Текст книги "Карта и территория (La carte et le territoire)"
Автор книги: Мишель Уэльбек
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
* Жорж Перек (1936-1982) – французский писатель и кинорежиссер.
Он вынул из холодильника чоризо, колбасу и деревенский хлеб.
– Вы правы, – ответил Джед не сразу. – Я всегда любил предметы промышленного производства, мне бы никогда не пришло в голову сфотографировать, например… колбасу. – Он протянул руку к столу, но тут же извинился. – Нет, она очень вкусная, я не про то, ем я ее с удовольствием, а вот фотографировать не тянет. В ней перебор неравномерностей органического происхождения, разнокалиберных жировых прожилок, в общем, ломтик ломтику рознь. Это как-то… обескураживает.
Уэльбек кивнул, раскинув руки, будто собирался впасть в тантрический транс, но на самом деле был просто пьян и пытался таким образом удержать равновесие, скорчившись на кухонной табуретке. Когда он вновь заговорил, в его голосе была мягкость, глубина и какая-то задушевность.
– За всю мою практику потребителя, – сказал он, – мне попалось всего три идеальных товара: ботинки Paraboot Marche, ноутбук Canon Libris со встроенным принтером и куртка с капюшоном Camel Legend. Я их обожаю и готов всю жизнь провести с ними, периодически закупая такие же модели по мере изнашивания предыдущих. Между нами установились оптимальные отношения, сделавшие из меня счастливого потребителя. Я не был так уж счастлив, со всех точек зрения, но хотя бы имел возможность систематически приобретать очередную пару любимых башмаков. Пустячок, а приятно, особенно когда личная жизнь так скудна. Но даже этой примитивной радости меня лишили. Через несколько лет мои обожаемые товары исчезли из магазинов, их просто-напросто сняли с производства, а моя несчастная куртка Camel Legend, наверняка самая красивая куртка, когда-либо видевшая свет, вообще прожила всего один сезон… – Заплакав медленными крупными слезами, писатель подлил себе вина. – Это так жестоко, знаете, чудовищно жестоко. Даже самые мелкотравчатые виды животных тратят на вымирание тысячи, если не миллионы лет, а потребительские товары стираются с лица земли за считанные дни, и второй попытки у них не будет, им остается лишь покорно сносить бессовестный фашистский диктат маркетологов, которые, видите ли, лучше всех знают, чего хочет потребитель, и, улавливая в настроениях оных потребителей ожидание новизны, обрекают их на безнадежные изнурительные поиски и вечное блуждание между прилавками с постоянно изменяющейся продукцией.
– Понимаю, о чем вы, – вмешался Джед. – Конечно, многие сильно приуныли, когда прекратили, например, производство двухобъективных камер Rolleiflex. Но в таком случае, возможно… Возможно, следует перенести свое доверие и любовь на самые дорогостоящие товары, успевшие стать легендой. Я лично не могу себе представить, что Rolex решит больше не выпускать Oyster Perpetual Day-Date.
– Как вы молоды… ужасно молоды… Rolex поступит точно так же, как все остальные. – Уэльбек схватил три кружка чоризо, положил их на кусочек хлеба и, проглотив все вместе одним махом, подлил себе вина. – Вы сказали, что купили новый фотоаппарат… Покажите-ка мне инструкцию.
Он минут десять изучал руководство по эксплуатации Samsung ZRT-AV2, беспрестанно качая головой, будто каждое слово только подтверждало его худшие опасения.
– Ну да, кто б сомневался, – произнес он наконец, возвращая буклет. -Хороший продукт, современный продукт, вы можете его полюбить. Но знайте, через год, максимум через два его заменят новым, с так называемыми улучшенными характеристиками. Мы сами тоже продукты – продолжал он, – культурные продукты. По нам тоже ударит моральный износ. Наш механизм функционирует по тому же принципу, правда, нам, как правило, не грозит ни техническое, ни функциональное усовершенствование; остается лишь потребность в новизне как таковой. Но это все пустяки, пустяки… – беспечно добавил он и принялся было нарезать вторую колбасу, как вдруг, застыв с ножом в руке, пропел мощным голосом: – Петь, смеяться и любить! – И широким жестом смахнул со стола бутылку, которая благополучно разбилась, ударившись о плиточный пол.
