Текст книги "Их повели налево"
Автор книги: Моника Хессе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
D
Я собираю миски, но водопровод не работает, так что вымыть их я не могу. Мы с Госей съели все дочиста, а на мисках Димы и капитана Кузнецова остались объедки: корка хлеба, несколько капустных листьев. В миске капитана лежит кусочек мяса, в основном это хрящ, который он, по-видимому, незаметно выплюнул.
Хрящ бесформенный, изжеванный и плавает в томатном соусе. Я смотрю на него с отвращением.
Но потом кладу эти объедки в рот. Отскребя их пальцем, а не вилкой. Хрящ застревает у меня в глотке, и я заставляю себя проглотить его. Я сама себе противна, но я умираю с голоду или вспоминаю, как умирала с голоду.
Что со мной? Что со мной не так?
Я слышу стук в дверь. И кладу миски в сухую мойку, пытаясь взять себя в руки.
– Иду, иду, – кричу я Диме, когда стук становится громче. – Извини, я была на кух…
Я замолкаю на полуслове, потому что это не Дима. В неясно вырисовывающемся дверном проеме стоят трое незнакомых мне мужчин: двое похожих друг на друга, как братья, с плоскими носами и ямочками на подбородках и один более высокий и худой с темными мешками под глазами.
– Мы слыхали, что тут завелись евреи, – говорит тот из двоих плосконосых, который повыше. – А этот район является Judenrein[5]5
Judenrein или Judenfrei – свободный от евреев (нем.). Так нацисты Третьего рейха называли области и города, в которых еврейское население было уничтожено или вывезено в лагеря смерти.
[Закрыть].
Judenrein. Так говорили немцы. Поэтому нам и пришлось уйти из нашей квартиры. Этот район является Judenrein.
Но немецкие слова больше не могут диктовать, какие районы должны быть свободны от евреев, не так ли?
Во рту у меня пересохло.
– Где вы это слышали?
Не знаю, с чего я взяла, что могу потянуть время. В конце концов, они все равно узнают правду. Ведь все в моей внешности буквально кричит о том, что я была в концлагере.
От этих троих пахнет потом и перегаром, и мое сердце начинает биться часто и гулко. Тот из них, который заговорил со мной, оттерев меня, проходит внутрь, остальные двое вваливаются вслед за ним, заставив меня попятиться еще дальше. Они шарят глазами по квартире, оглядывая то, что видно в темноте.
– Здесь нечего брать, – говорю я. – Как видите, нормальной мебели тут нет, только хлам. И кроме меня, тут никого нет.
«Глупо, – мысленно ругаю я себя, едва эти слова слетают с моих уст. Я хотела сказать: – Может быть, вы оставите меня в покое, ведь от меня вам точно не будет вреда». Но теперь при свете фонаря я вижу, что, узнав, что я здесь одна, этот плосконосый глазеет на меня с плотоядной и зловещей ухмылкой.
– Если вам хочется есть, я могу… я, наверное, смогу принести вам еды, – импровизирую я, пытаясь придумать, как подойти к двери. – Скоро вернется мой друг.
– Ты сказала, что ты тут одна, жидовка.
– Сейчас одна, но здесь вот-вот будет мой друг. Он лейтенант Красной армии.
– Надо же, уже завела себе хахаля, – бормочет тот, у которого под глазами темнеют мешки.
Мне никуда не деться от этих троих. Второй из братьев стоит между мною и входной дверью, а двое остальных разгуливают по моей квартире.
– Да, у меня есть парень, – подтверждаю я, но это звучит так фальшиво, что я бы не поверила себе сама.
Я не вижу у них оружия, но, возможно, оно спрятано под их пиджаками. Пожалуйста, пожалуйста, пусть они только обокрадут меня, но не изобьют. Пожалуйста, пожалуйста, пусть они только изобьют меня, но не изнасилуют. Пусть они только изнасилуют меня, но не убьют.
«Пожалуйста, убейте меня. Просто убейте, и все. Почему бы и нет – ведь как иначе это может закончиться?»
– Я могу вам заплатить, – в отчаянии предлагаю я. – За… за то, что вы позволите мне пользоваться этой квартирой.
