412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Зевако » Коррида » Текст книги (страница 16)
Коррида
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:50

Текст книги "Коррида"


Автор книги: Мишель Зевако



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

– Если бы только у меня был кинжал, который я так глупо выбросил, заколов быка! Так нет, мне непременно потребовалось изображать отвращение тем, что пролилось немного крови. Решительно, прав был мой батюшка, без конца повторяя мне, что сия излишняя чувствительность рано или поздно сыграет со мной скверную шутку. Если бы я слушался его мудрых советов, то не оказался бы в нынешнем положении.

Точно так же он мог бы пожалеть и о только что сломанной им шпаге Бюсси. Но вот тут он вовсе не сокрушался, оставаясь верен своей собственной логике. В самом деле, эту шпагу он отвоевал себе лишь ради того, чтобы испытать чувство удовлетворения, бросив ее обломки в лицо бретеру. Это удовлетворение обошлось ему дорого, но за все приходится платить. Главным было то, что он сделал все так, как задумал.

Однако, невзирая на сожаления и на обильно расточаемые самому себе упреки, Пардальян следил за передвижениями многочисленных противников с той холодной ясностью ума, которая имела своим следствием быстро принимаемые решения; решения же эти немедленно выполнялись.

Видя, что кольцо вокруг него делается слишком уж тесным, он счел, что ему необходимо побольше воздуха. Желая вздохнуть полной грудью, он стал выбрасывать вперед кулаки с размеренностью автомата, с точностью, если так можно выразиться, совершенно механической и с силой, удесятеренной отчаянием оттого, что он понимал: его гибель неизбежна. При этом он медленно поворачивался вокруг своей оси с таким расчетом, чтобы поочередно поразить каждого солдата из тех, что стояли к нему ближе остальных, все теснее сжимая кольцо.

За каждым его движением следовал глухой звук сильного удара, попавшего в цель, невнятная жалоба, стон, иногда ругательство, иногда приглушенный крик. И после каждого движения очередной испанец оседал на землю, его подбирали те, кто находился позади него, потом бережно выносили за пределы адского круга и там пытались привести бедолагу в чувство.

А тем временем начавшийся бунт разливался, подобно реке в половодье. Повсюду – на арене, возле скамей, на булыжной мостовой, на площади, на прилегающих улицах солдаты сражались с возбужденной толпой, направляемой и возглавляемой людьми герцога Кастраны.

Повсюду слышались выстрелы, лязг железа, хриплое дыхание сошедшихся в рукопашной схватке противников, стоны раненых, ужасные угрозы, чудовищные ругательства, торжествующие крики победителей и отчаянные вопли тех, кто спасался бегством; а время от времени, перекрывая адский шум, то в одном месте, то в другом раздавался оглушительный рев, служивший и паролем для единомышленников, и приветственным кликом:

– Карлос! Карлос! Да здравствует король Карлос!

Пардальян сразу же заметил, что ему терпеливо позволяли расходовать силы, не отвечая на его удары. Ему пришли на память слова Бюсси-Леклерка, сказанные Фаусте, и, не прекращая своего увлекательного занятия, он принялся размышлять:

«Они хотят взять меня живым!.. Могу себе представить: должно быть, Фауста и ее достойный союзник Эспиноза изобрели специально для меня какую-нибудь неведомую пытку, мастерски продуманную, особо жестокую и изощренную, и они не желают, чтобы смерть избавила меня от мук, которым они решили меня подвергнуть».

А поскольку его руки, работая без устали и без остановки в качестве дубинок, стали опасным образом деревенеть, он мысленно добавил:

«Но все-таки солдаты не позволят мне колотить по себе, как по барабанам, до тех пор, пока я не выдохнусь. Им придется-таки начать отвечать ударом на удар».

Рассуждая с замечательным для подобных обстоятельств хладнокровием, шевалье решил: самым лучшим выходом для него было бы получить смертельный укол кинжалом или шпагой, который избавил бы его от уготованной ему пытки.