– Я уберу, – поспешно сказал Джед, вскакивая.
– Да ладно, бросьте, ничего страшного.
– Ну как же, везде осколки, можно порезаться. У вас есть швабра? – Он осмотрелся. Уэльбек кивал, не отвечая. В углу кухни Джед увидел метелку и пластиковый совок.
– Сейчас открою еще одну бутылку… – пообещал писатель. Он встал, пересек кухню, выписывая кренделя между осколками, которые Джед пытался худо-бедно вымести.
– Мы и так уже перебрали… Лично я все снял, что хотел.
– Бросьте, не уйдете же вы сейчас! Праздник только начинается… Петь, смеяться и любить! – затянул он снова, опрокинув стакан чилийского. – Фукра Булду! Бистрой! Бистрой! – с убеждением добавил он. Некоторое время назад у прославленного писателя появилась привычка употреблять странные слова, устаревшие или нарочито исковерканные, а то и детские неологизмы на манер капитана Хэддока*. Его немногочисленные друзья, например издатели, прощали ему эту слабость, как прощают почти всё опустившемуся старику с закидонами.
* Капитан Хэддок – персонаж комиксов «Приключения Тинтина».
– Богатая идея мой портрет написать, вот уж…
– А что? – удивился Джед. Он наконец собрал с пола все осколки, ссыпал их в мешок для строительного мусора (у Уэльбека явно других не водилось) и, сев за стол, взял кружок колбасы. – Знаете… – продолжал он, не сдаваясь. – Я твердо намерен написать хорошую картину. Последние десять лет я пытался изображать людей из разных слоев общества, от торговца кониной до гендиректора многонациональной корпорации. Единственную неудачу я потерпел с художником, а именно с Джеффом Кунсом, уж не знаю почему. Да, еще я запорол священника, не понимая, с какой стороны за него взяться, но с Кунсом было хуже, я начал его писать, но вынужден был просто уничтожить картину. Я не хочу застревать на этой неудаче, а вы у меня получитесь, мне кажется. Что-то есть в вашем взгляде – не знаю что именно, – но мне кажется, я смогу это что-то передать…
Внезапно в сознании у Джеда промелькнуло слово страсть, и он перенесся на десять лет назад, в их последние с Ольгой выходные на Троицу. Воскресным вечером они сидели на террасе замка Во-де-Люньи, перед ними расстилался огромный парк, легкий ветерок шевелил кроны деревьев. Смеркалось, погода стояла идеально теплая. Ольга, всецело поглощенная созерцанием паштета из омара в своей тарелке, уже целую минуту не произносила ни слова, а тут, подняв голову, посмотрела ему прямо в глаза и спросила:
– Скажи-ка, ты знаешь, почему нравишься женщинам?
Он пробормотал что-то невнятное.
– А ты нравишься женщинам, – настаивала она, – полагаю, ты не будешь со мной спорить. Ты довольно хорош собой, но дело не в том, красота – это мелочь. Нет, тут иное…
– Скажи.
– Все очень просто – у тебя пронзительный взгляд. Страстный взгляд. Вот что женщинам нужно прежде всего. Они западают на мужчин с энергией и страстью во взгляде.
Дав ему время обдумать это, Ольга отпила глоток мерсо, попробовала закуску.
– Разумеется, – сказала она чуть позже с еле заметной печалью в голосе, – мужская страсть может относиться не к ним, а к произведению искусства… но женщины об этом и не догадываются… во всяком случае, вначале.