Двое из них проявляют некоторый интерес, и я продолжаю говорить о деньгах. Я отдам им все, что осталось от тех денег, которые Дима дал мне на продукты, но сохраню крупную купюру, которую мне выдали в госпитале. – Просто дайте мне достать эти деньги. А пока что в кухне есть водка, почти целая бутылка. Можете выпить ее.
Не хотелось бы, чтобы они напились еще больше, но водка отвлечет их, а я не желаю, чтобы они последовали за мной в спальню. И, когда двое из них идут на кухню, чтобы выпить, я бросаюсь в спальню и начинаю рыться в узелке из клетчатой ткани, в который спрятала все деньги.
Из коридора доносится шепот, а затем кто-то из них зовет того, кто заговорил со мной первым и который у них, кажется, за вожака.
– Петр!
Я заглядываю за угол. Они сгрудились вокруг пилотки с красной звездой и серпом и молотом, которую Дима оставил на стуле.
– Я же вам говорила, – заявляю я, входя в комнату. – Его зовут лейтенант Соколов. Он служит… служит под началом капитана Кузнецова. – Не знаю, знакомо ли им это имя, но я произношу его так, словно уверена – оно им знакомо.
– Заткнись, жидовка.
Он говорит это с презрением, но, похоже, мои слова произвели на него впечатление. Теперь здесь командуют русские, и это кое-что значит.
– Он сейчас вернется. – Я важно шествую к двери, всем своим видом выказывая храбрость, которой на самом деле у меня нет, и протягиваю им деньги, оставшиеся у меня после покупки продуктов. – Так что, думаю, вам лучше взять это и уйти.
Тот, которого зовут Петр, с угрожающим видом выхватывает купюры из моей руки.
– Мы зайдем к тебе на следующей неделе.
Когда они уходят и я запираю за ними дверь, я прислоняюсь к ней спиной и бессильно соскальзываю на пол. Мое колотящееся сердце ноет. Оно болит, даже когда не бьется. Но нет, это не так, потому что мое сердце не перестало биться, оно продолжает, хотя сердца почти всех тех, кого я знала, перестали биться, и именно поэтому мое сердце и болит.
A – это Абек.
Z – это Зофья.
Когда двадцать минут спустя дверь пытается открыть Дима, я все еще сижу, прислонившись к ней. Он толкает ее раз, другой.
– Зофья? – В его голосе звучит паника.
– Минутку, – выдавливаю из себя я и, потерев глаза кулаками, с трудом встаю на ноги. И открываю дверь. – Приходили какие-то мужчины. Когда они ушли, я закрыла за ними дверь, чтобы обезопасить себя.
– Какие мужчины? – Он оглядывается на лестничную площадку, и его голос становится напряженнее, ниже: – Они вернутся?
– Не знаю.
Дима проходит в квартиру мимо меня и, положив скатку на пол, обходит комнаты, проверяя, заперты ли окна.
– Если они и вернутся, то не сегодня, – говорю я. – Они увидели твою пилотку, и она напугала их.
Он заканчивает осматривать окна. Дима все еще обеспокоен, но по его глазам я вижу, что он доволен моими словами о том, что его пилотка защитила меня.
– Вот. – Он показывает на армейскую скатку.
– Спасибо.
– Ты уверена, что не пойдешь со мной? – Он направляется ко мне.
– Нет, мне нужно остаться. Я не хочу, чтобы кто-то думал, что в этой квартире никто не живет.
– Можно я переночую здесь? – Он уже пересек всю комнату и подошел ко мне совсем близко. Одним пальцем он гладит мою щеку. – Нет, не в твоей комнате, – поспешно добавляет он. – Просто чтобы защищать тебя.
– Не знаю.
– Мои родители тоже были разных национальностей, – робко говорит Дима. – Папа был военным. Но теперь я уже говорю по-польски лучше, чем мой отец. Думаю, теперь они очень счастливы.
– Наверняка, – тихо соглашаюсь я.
Сейчас он впервые так открыто говорит о своих чувствах, и теперь я уже не могу делать вид, будто его польский недостаточно ясен и будто я думаю, что его доброта порождена только дружбой.
У меня нет работы. Деньги, которые мне выдали в госпитале, рано или поздно закончатся. Находиться здесь одной опасно. Дима ко мне неравнодушен. Он хочет оберегать меня. Мне просто нужно ответить ему тем же. И принять эту жизнь.