Он не ошибся в своих заключениях. Солдаты и впрямь стали горячиться и, не дожидаясь приказа начальников, начали наобум тыкать перед собой кулаками, Некоторые из них – более раздражительные или же менее терпеливые – даже стали угрожать ему остриями своих шпаг. Шевалье, вероятно, получил бы столь желанное для него избавление в смерти, но тут послышался повелительный голос, который прекратил этот обмен ударами, приказав:

– Долой оружие, негодяи!.. Взять его живы?

Нападавшие повиновались, недовольно ворчи. Но так как им все это здорово надоело, ибо у всякого терпения есть пределы, а их собственное давно иссякло, то они, по собственной инициативе и не оглядываясь на командиров, выполнили ловкий маневр: те, кто стоял к шевалье ближе всего, навалились на него все сразу, скопом, придавив его своей численностью.

Он предпринял последнюю попытку сопротивления, быть может, надеясь наткнуться на разгоряченного головореза, который, позабыв о полученных инструкциях, всадил бы в него свой кинжал. Однако то ли памятуя о строжайших указаниях, данных всем нападавшим, то ли сознавая свою силу, то ли еще по какой причине, но никто из солдат не обнажил оружие. Зато ударов кулаков на него обрушилось не меньше, чем он обрушил их сам.

Ему удалось довольно долго противостоять этой своре – он походил на кабана, загнанного вцепившейся в него стаей собак. Его одежда была разодрана в клочья, по рукам струилась кровь, а на лицо было страшно взглянуть. Правда, кровь текла из незначительных царапин, а серьезных увечий ему, к счастью, не нанесли. Раз за разом он стряхивал с себя целые гроздья солдат, повисших у него на ногах, руках и на поясе. Наконец он совершенно выдохся, силы его иссякли, ноги подкосились, и он рухнул на землю.

Все было кончено. Его пленили.

И все-таки, хотя руки и ноги Пардальяна были больно стянуты веревками, он выглядел таким грозным и яростным, что человек десять на всякий случай крепко вцепились в него (а ведь он не мог даже пальцем пошевелить – так надежно его связали), а остальные окружили его плотным кольцом.

Теперь он стоял, и его холодный, пронзительный взгляд с невыносимой пристальностью устремился на Фаусту, которая невозмутимо присутствовала при этой битве человека-титана с сотней противников.

Когда она увидела, что шевалье схвачен и старательно и аккуратно связан от щиколоток по самые плечи, когда она убедилась, что ее враг совершенно беспомощен, она медленно подошла к нему, высокомерным движением отстранив тех, кто мешал ей его видеть, и, остановившись перед ним и почти касаясь его одежды, долго и молча смотрела на него.

Теперь Фауста могла торжествовать! Отныне он был в ее власти! Умело и заранее подготовленная западня наконец захлопнулась. Из долгой и трагической дуэли, начавшейся в их первую же встречу, Фауста вышла победительницей. Казалось бы, ей можно было ликовать, но с удивлением, смешанным с ужасом, она вдруг почувствовала, что испытывает безмерную грусть, странное отвращение к себе и словно бы сожаление о том, что произошло.

Увидев, что Фауста приближается к нему, Пардальян решил, что она явилась насладиться своим триумфом. Несмотря на веревки, которые врезались ему в тело и сжимали грудь так, что он с трудом дышал, несмотря на то, что на нем повисли всем своим весом те, кто удерживал его (они все-таки боялись, как бы он не ускользнул от них), он выпрямился; у него промелькнула мысль:

«Значит, госпожа папесса желает вкусить радость победы!.. Да уж, хороша победа!.. Подлейшая ловушка, вероломство, вооруженная до зубов армия, пригнанная сюда только ради того, чтобы захватить одного-единственного человека!.. Ничего не скажешь, блистательная победа… Есть чем гордиться! Конечно, я не доставлю ей удовольствия; увидеть меня печальным или встревоженным. А если вдруг она соизволит пошутить надо мной, то раз она забыла приказать, чтобы мне засунули в рот кляп, я ей выложу кое-какие истины, которые, ручаюсь, заденут ее за живое, не будь я Жан де Пардальян!»