Десять лет спустя, вглядываясь в Уэльбека, Джед понимал, что в его взгляде тоже светится страсть, скорее даже одержимость. Наверное, он сам был объектом любовных страстей, не исключено, что бурных страстей. Да, исходя из того, что он знал о женщинах, Джед вполне допускал, что они могут втюриться в сидящую перед ним истерзанную развалину, которая, мелко тряся головой, поглощала деревенский паштет и, казалось, чихать хотела на все, что хоть отдаленно напоминает любовные отношения, да и любые человеческие отношения вообще.
– Да, я не питаю особых братских чувств к роду человеческому… – Уэльбек словно прочел его мысли. – Я бы даже сказал, что мое чувство принадлежности к нему с каждым днем слабеет. Но тем не менее ваши последние работы мне нравятся, хотя на них и изображены человеческие особи. В них есть что-то… всеобщее, что ли, выходящее за рамки случая из жизни. Ладно, не будем забегать вперед, а то я так ничего и не напишу. Кстати, не страшно, если я не закончу текст к концу марта? Я правда сейчас не в лучшей форме.
– Никаких проблем. Мы перенесем открытие выставки; подождем, сколько потребуется. Знаете, вы стали крайне важным для меня человеком, причем это произошло ужасно быстро, никто еще никогда не производил на меня такого впечатления! – воскликнул Джед, чрезвычайно оживившись. – И знаете, что любопытно… – продолжал он уже спокойнее, – считается, что портретист обязан подчеркнуть незаурядность своей модели, уловить некую уникальность личности. В каком-то смысле я так и поступаю, но при этом я склоняюсь к мысли, что люди отличаются друг от друга гораздо меньше, чем принято думать, и когда я пишу анатомические детали лица, мне кажется, что этот пазл я уже собирал. Я прекрасно знаю, что человек является героем романа, great occidental novel*, а также одной из главных тем живописи, и все же не могу избавиться от мысли, что люди сильно обольщаются, полагая, что так уж несхожи между собой. Общество все слишком усложняет, навязывая нам бесконечные различия и деление на категории.
* Великого западного романа (англ.).
– Да, в этом есть что-то византическое… – охотно согласился автор «Платформы». – Но я не думаю, что вы портретист. На хрен нам сдался портрет Доры Маар Пикассо? В любом случае Пикассо – это сплошное уродство, он пишет искаженный до безобразия мир, потому что безобразна его собственная душа, о Пикассо нечего больше сказать, и незачем снова и снова выставлять его картины, с него как с козла молока, у него нет никакого света, никакой новой организации цветов и форм, да у Пикассо вообще нет ничего, заслуживающего внимания, сплошь чудовищная глупость и приапическая мазня, которая если кого и возбудит, то только старперов на седьмом десятке с кругленьким счетом в банке. Портрет, скажем, Пупкина из Купеческой гильдии кисти Ван Дейка – другое дело. Потому что Ван Дейка интересует не Пупкин, а Купеческая гильдия. Короче, я именно так понимаю ваши работы, но возможно, это все не в ту степь, так что если вам мой текст не понравится, выкиньте его в помойку. Извините, я становлюсь агрессивным, грибок проклятый замучил…
И на глазах опешившего Джеда он принялся так яростно расчесывать ступни, что выступили капельки крови.
– У меня микоз, бактериальная инфекция, атопический генерализованный дерматит – это настоящая инфекция, я гнию на корню, а всем плевать, никто не может мне помочь, медицина меня забросила без зазрения совести, так что мне остается? Чесаться, чесаться без передыху, вся моя жизнь превратилась в нескончаемый процесс чесания.
Наконец он с облегчением выпрямился и добавил:
– Я немного устал, наверное, мне пора отдохнуть.
– Ну разумеется! – Джед поспешно поднялся. – Я и так страшно вам благодарен, вы уделили мне столько времени, – произнес он с ощущением, что еще дешево отделался.