Возможно, неравнодушие Димы по большей части объясняется тем, что он спас мне жизнь. А я использую его. Я так театрально хлопала в ладоши, когда он принес мне губную помаду. И столько раз смотрела, как он раздувался от гордости, слушая воркование других девушек-ничегошниц. И госпиталь я смогла оставить только потому, что уехала вместе с ним.
Но что в этом плохого? Отношения между мужчинами и женщинами, бывало, строились и на куда меньшем.
– Ты хочешь, чтобы я остался? – спрашивает он.
– Хорошо, оставайся, – говорю я, потом облизываю губы и заставляю себя начать еще раз. – Это будет здорово, но тебе ни к чему спать в другой комнате. У меня только одно одеяло, и тебе будет холодно.
В моей детской спальне, в которой я не спала с тех самых пор, как моя страна была захвачена, а семья выгнана в гетто и истреблена, я расстилаю скатку, которую принес мне русский офицер. Я добавляю к ней линялое одеяло, которое дала мне подруга моей покойной тети, и ложусь в том же самом платье, которое носила днем, поскольку мне не во что переодеться на ночь.
Дима лежит за моей спиной, ведя себя уважительно. И, судя по дыханию, не спит, а лежит без сна, глядя на меня, на очертания моего тела, вырисовывающиеся в темноте. Я чувствую его руку на моей голове, он гладит меня по волосам от макушки до кончиков. Он проводит по ним ладонью три раза, потом останавливается, и я понимаю, что он ждет, не сделаю ли я то же самое, повернувшись на другой бок, или не прижмусь ли задом к его животу.
Когда-то в этой комнате меня гладила по голове баба Роза, она делала это так сосредоточенно, словно у нее не было больше никаких дел, никаких забот.
Здесь же меня гладила по голове и тетя Майя, говоря о своих проблемах.
В этой же комнате меня гладила по голове моя мама, и, хотя она всегда бывала усталой и порой засыпала, так и не убрав руки, она всякий раз рассказывала мне сказку и пела те песни, которые днем передавали по радио.
Из соседней комнаты доносится треск. Я знаю, что это всего лишь трещит наш оседающий старый дом, но мне все равно приходится сделать над собою усилие, чтобы не вскрикнуть: «Абек?»
Дима перестал гладить меня по голове, и его рука лежит за моей спиной на скатке, нечаянно придавив несколько прядей моих волос. Я лежу, не шевелясь, не желая быть ложно понятой и через несколько минут он поворачивается лицом к стене и начинает тихонько храпеть.
Я снова и снова вспоминаю сцену, которую мы пережили за ужином. Дима не стал извиняться передо мной за то, что не сказал про свое письмо в Берген-Бельзен. Ему наверняка не хотелось причинить мне боль, и, по его словам, он сделал это только для того, чтобы защитить меня. Но нужна ли мне такая защита?
Такая ли жизнь будет для меня лучше всего? Безопасная жизнь с мужчиной, который будет ко мне добр, охотно принесет мне мягкую постель, но который, возможно, предпочтет скрыть от меня то, что, по его мнению, может причинить мне боль? По словам Димы, его родители счастливы вместе. Он дал мне понять, что и мы могли бы быть счастливы. Хочу ли я для себя такого счастья?
Хочу ли?
Я выбираюсь из импровизированной постели и отползаю на четвереньках, стараясь не шуметь. Ощупью отыскав в стенном шкафу мягкий саквояж со сломанной застежкой, я складываю в него мои вещи: белье и мыло, которые принесла Гося, платок, который дала мне сестра Урбаняк. Мой взгляд останавливается на сундуке для приданого – может быть, стоило бы взять что-то и из него? Но я не знаю, сколько мне придется идти пешком, и мне не хочется нагружаться. «К тому же на этот раз я собираюсь вернуться», – говорю я себе. Так что лучше оставить эти вещи там, где они будут целы.