Шевалье яростно стряхнул с себя военных, повисших у него на плечах, поднял голову и посмотрел принцессе в лицо – пристально, гневно, с колкой язвительностью в глубине глаз; во всем его облике сквозил вызов – шевалье ждал, когда Фауста даст ему повод отпустить одну из тех реплик, на которые он был такой мастак.

Фауста по-прежнему молчала.

В ее облике, напротив, не было ничего вызывающего, никакого намека на наглое торжество, которое он ожидал найти в ней. Насколько дерзко вел себя сам шевалье, настолько же она выглядела тихой и кроткой. Пожалуй, кто-нибудь мог бы подумать, что именно он был высокомерным победителем, а она – растерянной и униженной побежденной.

Пардальян, ожидавший увидеть, что ее глаза блестят от оскорбительной радости, с изумлением прочел в них печаль и нерешительность. Испытанное им потрясение оказалось столь сильным, что, сам не отдавая себе в том отчета, он стал смотреть на вещи иначе и даже подумал:

«Какого дьявола она с таким ожесточением преследовала меня, если теперь так горько сожалеет о своей победе?! Да-да, ошибки быть не может – она по-настоящему расстроена оттого, что я оказался в этом… неприятном положении. Чума разрази всех женщин с их капризами – никогда я не сумею их понять! Судьбе угодно, чтобы Фауста всегда, до конца, приводила меня в замешательство! И вот теперь, когда она положила столько трудов на то, чтобы схватить меня, неужели она развяжет мои веревки своими белыми 1ручками и вернет мне свободу? Да уж, клянусь местью, она вполне на такое способна! Но нет, я слишком поторопился, предположив, будто ее сердце открыто для великодушия. Смотрите-ка, в ней вновь просыпается тигрица. Черт подери, по мне лучше уж это, по крайней мере, я опять узнаю мою Фаусту».

В самом деле, Фауста, по-видимому, действительно была чрезвычайно взволнована, раз забылась до такой степени, что позволила своим чувствам хотя бы ненадолго отразиться на ее лице, выражавшем обычно лишь то, что ей было угодно являть окружающим.

Дело в том, что принцесса была изумлена и растеряна.

Фауста искренне считала, что ненависть давно убила в ней всякую любовь к Пардальяну. И вот теперь, в тот самый миг, когда она, наконец, схватила человека, которого, как ей казалось, она ненавидит, принцесса в величайшем смятении поняла: то, что она принимала за ненависть, все еще было любовью. Забыв обо всем, она мысленно беседовала с собой:

«Я по-прежнему люблю его! Я думала, что это ненависть, а это просто досада за то, что он пренебрег мною… ведь он не любит меня… и никогда не полюбит!.. А теперь, когда я сама предала его в руки врагов, когда я приготовила ему самую чудовищную из всех возможных пыток, я вдруг поняла: скажи он хоть слово, подари он мне хоть одну улыбку или даже взгляд, в котором не читалось бы равнодушие, – и я своими собственными руками заколола бы великого инквизитора, следящего сейчас за мной, а если бы я не смогла освободить его, я бы умерла вместе с ним. Что же делать? Что же делать?»

Она долго стояла в растерянности, впервые в жизни отступая перед решением, которое ей было необходимо принять.

Понемногу волнение в ее душе улеглось, черты лица стали жесткими – именно это и заставило Пардальяна подумать: «в ней вновь просыпаете тигрица», – затем разум одержал верх над чувствами, и лицо ее, наконец, вновь обрело то необычайное спокойствие, что делало ее столь величественной.

Фауста сделала два шага назад, словно давая понять, что участь шевалье решена бесповоротно, и необычайно мягким, приглушенным, будто издалека доносящимся голосом произнесла лишь:

– Прощай, Пардальян!