Уэльбек проводил его к выходу. В последний момент, когда Джед уже готов был нырнуть в ночной мрак, он услышал:
– Знаете, я начинаю понимать, что вы делаете, и знаю, к чему это приведет. Вы хороший художник, не вдаваясь в подробности, можно так сказать. Меня тысячи раз фотографировали, но если одному моему изображению суждено остаться в веках, то это будет ваша картина. – Внезапно он улыбнулся мальчишеской и на сей раз действительно обезоруживающей улыбкой. – Видите, живопись я принимаю всерьез, – заключил он. И закрыл за собой дверь.
5
Джед споткнулся о детскую коляску, еле устоял на ногах, схватившись за рамку металлоискателя, и отступил, вновь заняв свое место в очереди. Кроме него тут стояли сплошь семейные пары с двумя или тремя детьми. Перед ним блондинчик лет четырех скулил, непонятно чего требуя, потом вдруг с диким воплем бросился на пол, буквально задрожав от ярости; его мамаша измученно переглянулась с мужем, и тот попробовал поднять упрямого засранца. «Роман невозможно написать, – сказал ему накануне Уэльбек, – по той же причине, по которой невозможно жить: из-за накапливающихся на шее камней. И все теории свободы, от Жида до Сартра, по сути, не что иное, как аморализм, придуманный безответственными холостяками. Такими, как я», – заключил он, берясь за третью бутылку чилийского вина.
В самолете была свободная рассадка, и Джед попытался было внедриться в группу молодежи, но его задержали у подножия металлического трапа – ручная кладь превышала допустимые габариты, и стюардесса забрала у него сумку, так что в итоге он втиснулся между пятилетней девочкой, ерзавшей на кресле и беспрестанно требовавшей конфет, и тускловолосой тучной особой с младенцем на коленях, который начал вопить, едва они взлетели; через полчаса пришлось менять ему памперсы.
На выходе из аэропорта Бове-Тийе Джед притормозил и, поставив сумку на пол, заставил себя дышать размеренно, чтобы прийти в чувство. Семьи, навьюченные колясками и детьми, толпой валили в автобус, отбывающий к Порт-Майо. Рядом с ним он увидел белый пикап с широкими окнами и логотипом Городского транспорта Бовези. Он подошел навести справки: водитель сообщил, что направляется в Бове; проезд стоил два евро. Джед купил билетик; он оказался единственным пассажиром.
– Отвезти вас на вокзал? – спросил водитель, помолчав.
– Нет, в центр.
Тот бросил на него удивленный взгляд; местному туризму, судя по всему, редко случалось поживиться за счет клиентов аэропорта. Хотя тут, как и почти во всех городах Франции, власти приложили немало усилий по организации пешеходных зон в центре и установке информационных щитов с историческими и культурными сведениями о Бове. Первые поселения появились здесь, видимо, за 65 000 лет до нашей эры. Город, представлявший собой укрепленный лагерь римлян, назывался Цезаромагус, затем Белловакум, «город белловаков», пока его не разрушили варвары в 275 году.
Расположенный на перекрестке торговых путей, окруженный богатыми плодородными землями, Бове уже в XI веке переживает значительный расцвет текстильной мануфактуры – сукно из Бове экспортируются в Византию. Работы по возведению собора Святого Петра (три мишленовские звездочки, имеет смысл предпринять отдельное путешествие) начались в 1225 году по инициативе графа-епископа Милона из Нантейя, но завершены не были. В своем нынешнем состоянии собор обладает, однако, самыми высокими в Европе средневековыми хорами. Упадок города, приведший к упадку ткачества и ковроделия, начался в конце XVIII века и, судя по всему, продолжался до сих пор, поскольку Джед запросто снял номер в гостинице «Кириад». До ужина ему даже казалось, что он тут вообще один. Приступая к рагу из телятины – дежурному блюду, он увидел, как в ресторан входит одинокий японец лет тридцати и, с ужасом озираясь, садится за соседний с ним столик.