Дима похрапывает за моей спиной. Рядом с дверным проемом я нахожу его одежду – на спинке стула висит мундир, на сиденье лежат аккуратно сложенные брюки. Сунув руку в карман мундира, я нащупываю пачку банкнот. В темноте не видно, что это: польские злотые, немецкие рейхсмарки или русские рубли, но я пытаюсь не обращать внимания на чувство вины и, дав себе слово, что потом все исправлю, забираю их все.
И пишу Диме записку, хотя и знаю – этого недостаточно. При свете луны я царапаю:
«Я должна отыскать его. Оставайся в квартире сколько хочешь. Если не хочешь жить в ней сам, отдай ее Госе. Прости меня, прости. Я должна отыскать его».
И кладу записку на его брюки. Саквояж в моей руке легок. Я прижимаю его к груди и бесшумно выхожу за дверь.
* * *
Иногда мне снится другой сон про то, как я видела Абека в последний раз.
Я уже слышала об Аушвице – к тому времени мы все слышали о нем. Оттуда до нас доходили слухи о мучениях и смерти.
Пожалуйста, не отправляйте нас в Аушвиц, просила я офицера, командовавшего теми, кто нас караулил после того, как моя семья покинула стадион и оказалась в многоквартирном доме, где мы должны были дожидаться следующего поезда. Пожалуйста, только не Аушвиц, ведь мы все можем работать не покладая рук. Вроде бы вы говорили, что вашему командиру нужен проворный мальчик на посылках? Таким мальчиком мог бы стать мой брат. Он здоров – только посмотрите на него. И уже говорит на трех языках. Разве это не было бы вам полезно?
Молодой офицер сказал, что мог бы что-то сделать, но это было бы большим одолжением, за которое нужно заплатить. Я опустила руку в его брюки; тогда я была очень хорошенькой. И три минуты спустя он согласился. Он отправит нас не в Аушвиц, он отправит нас в Биркенау, сказал он.
Поезд еле полз. Мы добирались до Биркенау так долго. Расстояние было небольшим, но поезд то и дело останавливался и стоял часами, без предупреждений, без объяснения причин, и наши мольбы оставались без ответа. Вагоны были так набиты стоящими людьми, что, когда поезд дергался, мы не падали и не шатались. Люди начали умирать уже в самую первую ночь, и их трупы оседали на пол, а мы, остальные, пытались не наступать на них и просили воды. Мой отец отдал свою воду нам и всю дорогу мучился от жажды.
Я тогда, конечно, не знала, что лагерей смерти может быть много и что они могут располагаться так близко друг от друга. Офицер, к которому я залезла в штаны, сдержал свое обещание, сдержал самым жестоким образом из всех возможных. Он поглумился над нами – я поняла это почти сразу.
Как и Аушвиц, Биркенау находился на окраине городка Освенцим. Он был построен всего в километре от самого первого концлагеря, поскольку тот уже не мог вместить всех узников. Тот офицер отправил мою семью в Биркенау. Он не сказал мне, что другое название Биркенау – это Аушвиц II.
Мы подошли к воротам, Абек и я. И нас повели направо. Он вошел в концлагерь, одетый в свою курточку с подкладкой, под которую был зашит алфавит. А потом вдруг повернулся ко мне, потому что внезапно опять стал не настоящим Абеком, а тем, который приходил ко мне в снах. Это был Абек из сновидений, и он шел прочь от меня, попрощавшись, а я изо всех сил старалась остаться с ним, но вместо этого просыпалась.
Часть вторая
E
Территория Германии, оккупированная союзниками, сентябрь 1945 года
Я сразу понимаю, когда поезд пересекает границу и въезжает в Германию.
Пока он еще находился в Силезии, на землях, которые когда-то принадлежали Польше и, возможно, отошли ей теперь от Германии, конфигурация железнодорожных путей была беспорядочной, со множеством изгибов. На вокзале в Сосновце билетер предупредил меня, что Красная армия перемещает рельсы и шпалы. Раньше линия Катовице – Мюнхен была прямой, теперь же дорога кружит – она поворачивает назад, сворачивает в стороны, временами становится одноколейной, так что мы вынуждены целыми днями ждать, когда пройдет встречный поезд. И, поскольку в Польше пути расположены хаотично, поезд движется, словно мышь, пытающаяся выбраться из лабиринта.