И опять Пардальян удивился – он ожидал услышать совсем иные слова.

Но он не принадлежал к числу людей, у кого можно выбить почву из-под ног таким пустяком.

– Не прощайте, – усмехнулся он, – а до свидания.

Она отрицательно покачала головой и повторила с той же невыразимой нежностью:

– Прощай!

– Понимаю вас, сударыня, но, черт подери, меня не так-то легко убить. Вам это должно быть хорошо известно. Вы хотели меня убить уж не знаю сколько раз – я не подсчитывал, это было бы долго и нудно, – и тем не менее я все еще жив и здоров, хотя, признаю, положение у меня сейчас не из завидных.

Она вновь упрямо покачала головой и повторила в третий раз:

– Прощай! Ты меня больше не увидишь! Ужасная мысль пронеслась в мозгу Пардальяна, заставив его содрогнуться:

«Ого! Она сказала: «Ты меня больше не увидишь». Неужели, будучи не в силах убить меня, это чудовище в женском обличье задумало ослепить меня? Клянусь породившим ее адом, это было бы слишком гнусно!»

Фауста продолжала, и голос ее был по-прежнему печален и доносился будто издалека:

– Вернее, – я плохо выразила свою мысль, – ты, может быть, еще и увидишь меня, Пардальян, но ты не узнаешь меня.

«Ну и ну! – подумал шевалье. – Что значит новая загадка? Я увижу ее – стало быть, у маня есть шансы выжить и не быть ослепленным вопреки тому, чего я опасался секунду назад. Отлично! Дела мои не так плохи, как я поначалу думал. Но я ее не узнаю. Что это значит: «Ты меня не узнаешь»? Какая угроза кроется за этими, казалось бы, мало что значащими словами? Ну, так или иначе, поживем – увидим».

Вслух же он произнес с самой любезной улыбкой:

– Надо полагать, вы, в таком случае, сделаетесь совсем неузнаваемой! А может, вы станете просто женщиной, как и остальные… хоть чуть-чуть добрей и сердечней. Если это и впрямь случится, то тогда вы, конечно, изменитесь столь сильно, что я вас не узнаю.

Фауста быстро взглянула ему прямо в глаза. Шевалье выдержал этот взгляд с тем насмешливым простодушием, что было ему присуще. Поняла ли она, что последнее слово никогда не останется за ней? Устала ли она от жестокой битвы, происходившей в ее душе? Во всяком случае, она лишь кивнула и вернулась на свое место подле Эспинозы; тот присутствовал при этой сцене безмолвный и бесстрастный.

– Отправьте пленника в монастырь Святого Павла, – приказал великий инквизитор.

– До свидания, принцесса! – крикнул Пардальян, и его увлекли прочь.

Глава 13
ЛЮБОВЬ ЧИКО

Монастырь Святого Павла (он уже давным-давно не существует), куда Эспиноза приказал отправить Пардальяна, находился рядом с площадью Святого Франциска; вернее сказать, он выходил прямо на площадь.

В иные времена Пардальян и его эскорт очутились бы там, так сказать, в мгновение ока. Но не надо забывать: в данный момент на площади продолжалось сражение, и такой дальновидный и методичный человек, как Эспиноза, не мог допустить столь грубой ошибки и в подобных обстоятельствах приказать открыто провести пленника через площадь.

Пардальян был окружен двумя ротами аркебузиров. Конечно же, шевалье, связанный с ног до головы, не внушал опасений великому инквизитору. Но если вспомнить, что пленнику и его эскорту, возможно, пришлось бы миновать самую гущу битвы, то эти меры, которые еще несколько часов назад вызвали бы смех, становились просто необходимыми. В сумятице схватки пленник мог получить смертельный удар, а мы знаем, что Эспиноза заботился прежде всего о том, чтобы он остался в живых. Пардальяна также, приняв за своего, могли освободить мятежники, что было бы еще хуже. Таким образом, необходимость солидного эскорта оказалась вполне оправданной.

