглядом, принялся он говорить о самом главном своем, об узунских кипчаках…
Вставала степь без конца и края, а посреди нее в узком кругу жили люди, частью которых состоял он сам. Многое умели они: объезжать диких лошадей, строить самые легкие на земле жилища, ткать шерсть, ковать железо, петь высокие песни. И по краям степи стоят крытые слепящей глазурью каменные строения, всем видом своим похожие на их нынешние жилища, потому что были тоже их частью. Но вот уже из века в век движутся они в одном кругу, не находя для себя выхода. От этого однообразного кружения искривляются их отношения между собой, закостеневают мышцы и перестает хватать дыхания…
Он говорил это другими словами, рассказывал о долгих зимних ночах на кыстау, о белых рассветах, в которых несутся мимо друг друга безмолвные группы всадников, о могиле безвестного человека Нурмана Каирбаева, погибшего по неосторожности, о бие Балгоже, о дяде Хасене и дяде Кулубае, о некоем джигите, сидящем в Троицком остроге, о всех них, живущих зимой на Тоболе и уходящих летом к Золотому озеру. И про Человека с саблей, который приходит к нему ночами, рассказал он.
Как же может он оставить их на произвол судьбы? Кем сам тогда он сделается, отторгнутый от своих корней? Ничего ему не остается, как идти в учителя.
Она не отводила от него глаз, и ему легко было говорить. Он не ошибся в своем доверии. И твердо знал, что ту же ступень человеческого участия встретит у самых разных из этих людей: у господина Дынькова, у учителя Алатырцева и приходящих к нему офицеров, даже у генерала Василия Васильевича, обвиненного в тайном журнале за разгром аулов батыра Исета Кутебарова. В них это было – природное русское чувство.
Существовали, правда, Евграф Степанович Красовский, мясник Тимофей Ильич, пристав Покотилов. Но они для него были исключены из этого единства, как исключались им при оценке мира узунских кипчаков злобность дяди Хасена или хитрости дяди Кулубая. Здесь ничего не прощалось. Была книга в темнозеленом переплете, которая все выводила из замкнутого круга. Даже сделанное по службе Генералом Василием Васильевичем тут же получало оценку. Сюда можно было идти без колебаний…
Пришел, как всегда, за ней и детьми от учителя Алатырцева топограф Дальцев, пожал ему руку:
– Вы, господин Алтынсарин, всех там натуральностью отношений смутили. Второй вечер спорят.
И принялся рассказывать про предмет спора, веселый, открытый, с широкой улыбкой. Он вдруг увидел, что муж с ней очень похожи: даже ямочки у топографа Дальцева были на щеках такие же, как у нее.
Когда уходили, она подошла к нему, взяла за руку:
– Вы хорошо решили, Ибрай, голубчик…
По морозному городу шел он. Падающий снег мягко оседал под сапогами. Запоздалые санки вдруг проносились мимо и слышался колокольчик. Он не боялся больше этого звона.
10Господи, хорошо, что подвез Яков Петрович, Володинькин командир. Строгий, а душевный человек. А то бы идти с детьми три версты. Не очень-то на казенное жалованье раскатаешься. Ну, да бог даст, повысят Володиньку в чине. Так прямо Яков Петрович и сказал, что сделано представление. Сам он, гляди только что майором сделался, мало что уже старик и пять лет топографической ротой командует. И служба-то какая нелегкая – все в степи да в степи, среди киргизов да кокандцев. Только и времени с семьей пожить, что зимой. Ну, и то хорошо…
А мороз какой нынче славный – так бы и побегала с детьми. Нельзя только, вон у Машеньки краснушка едва отшелушилась, не дай бог застудить. И Екатерина Степановна с Николаем Ивановичем заждались – в третий раз узнавать солдата посылают.
Однако же какая беда, разминулась с нами Екатерина Степановна. Вот придется с Ибраем посидеть. Какой-то нынче он серьезный, совсем за месяц взрослый сделался. И смотрит вовсе уж странно.
Екатерина Степановна все смеется: влюблен, мол, в тебя молодой киргиз. Где тут, совсем он мальчик, глядит, да и все. Даже странно как-то: уставился и не отводит глаз. Внимательно смотрит, словно на чудо какое. Без смущения совсем, как будто так и надо на женщину смотреть.
А сегодня и взгляд у него какой-то суровый: тревожно делается. Попрошу-ка я его достать чашку для Машенькиного молочка…
Нет, все так же он глядит. Спрашивает, почему это меня долго не было. А теперь громко говорит что-то. Да что же это с ним?
Сама я виновата, что допустила. Бог не простит. Такой чистый юноша. Не хотела я этого. Но только… только и не совсем это любовь, как бывает, В таком случае не признаются, смотрят тайком. А он прямо все рассказывает про то, что испытывает. Словно не понимает, что это значит. Как же исстрадался он, бедненький. Чего же это я натворила!..
Думает, болезнь его на волосах причиной, что будто неприятен мне. Да господи, самый милый он для меня человек. Вроде как к брату чувство к нему. Возьму да поцелую его. Бог видит, вовсе это не грех, ни перед людьми, ни перед Володинькой…
И расплакался, как дитя. Да ничего, отходит у него от сердца. Наболевшее так и должно слезами вылиться. Поиграю что-нибудь душевное, он и в себя придет.
Вот и Екатерина Степановна. Все усмехается она над Ибраевой влюбленностью, а оно вон как обернулось. Все ж спокойней он теперь глядит, и в глазах у него светло. Может, и есть это подлинная любовь…
Что ж увидел он во мне такое? Будто говорю необыкновенно: «У лукомо-орья дуб зеле-еный». Обычно и говорю. Смешной какой. Или что движение руки особенное, когда Машеньке молока наливаю. Не может будто он не смотреть. Какое это такое движение? И глаза еще ласковые. Чего ж на всех букой глядеть…
Однако же хорошо, что Николай Иванович лишь теперь пришел, а то конфузно бы получилось. Как про это объяснишь. Лишь Екатерине Степановне можно рассказать…
В учители хочет пойти Ибрай, вернуться к своим киргизам. Да посерьезнел сразу. И взгляд такой возвышенный. Все на меня смотрит, когда говорит.
Неужто так трудно живут киргизы? Посмотришь, едет себе на лошади, заботы не знает. Так оно и на мужичка сверху поглядишь, так хорошо ему живется. Все само из земли растет – знай собирай. Только трудно мужичку. Уж она знает, в деревне росла. Мало что дворянка…
По Ибраю если посмотреть – славный народ киргизы. Так и Володинька их хвалит. Нигде, говорит, такой душевный покой не ощущал, как в юрте у киргиза. Хозяин голодный будет, а накормит всем, что есть. И спать можно спокойно, никто гостя не обидит.
Что ж, Ибрай, как посмотришь, настоящий учитель. Серьезный такой: даже и в чувствах. Ведь и киргизам надо учиться. Вон как о них душой болеет. И все на меня смотрит, понимаю ли его. Уж, конечно, понимаю. Да как же такое не понимать.
Сейчас и в России благородные люди в учители пошли. В их уезде сестры Прозоровские крестьянских детей учат. Никодим Павлович Шелгунов школу на свои средства открыл. Она бы и сама, если б не дети да Володинькина служба, учительством занялась. Чем-то служить надо людям.
Ну вот и Володинька. С открытостью Ибрай и на него смотрит. Уж доподлинно честный он и благородный человек. И вовсе никаких претензий на нее не имеет – просто высказал чувства. Нет в том плохого.
Сказать ему только надо, что понимаю все. Вот так взять за руку и сказать…