Но я сразу понимаю, когда поезд пересекает границу и въезжает в Германию, потому что здесь пологие холмы нередко опалены и среди зелени видны темные шрамы. Не так давно здесь все разбомбили союзники, старавшиеся перерезать пути снабжения Третьего рейха.
Теперь мы движемся еще медленнее. Останавливаемся чаще. Железнодорожники говорят нам, что пути очищают от обломков.
Перед самым отходом поезда место рядом со мной занял старик. У него седая окладистая борода, он одет в темный пиджак и напоминает мне моего деда, Зайде Лазера. Поначалу он сидел молча, и я даже не знала, говорим ли мы с ним на одном языке. Но едва застучали колеса и вагон тронулся с места, он достал из кармана пиджака небольшую бутылку с янтарной жидкостью и протянул ее мне.
Наливка, крепкая и сладкая. Я отпила небольшой глоток, и он обжег мое горло. Потом вернула бутылку ему, он тоже выпил и снова отдал ее мне.
– Мне больше не нравится ездить на поездах, – сказал он.
– Мне тоже.
Теперь этот старик стал моим безымянным другом. Сиденья заполнились пассажирами, затем они заняли и проходы. Мы со стариком встаем и ходим в туалет только тогда, когда терпеть дальше уже нельзя, причем он не дает другим занять мое место, а я никому не даю занять его. Затем люди облепили и крыши вагонов, после чего повисли на лестницах и на межвагонных буферах.
Поезд идет долго. В нем очень жарко, и иногда я даже не понимаю, бодрствую я или же сплю и вижу сон. Иногда мне кажется, что рядом со мной сидит Абек. Мои прошлое и настоящее сливаются воедино, и я не противлюсь этому слиянию. Медленно тянутся часы, и ампутированные пальцы на моей ноге болят, как будто они все еще на месте. Медленно тянутся дни, и уже все мое тело начинает болеть, а затем немеет, так что я перестаю понимать, существует ли оно вообще.
– От плохих снов, – говорит старик, протягивая мне другую бутылку с выпивкой, от которой мое сознание затуманивается и успокаивается. Он произносит эти слова после того, как я просыпаюсь, задыхаясь и ловя воздух ртом. Все дело в ритмичном движении, это от него кричит мой мозг. Как только я засыпаю, мое тело вспоминает путь в Биркенау. Я могу приказать моему разуму не вспоминать об этом, но, когда я проваливаюсь в сон и ощущаю мерное покачивание вагона, об этом вспоминает мое тело.
– От неспокойного ума, – говорит старик и достает еще одну бутылку.
Это делает поездку терпимой. Нет, это не излечивает меня, но на время решает проблему. Мне помогает выпивка, а также то, что всякий раз, выглядывая из окна – всякий раз, когда мы делаем остановку на станции и женщины предлагают нам купить хлеб и вареные яйца, просовывая их в окна, – я говорю себе, что приближаюсь к месту, где может находиться Абек.
* * *
Наконец приходит день, когда поезд останавливается совсем – это происходит перед самым рассветом. Пути больше нет – вместо него впереди видны искореженные рельсы, торчащие из опаленной земли. И проводник объясняет, что поезд не может сдать назад и поехать по другому пути, поскольку на этом участке все железнодорожные пути разрушены. Так что нам не остается ничего иного, как сойти и пешком пройти десять километров до следующей уцелевшей станции.
Мы сходим с поезда посреди неопрятного ячменного поля, и я с удивлением вижу группы ожидающих нас людей. По большей части это девушки либо моего возраста, либо моложе в рабочей одежде, держащие в руках корзинки с едой, хотя у некоторых из них еды нет. Они стоят рядом с тощими лошадьми, запряженными в повозки.
– Комитет по торжественной встрече? – шутит мой пожилой друг, пока мы стоим в клубах пара.
Вскоре становится ясно, что здесь делают эти девушки. За плату они готовы отвезти нас до ближайшей станции, где сохранились железнодорожные пути. Сначала они подходят к военным, к мужчинам в форме, у которых деньги есть наверняка, и торгуются, кокетливо улыбаясь, но улыбки сразу же пропадают, когда переговоры заканчиваются и деньги исчезают в карманах их фартуков.
Поджарая девица лет шестнадцати-семнадцати направляется не к военным, а прямиком ко мне.