В довершение ко всему, командующий эскортом повел свой отряд бесконечным кружным путем через маленькие улочки, прилегающие к площади, тщательно избегая всех тех мест, где кипела схватка. Кроме того, шевалье, чьи движения стесняли слишком туго стянутые веревки, мог продвигаться лишь мелкими шажками, и поэтому понадобилось не менее часа, чтобы добраться до того самого монастыря Святого Павла, куда можно было дойти за каких-нибудь несколько минут.

Что касается бунта, то приходится признать: очень скоро он превратился в жалкую потасовку и был подавлен с той чудовищной жестокостью, которую умел демонстрировать Филипп II, когда он был уверен, что одержит верх.

Фауста, тайная глава заговора, надеявшаяся на легкую и быструю победу, на этот раз просчиталась. Войска, имевшиеся в ее распоряжении, были многочисленны, хорошо вооружены и прекрасно организованы. К этим дисциплинированным войскам добавлялась значительная часть простонародья – сами того не зная, люди послушно следовали туда, куда их подтолкнули.

Если бы Фауста действовала с той мощью и стремительностью, которые были ей свойственны в некоторых критических обстоятельствах, она смогла бы поставить королевские войска в сложное положение, вынудить короля и министра считаться с ней, а, проявив решительность, не давая им времени опомниться и собрать новые силы, она, – кто знает? – возможно, даже принудила бы короля к отречению. Это был бы полный триумф, означавший осуществление ее честолюбивых замыслов. Первоначально план Фаусты в этом и заключался: активно воздействовать на события вплоть до их победного завершения. Он мог увенчаться успехом. К несчастью для себя, Фауста, видя колебания Тореро, то есть человека, бывшего для нее принцем Карлосом, совершила непростительную ошибку: она изменила свой план.

Она была уверена поначалу, что принц придет к ней исполненный решимости дать ей свое имя и разделить с нею испанский трон – в благодарность за то, что она увенчала его королевской короной. Она была в этом уверена, хотя поклясться бы в этом не смогла. Вот тогда-то ее и осенила злополучная мысль, которой суждено было погубить ее честолюбивые замыслы: мысль изменить то, что было задумано ранее.

Какой смысл ей имело развивать и закреплять свой успех и довершать гибель Филиппа II, если бы принц пренебрег ее предложениями? Правда, она полагала, что Карлос окажется достаточно благоразумным, но все-таки… Что же произойдет в подобном случае?

Предвидеть было нетрудно: не имея возможности представить недовольным мятежникам испанского принца, будущего испанского короля, сторонники Фаусты быстро покинут ее и вернутся к старому королю в надежде вымолить себе прощение за свое предательство.

Свергнутый король окажется, таким образом, словно по волшебству, во главе приверженцев тем более преданных, что они должны будут зарабатывать себе прощение, встанет во главе многочисленной закаленной армии, и поэтому предпринятые ею грандиозные усилия станут бесполезными и напрасными.

Нет. Действовать следовало обдуманно, а раз у нее существовали сомнения касательно Тореро, осторожность советовала поступать так, как если бы ей вовсе не приходилось рассчитывать на него.

Значит, она должна отказаться от своих планов?

Ни в коем случае.

Но вместо того, чтобы решительно и безоглядно идти до самого конца, надо было показать этому принцу, на что она способна и какими силами располагает. Фауста считала, что, как только Карлос все увидит и поймет, он вернется к ней смиренный и покорный. Тогда-то и настанет время действовать со спокойной уверенностью, и победа не ускользнет от нее.

Этот измененный план был исполнен в точности. Тореро оказался похищенным своими сторонниками, и королевские войска даже не смогли к нему приблизиться. На улице бушевал мятеж во всей его беспощадности.

Цель, которую Фауста поставила перед собой, была достигнута. Тогда предводители движения, посвященные во все детали, отдали приказ отступать и вскоре исчезли сами; их люди последовали их примеру.