Дежурное рагу повергло японца в состояние чрезвычайной тревоги; в итоге он заказал бифштекс и, получив его несколько минут спустя, грустно и нерешительно ткнул в него вилкой. Джед заподозрил, что он попробует завязать разговор, что тот и сделал, на английском языке, предварительно пососав пару картофельных соломок. Бедняга оказался служащим станкостроительной фирмы Komatsu, которой удалось впарить какой-то текстильный автомат последнего поколения единственной оставшейся в департаменте суконной фабрике. В автомате вышел из строя программный блок, и японец приехал, чтобы починить его. Для такого рода работы, пожаловался он, компания посылала раньше трех-четырех техников, ну в крайнем случае двух; но в результате чудовищного сокращения ассигнований он очутился в Бове один на один с разъяренным клиентом и сломанным агрегатом.
Да, здорово он влип, не мог не признать Джед. Но, может быть, его смогли бы проконсультировать по телефону?
– Time difference*… – печально ответствовал японец. Может быть, к часу ночи ему удастся поймать кого-нибудь в Японии, там как раз начнется рабочий день; но пока что он тут один как перст, и в номере нет даже кабельных японских каналов. Он долгим взглядом посмотрел на нож для мяса, будто собирался экспромтом совершить сеппуку, потом все же решил отыграться на бифштексе.
У себя в номере, смотря без звука «Талассу»**, Джед включил наконец мобильник. Франц оставил ему три сообщения. Он ответил мгновенно.
* Разница во времени (англ.).
** «Таласса» – старейшая передача Третьего канала французского телевидения о море, путешествиях и людях, чья профессия связана с морем.
– Ну как все прошло?
– Хорошо. Почти хорошо. Но, судя по всему, с текстом он опоздает.
– Нет, это невозможно. Мне он нужен к концу марта, иначе мы не успеем напечатать каталог.
– Я сказал ему… – Джед запнулся и бросился с головой в омут: – Я сказал, что это не страшно и что он может не торопиться.
Франц издал нечто вроде недоуменного урчания, замолк, но тут же заговорил снова напряженным голосом, явно на грани нервного срыва:
– Слушай, нам надо встретиться и обсудить. Ты можешь сейчас зайти в галерею?
– Нет, я в Бове.
– В Бове? Что ты забыл в Бове?
– Решил взять тайм-аут. Тайм-аут в Бове, это чудо что такое.
Поезд в Париж отходил в 8.47. Путь до Северного вокзала занял немногим больше часа, и в одиннадцать Джед уже был в галерее, в обществе приунывшего Франца.
– Знаешь, ты у меня не один такой, – с упреком сказал он. – Если выставка не состоится в мае, я вынужден буду перенести ее на декабрь.
Через десять минут появилась Мэрилин, и к ним вернулось хорошее настроение.
– Декабрь – это отлично, я – за, – сразу заявила она и продолжала с плотоядным задором: – Мне хватит времени на обработку английских журналов, их надо брать за горло загодя, эти английские журналы.
– Ну, значит, в декабре, – уступил Франц, мрачный и побитый.
– Но ведь… – начал было Джед, вскинув руки, и остановился. Он собирался сказать «Но ведь художник тут я» или что-то в этом роде, пафосное и дурацкое, но вовремя спохватился и добавил просто: – Мне, кроме всего прочего, надо еще написать портрет Уэльбека. Я хочу, чтобы у меня вышла хорошая картина. Чтобы это была моя лучшая картина.