– Едешь? – спрашивает она по-немецки.
– Я могу пойти пешком.
Однако я беспокоюсь, как смогу дойти до станции. Десять километров – расстояние большое для человека, у которого изуродована нога – боль все еще простреливает мою икру. Но еще больше я беспокоюсь из-за лишних расходов; всю дорогу я покупала только самый дешевый хлеб.
Девица кивком показывает на старика.
– Вероятно, он не может идти пешком. Но в моей повозке для него есть подушка. К тому же, если вы откажетесь поехать со мной, не успеете добраться до поезда достаточно рано для того, чтобы раздобыть сидячее место. И ему придется всю дорогу стоять.
– Я заплачу, – великодушно предлагает старик. – Если вы не против посидеть со мной рядом еще немного.
Подушка комковатая, повозка высока, но девица и не думает помогать нам забраться на нее. Она продолжает глазеть прямо перед собой, пока я, подтянувшись, не усаживаюсь и не втягиваю за собой старика.
Как только мы садимся, она цокает языком и пускает лошадь вперед.
По собственной воле я была в Германии лишь однажды. Отец поехал по делам в Берлин и взял меня с собой. Тогда он сказал, что это столица современной цивилизации и что женщины там носят такую одежду, которую мы будем шить для полек через пять лет. Однако девушки, стоящие у повозок или продающие еду, отнюдь не выглядят модно одетыми. Они кажутся мне просто усталыми.
Мы проезжаем мимо мужчины, малюющего вывеску. До Мюнхена еще далеко, но он пишет не только по-немецки, но и по-русски, по-английски и по-французски.
– Они разделили страну, – говорит девушка, заметив, что я смотрю на вывеску. – Четыре страны-победительницы – четыре угла. Все они получили по куску Германии. Куда вы направляетесь?
– Под Мюнхен.
– В Мюнхене заправляют американцы, – говорит она.
– А кто контролирует ситуацию здесь?
– Никто, – уклончиво говорит она. – Никто не контролирует ни ситуацию, ни себя самого. Везде хаос, бардак. И все еще находят трупы.
– Трупы? – переспрашиваю я.
– Тела тех, кто погиб под бомбами. Похороненные под обломками домов. И пока там находят трупы, до всего остального никому не будет дела.
Она поворачивается к своей лошади и молчит, пока мы не добираемся до места, где рельсы начинаются опять. Это не настоящая железнодорожная станция, а просто стоящий на траве ржавый вагон. На его боку намалевано немецкое слово – видимо, название ближайшего городка.
Здесь уже расположились военные. Вид у них более развязный, чем когда они сошли с поезда час назад, как будто их взбодрил свежий воздух.
Похоже, девушка, ведущая повозку, хочет нам что-то сказать, но не может решить, стоит это говорить или нет. И, только остановив лошадь, когда я начинаю слезать на землю, костлявыми пальцами сжимает мое запястье.
– Английские и американские солдаты – да, а русские – нет.
– Что-что?
Она смотрит прямо перед собой.
– Военные могут помочь добыть вещи, и это бывает полезно. Но проси английских или американских солдат, а не русских. Русские считают, что ты им что-то должна. И если ты не даешь им этого по собственной воле, они берут сами.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Мне все равно, веришь ты мне или нет, но то же самое тебе скажут и другие немецкие девушки.
– Русский офицер спас мне жизнь, – говорю я.
– Тебе повезло, – с горечью шепчет она и, продолжая смотреть вперед, трет горло. – Правда повезло.
* * *
Руки и ноги у меня ноют, тело потное, грязное. Но вшей нет, напоминаю я себе. И клопов тоже. И пустого желудка. Так что жаловаться не на что. Мне бывало куда хуже.
Старик, имени которого я так и не узнала, проехал со мной до самого Мюнхена. Он сказал, что там его встретит дочь, и, когда мы прибыли на вокзал, его ожидала стройная рыжеволосая женщина, такая же широкоплечая, как он, и с такой же формой носа. Они обнялись и не отпускали друг друга, и я не стала с ним прощаться, поскольку мне не было места в этом воссоединении дочери и отца.