Теперь королевским войскам могло противостоять лишь севильское простонародье – оно ничего не ведало о закулисной стороне интриги и, пользуясь его собственным выражением, «играло в эту игру на свои кровные денежки».

Вскоре на улицах и площадях города началась настоящая бойня, потому что в большинстве своем эти несчастные могли обороняться только жалкими ножами, которые ничто по сравнению с аркебузами, а их груди и спины не были защищены кирасами.

Тем не менее, они стойко держались и храбро шли на смерть. Это были фанатичные поклонники Тореро. Они не знали, кто такой принц Карлос, чье имя выкликали кругом. Они знали только одно: у них хотели отнять Тореро, а этого – они могли поклясться в том на распятии – они никогда не допустят.

Однако всему настает конец. Вскоре всем этим людям стало известно, что Тореро жив и невредим и недосягаем для королевских солдат, получивших приказ арестовать его. Откуда они об этом узнали? От кого? Неважно. Главное, что теперь им уже не имело никакого смысла и далее подвергать свою жизнь опасности.

Тогда началось всеобщее беспорядочное бегство, и на площади и на улицах остались лишь воины-победители, а также – увы! – многочисленные трупы, усеявшие землю, и еще более многочисленные раненые; последних, впрочем, торопливо вносили в дома.

…Тем временем Пардальян и его эскорт достигли наконец монастыря Святого Павла. И вот в тот момент, когда шевалье уже переступал порог своей тюрьмы, он заметил неподалеку от себя… кого бы вы думали? Карлика Чико, собственной персоной!

Но в каком состоянии, великий Боже!

И в каком виде находился его костюм, бывший еще несколько часов назад совсем новехоньким и таким роскошным! Тот самый знаменитый костюм, который был ему так к лицу и который обеспечил ему у знатных придворных дам успех столь сногсшибательный, что славная малышка Хуана пришла от этого в величайшее неудовольствие!

Во-первых, Чико уже не украшали ни шапочка с пером, ни роскошный плащ. Во-вторых, то, что было когда-то шелком и атласом его камзола, превратилось теперь в грязные лохмотья. На великолепных коротких штанах появились дыры величиной в ладонь. И повсюду – красные пятна, странным образом напоминающие кровь.

Да, нечего сказать, карлик был хорош! Если бы только малышка Хуана увидела его в таком обличье, какой прием она бы ему оказала, Святая Дева!

Истины ради следует сказать, что Чико, по-видимому, нимало не был обеспокоен деталями своего туалета. Он умел носить с горделивой непринужденностью что угодно – шла ли речь о рубище или о парадном одеянии. Его поза была полна достоинства, как и там, на арене, когда вокруг него вился рой восторгов и похвал. Он даже казался чуть выше, чем обычно.

К тому же – вот оно как! – если солдаты неплохо отделали его, Чико, то уж его лучший друг, французский сеньор, казавшийся ему богом, выглядел вообще отвратительно. Просто ужас какой-то! Взглянув на него, окруженного стражей, связанного, словно окорок, покрытого пылью и кровью, Чико испытал настоящее потрясение и, наверное, заплакал бы от горя, если бы его друг не объяснил ему раньше, что мужчина ни при каких обстоятельствам не должен плакать.

Как Чико удалось сюда пробраться? Очевидно, его маленький рост сослужил ему хорошую службу. Но зачем он явился к монастырю? Конечно же, ради Пардальяна. Последний не сомневался в этом ни секунды.

Маленький человечек молчал, но за него говорил его взгляд, устремленный прямо в глаза пленника. Этот взгляд выражал самое искреннее горе, самую пылкую любовь, самую полную преданность и простодушное восхищение гордой осанкой Пардальяна, окруженного охранниками: казалось, это он, Пардальян, командует стражей, – и шевалье, глубоко сентиментальный от природы, почувствовал душевное волнение и искреннюю благодарность. Он послал своему маленькому другу одну из тех пронзительно-нежных улыбок, которые так любил и так ценил бедный, отверженный всеми карлик.