6
«Мишель Уэльбек, писатель», подчеркивали арт-критики, символизирует в творчестве Джеда Мартена отказ от реалистического пространства в качестве фона картины, характерного для всех его произведений из цикла профессий. Этот поворот дается художнику нелегко, чувствуется, что ценой огромных усилий, прибегая к различным уловкам, он пытается поддержать, насколько это возможно, иллюзию реалистического фона. На его полотне Уэльбек стоит лицом к своему рабочему столу, покрытому исписанными целиком или наполовину листами бумаги. За его спиной, на расстоянии метров, наверное, пяти, видна белая стена, плотно, без малейшего зазора обклеенная заполненными от руки страницами. По иронии судьбы, замечают искусствоведы, Джед Мартен в своей работе явно придает огромное значение тексту, делая упор на текст как таковой, без каких бы то ни было привязок к реальности. А ведь любой литературовед подтвердит вам, что Уэльбек на определенном этапе работы над романом любит прикнопливать на стены своей комнаты разные документы, чаще всего фотографии мест, где разворачивается действие будущей книги, но написанные или недописанные эпизоды – крайне редко. Изображая своего героя в мире бумаг, Джед Мартен, возможно, вовсе не собирался ни занимать какую-либо позицию по вопросу о реализме в литературе, ни приписывать Уэльбеку взгляды представителей формалистского течения, от которых тот, впрочем, недвусмысленно открестился. Он просто испытывал эстетическое наслаждение при виде древовидных фрагментов текста, связанных между собой и порождающих друг друга, словно гигантский полип.
В первые минуты, во всяком случае, мало кто обратил внимание на фон, который полностью затмила невероятная выразительность самого персонажа. Писатель запечатлен в момент, когда он, заметив ошибку на одном из листков, разложенных на столе, будто впадает в транс, не в силах совладать с охватившей его яростью, которую многие, не колеблясь, трактовали как демоническую; его рука с занесенным корректирующим маркером, выполненная легким, точным мазком, передающим движение, обрушивается на бумагу «с молниеносностью кобры, вытягивающейся в струну, чтобы поразить свою жертву», как образно подметил Вонг Фусинь, пародируя, видимо, пышные метафорические штампы, традиционно связанные в нашем сознании с дальневосточными авторами. (Вонг Фусинь прежде позиционировал себя как поэт; но его стихов давно никто не читает, их даже трудно достать, а вот его очерки о творчестве Мартена стали настольной книгой каждого искусствоведа.) Свет, гораздо более контрастный, чем на предыдущих полотнах художника, фокусирует внимание на верхней части лица писателя и его руках с тощими, длинными, крючковатыми пальцами, напоминающими когти хищной птицы, тогда как большая часть фигуры остается в тени. Выражение его глаз казалось столь странным, что арт-критики, не решившись вписать его в какую-либо из существующих в живописи традиций, нашли в нем скорее нечто общее с некоторыми снимками из этнографических архивов, сделанных во время ритуальных обрядов вуду.
Двадцать пятого октября Джед позвонил Францу и доложил, что портрет закончен. В последние месяцы они мало виделись; против обыкновения, Джед не приглашал его смотреть эскизы. Франц, со своей стороны, занимался другими выставками, которые в общем и целом прошли неплохо, его галерея уже несколько лет была на виду, и ее рейтинг постоянно повышался, хотя пока что не приводил к росту продаж.
Франц появился около шести. Холст, натянутый на подрамник стандартного формата 116 на 89 сантиметров, стоял посреди мастерской, удачно освещенный галогенной рампой. Он уселся прямо напротив картины на складной стул с полотняным сиденьем и, не произнося ни слова, минут на десять погрузился в созерцание.
– Ладно, – проговорил он наконец. – Иногда от тебя спятить можно, но ты замечательный художник. Должен признать, что мы не зря ждали. Это хорошая картина, даже очень хорошая. Ты уверен, что хочешь ему ее подарить?
– Я обещал.
– А текст у нас скоро будет?
– К концу месяца.
– Но вы на связи или нет?
– Не вполне. Уэльбек мне написал мейл в августе, сообщив, что возвращается насовсем во Францию, ему удалось выкупить дом в Луаре, где он провел детство. Но он клянется, что это ничего не меняет и он пришлет текст в конце октября. Я ему верю.




