Рядом со станцией я обнаружила стоянку чего-то вроде такси – по большей части это были грузовики, водители которых выкрикивали названия мест, куда они едут, и брали пассажиров, направляющихся в ту же сторону, что и они.
Теперь, несколько часов спустя, водитель моего грузовика высадил всех, кроме меня. Наконец он останавливается на обочине гравийной дороги и говорит, что мы прибыли в Фёренвальд. Но таблички с названием рядом нет.
Вокруг простираются только поля, ровные и бурые, и в земле копошатся десятки плохо одетых мужчин и женщин. Далее, в нескольких сотнях метров виднеются островерхие крыши городка.
Я оглядываюсь, рассчитывая спросить у водителя, куда мне идти, но он уже отъехал. И я иду по полю к одной из женщин, которая с лопатой в руке сажает в землю какие-то семена.
– Извините, вы не скажете мне, где находится лагерь? – спрашиваю я по-немецки. – Лагерь для перемещенных лиц. Он близко?
Она явно не поняла моего вопроса. Я перехожу на идиш, потом на польский, но ответа все нет. Однако, когда я спрашиваю по-польски, лицо женщины проясняется и она жестом подзывает к себе свою товарку. Я повторяю вопрос, и вторая женщина отвечает мне также по-польски.
– Фёренвальд вон там, – она кивает в сторону островерхих крыш.
– В каких из тамошних зданий находится лагерь?
Она смеется.
– Во всех.
– Я здесь, – шепчу я. Я это сделала.
Женщина, а вернее девушка, смотрит на меня с удивлением, но с минуту я молчу, не в силах говорить, не в силах сдвинуться с места, дрожа всем телом, ибо я все-таки сделала это, каким бы безумием это ни казалось. И истратила половину имевшихся у меня денег на проезд и еду. Теперь обратной дороги нет, мне уже не на что вернуться домой. На миг мое сердце сжимает страх, но что сделано, то сделано.
– Наверное, вам нужно административное здание, – говорит девушка в ответ на мое молчание. – Оно находится в центре лагеря – идите вон туда, к улице Мичиган-стрит. Как подойдете поближе, вам кто-нибудь поможет.
Я выдавливаю из себя улыбку и пытаюсь повторить за ней название улицы. Это явно не польское и не немецкое слово.
– Ми-чи-ган, – произносит она по слогам. – Это американская провинция. Все улицы лагеря названы в честь американских провинций.
– Спасибо.
Грунтовая дорога, которую она мне показала, ведет меня в Фёренвальд, который нисколько не похож на то, что я ожидала здесь увидеть. Я представляла себе параллельные ряды длинных бараков, архитектуру войны, готовясь к худшему.
Но Фёренвальд больше похож на небольшой городок, и его конфигурация напоминает колесо со спицами. Я вздыхаю с облегчением.
Кроме Мичиган-стрит здесь есть улицы, называемые Иллинойс-стрит, Индиана-стрит, и все они ведут в центр. На расходящихся, как колесные спицы, улицах стоят маленькие выбеленные известкой домики, а в середине, судя по всему, находятся административные постройки, более крупные и похожие на фабрики, расположенные вокруг центрального двора.
Перед входом в самое большое здание стоят люди, разговаривая и куря. Я не удивляюсь, слыша разные языки: венгерский, чешский, голландский. Большинство этих людей молоды – моего возраста или немного старше; кое-кто – их куда меньше – принадлежит к поколению моих родителей, и еще меньше пожилых. Никого моложе здесь нет, никого возраста Абека.
Я прочищаю горло и сжимаю ручку моего саквояжа. – Извините, кто здесь главный? – спрашиваю я по-немецки, поскольку чаще всего здесь звучит именно этот язык.
Рыжеватый паренек отрывается от беседы. – Какое отделение вы имеете в виду?
Отделение. Такого я не ожидала.
– Я ищу одного человека. Другого узника – то есть перемещенное лицо.
Он кивком показывает на небольшую соседнюю постройку.
– Тогда вам туда. Спросите фрау Йост.
Но мне не приходится ее спрашивать – почти сразу же после того, как я вхожу в современное здание с линолеумными полами, ко мне подходит невысокая женщина в очках в металлической оправе. Она одета в клетчатое отрезное платье спортивного и, похоже, не немецкого покроя. Рукопожатие у нее деловитое.