Первым порывом Пардальяна было что-то сказать Чико, но потом он решил, что в нынешних обстоятельствах это здорово навредит малышу. Одно-единственное слово шевалье могло оказаться роковым для славного человечка. И с мужеством, исполненным отчаяния, он промолчал.

Тем не менее, поскольку Пардальян всегда помнил о своих друзьях и забывал ради них о собственной безопасности, он все же решил попытаться выяснить, какова же судьба дона Сезара; ведь шевалье дал себе слово оберегать его, именно ради него он вел себя так неосторожно и вот теперь оказался схваченным. Поэтому он бросил на ходу внимательно наблюдавшему за ним карлику чрезвычайно красноречивый взгляд.

Чико не был глупцом. Улыбка Пардальяна стала для него самой щедрой наградой; он отлично понял, какой мотив побудил того сделать вид, будто они незнакомы. Но только если Пардальян говорил себе: «Не будем губить маленького бедолагу, проявляя к нему симпатию!», то карлик, со своей стороны, говорил себе: «Не надо подавать вида, будто я знаком с ним. Вот оно как! Кто знает, может, пока я на свободе, я смогу быть ему чем-нибудь полезным».

Таким образом, одна и та же мысль родилась одновременно у двух столь разных людей, что их можно было бы назвать антиподами. Вот и удивляйтесь после этого внезапному расположению, которое ощутил Пардальян – воплощение силы – к Чико – воплощению слабости.

Итак, карлик прекрасно понял значение брошенного ему взгляда; казалось, Пардальян кричал: «Дон Сезар жив?»

И карлик сразу ответил французу на том же немом языке и был понят так же, как ранее все понял он сам.

Голова оставалась единственной частью тела Пардальяна, которой он мог двигать по своему усмотрению, ведь на нее нельзя было набросить веревки, как на все остальное. Посему шевалье выразил свое удовлетворение едва заметным кивком и прошел мимо тяжелым, медленным и неловким шагом: путы мешали ему двигаться с обычной для него легкостью.

В этот момент он заметил, что Чико, пользуясь своим маленьким ростом, проскользнул между солдатами (они, впрочем, не обратили на это никакого внимания) и, старательно приноравливаясь к его шагам, все время пытался идти рядом с ним, словно желая что-то ему сообщить.

Пардальян был воплощением силы и отваги; но точно так же он был воплощением ума и доброты. Это был глубоко чувствующий и одинокий человек; всю свою жизнь он рассчитывал только на самого себя и до сих пор всегда добивался успеха, блистательно опровергая известные слова Экклезиаста. Это был бесхитростный человек, и он всегда шел прямым путем.

Если на этом пути ему попадалось слабое или несчастное существо, первым порывом шевалье было протянуть ему руку помощи, не заботясь о том, какие последствия этот жест может иметь для него самого.

Если ему попадался зверь, – а такое тоже случалось, то он лишь отходил в сторону. Не из презрения или осторожности, а от отсутствия интереса. Если же зверь показывал ему клыки, Пардальян смело выходил на бой и, отвечая на брошенный ему вызов, дрался ожесточенно и решительно. Если же зверь нападал на слабейшего, то Пардальян уже не ожидал вызова и не пытался противостоять искушению вмешаться и подвергнуть опасности свою собственную жизнь, чтобы прийти на помощь незнакомому человеку.

Немало людей, слывущих храбрыми и рассудительными, сочли бы, что надо ретироваться, ибо иначе просто нельзя. Пардальян так не думал.

Всем вышесказанным мы пытаемся объяснить: именно потому, что шевалье сознавал свою силу, именно потому, что он всегда был сам себе хозяин и привык рассчитывать только на свои руки и голову, он, будучи глубокой натурой, не мог остаться равнодушным к проявлению дружбы или преданности, хотя и выражал свои чувства особенным образом (вероятно, в глазах людей, не знающих его, такой способ выражения чувств объяснялся жестокостью или избытком гордости).