– Englisch? – спрашивает она. – Deutch?[6]6
Английский? Немецкий? (нем.)
[Закрыть]
– Ja, – отвечаю я и объясняю, что я из Польши, но говорю по-немецки. – Меня зовут Зофья Ледерман. Вы фрау Йост?
Она кивает.
– Да, это я. Какое счастье, что вы знаете немецкий. – Сама она говорит по-немецки с акцентом, то ли американским, то ли канадским. – На днях, чтобы объясниться с женщиной из Венгрии, мне пришлось прибегнуть к помощи человека, который говорил по-венгерски и по-французски.
Я ожидаю, когда она спросит, что я тут делаю, или предложит сесть, но вместо этого фрау Йост снимает с крюка шляпку, надевает ее и ведет меня к двери, через которую я только что вошла.
– Я сказала им, что ни у кого нет времени вычистить такое количество жилья, – говорит она. – Но мы сделали все, что могли – койка там, койка тут, но численность людей уже удвоилась, и нам отчаянно не хватает одеял. Вы же знали об этом, не так ли? С таким количеством перемещенных лиц еды у нас сейчас, наверное, на неделю. Огороды тоже играют свою роль.
– Фрау Йост…
– Думаю, в конечном итоге ваши официальные продуктовые карточки передадут нам, но, поскольку, в этой стране пока абсолютно ничего не работает…
– Фрау Йост, извините, но…
Наконец, заметив, что я не вышла вместе с ней, она замолкает и опять заходит внутрь.
– Фельдафинг?
– Что?
– Вы не из Фельдафинга?
Я качаю головой.
– Нет, мне сказали, чтобы я зашла и спросила вас.
Она закрывает глаза и щиплет себя за переносицу.
– Извините. Мы получили телеграмму, в которой говорилось, что лагерь в Фельдафинге переполнен и что к концу недели часть перемещенных лиц оттуда прибудет сюда. К настоящему времени к нам уже должен был приехать тамошний представитель, чтобы заняться размещением. Обычно я такими вещами не занимаюсь, но с ним могла встретиться только я.
Она протягивает руку к ручке двери, и я понимаю, что, если бы у нее имелись часы, она бы сейчас смотрела на них. – Но как бы то ни было, вы не из Фельдафинга. Кого же вы представляете?
– Никого. Я ищу моего брата.
– А вы знаете, в каком из домиков он живет?
– Моя семья жила в Польше. Нас с Абеком разлучили в Биркенау в самом начале, и я слышала, что оттуда узников отправили в Дахау, а затем некоторые из них были привезены сюда.
– Значит, вы не знаете, в каком домике он живет. И вообще, вы уверены в том, что он здесь, у нас? – она говорит прямо и сухо, и я невольно начинаю чувствовать себя дурой.
– Нет, не уверена. Но думаю, что он все-таки здесь. Я слышала, что узников Дахау привезли сюда.
– Некоторых из них.
– Поэтому-то сюда приехала и я. Меня зовут Зофья Ледерман. А имя моего брата Абек Ледерман. Сейчас ему должно быть двенадцать лет, но мы велели ему говорить, что он старше. Возможно, он говорит, что ему пятнадцать, и…
– Этот лагерь предназначен только для взрослых, – перебивает меня фрау Йост. – Мне очень жаль, но мы не принимаем сюда тех, кому еще нет семнадцати лет, если их не сопровождают родители или опекуны.
– Не могла бы я хотя бы…
– Посмотреть наши списки? Да, – отвечает она, поняв, о чем я собираюсь спросить. – Я могу дать вам в помощь секретаря. Вы здесь одни?
– Да.
– А откуда вы явились сюда?
– Из Польши.
– Об этом вы уже говорили. Ваша семья жила в Польше. Но я имела в виду другое – где вы остановились сейчас? Откуда вы явились в наш лагерь?
До меня только сейчас начинает доходить опрометчивость того, что я сделала. Я нигде не остановилась. Здесь мне вообще негде жить.
Внезапно я чувствую себя такой усталой. Такой грязной. Мне хочется есть, хочется пить, хочется лечь, и я спрашиваю себя: зачем я здесь? – Из Польши, – повторяю я. – Я приехала на поезде.