Простой кивок карлика Чико и то, как ловко он пробрался сквозь ряды солдат, спеша на помощь Пардальяну, этому олицетворению силы, очень взволновали шевалье, потрясли его до глубины души.

Теперь он заметил, что в судорожно сжатом кулаке карлик стискивает рукоятку своего крохотного кинжала и что он бросает на людей из эскорта взгляды, полные ненависти, – будь эти взгляды пистолетами, они убивали бы. Пардальян невольно подумал про себя:

«Ах, славный маленький человечек! Если бы его сила была так же велика, как его отвага и воля, как бы он набросился на всех этих солдат, которых их начальники заставляют играть весьма жалкую роль!» Он мягко улыбался – эта искренняя дружба, проявившаяся в столь критический для него момент, грела его сердце. К нему вновь вернулись его природная насмешливость и жизнерадостность. И он шепотом добавил (будто карлик мог его услышать), ехидно взглянув на кинжальчик размером чуть ли не с вязальную спицу:

– Брось свою иголку! Ты видишь, малыш, их тут слишком много!

Имелся в виду окружавший его несметный военный эскорт.

Наконец он подошел к главной двери монастыря. То была массивная, монументальная, угрюмая и мрачная дверь, дверь-обманщица – из-за своих окошечек, видимых и потайных, дверь-скромница – из-за своего невыразительного, приглушенного цвета, дверь надменная и угрожающая – из-за усыпавших ее гвоздей и бесчисленных замков и запоров; она казалась холодной и печальной – как и все те здания мрачного и зловещего вида и неопределенного назначения (то ли казарма, то ли тюрьма, то ли храм, а, может, даже пыточные камеры), что возвышались над опоясывающими монастырь белыми высокими стенами.

Здесь пришлось ждать, пока с мрачным скрежетом отодвинутся огромные засовы, пока с помощью ключей, которые карлик Чико приподнял бы лишь с огромным трудом, откроют исполинские замки. Задержка оказалась довольно длительной.

Чико воспользовался этой паузой – возможно, он ее предвидел – и прибег к выразительной мимике; Пардальян, не терявший, как легко догадаться, его из виду, сразу все понял; к счастью, их немая беседа прошла незамеченной, ибо охранники шевалье, довольные, что дело уже почти закончено, шутили и болтали друг с другом.

– Я буду приходить сюда каждый день, – говорили жесты маленького человечка.

– Зачем?

Карлик пожал плечами, воздел глаза к небу, поднес руки к голове и тихонько опустил их; все это означало:

– Мало ли что может случиться, вот оно как! Может, вам удастся передать что-нибудь на волю.

Пардальян сильно поморщился, покачал головой, обвел взглядом своих стражей, и это был его ответ:

– Ты только станешь понапрасну терять время. Меня будут стеречь на славу.

Но Чико настаивал:

– Ну и что же? Попробовать-то всегда можно.

Пардальян откликнулся:

– Ладно. Спасибо тебе за твою самоотверженность.

И он ласково улыбнулся карлику.

Наконец дверь отворилась. Прежде чем она медленно закрылась за шевалье, – возможно, навсегда, – он в последний раз повернул голову и послал последнее «прости» карлику, чье умное подвижное лицо было обращено к нему. Чико, казалось, говорил:

– Не отчаивайтесь. Будьте готовы ко всему. Я не покину вас и, – кто знает? – быть может, окажусь вам полезным.

Пардальян исчез под темными сводами; солдаты вышли из монастыря и весело удалились; Чико остался один на пустой улице, не в силах уйти от двери, захлопнувшейся за единственным человеком, который был с ним дружелюбен и приветлив, за человеком, чьи горячие и яркие слова пробудили в нем целый мир неведомых ему ранее чувств – они дремали в нем, хоть он о том и не подозревал.

Солнце медленно заходило за горизонт; скоро его красный диск полностью исчезнет, на смену дню явится ночь; надеяться больше было не на что. Чико тяжело вздохнул и медленно, печально, нехотя пошел прочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю