Текст книги "Рождение биополитики"
Автор книги: Мишель Фуко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Что английский эмпиризм (скажем, тот, что появляется начиная с Кокка)13 привносит, без сомнения, впервые в западной философии, – это субъект, который не определяется ни свободой, ни оппозицией души и тела, ни присутствием средоточия или ядра вожделения, будучи более или менее отмечен падением или грехом, но выступает как одновременно неизбежный и неустранимый субъект индивидуального выбора. Что значит неизбежный? Я приведу очень простой пример, к которому часто обращается Юм,14 говоря: когда мы исследуем выбор индивида, когда мы задаемся вопросом, почему он делает то-то и то-то, а не что-то другое, какого рода вопрос мы можем поставить и к какому неустранимому элементу можем прийти? Так вот, говорит он, «если спросить кого-нибудь: почему ты делаешь упражнения? Он ответит: я делаю упражнения, потому что хочу быть здоровым. У него спросят: почему ты хочешь быть здоровым? А он ответит: потому что я предпочитаю здоровье болезни. Его сразу же спросят: почему ты предпочитаешь здоровье болезни? Он ответит: потому что болезнь мучительна, и посему я не хочу болеть. А если у него спросить, почему болезнь мучительна, здесь он будет вправе не отвечать, потому что этот вопрос лишен смысла». Мучительный или не мучительный характер чего-то сам по себе составляет основание выбора, которому нельзя не последовать. Выбор между мучительным и не-мучительным составляет лишнее: не сводится и не отсылает ни к какому суждению, ни к какому доказательству или расчету. Это что-то вроде регрессивного ограничения исследования.
Во-вторых, такого рода выбор есть выбор неустранимый. Я говорю о неустранимости не в том смысле, что, исходя из него, нельзя выбрать одно вместо другого. Вполне можно было бы сказать, что, если мы предпочитаем здоровье болезни, можно предпочесть болезнь смерти и в таком случае выбрать болезнь. Очевидно также, что мы вполне можем сказать: пусть лучше буду болен я, а не другой. Но, как бы то ни было, из чего исходит этот выбор за другого? Из моего предпочтения себя и из того факта, что для меня, например, будет более мучительно знать, что болен другой, а не я сам. Так что в конечном счете принципом моего выбора окажется мое собственное чувство страдания или не-страдания, мучительного и приятного. Известный афоризм Юма гласит: когда мне предлагают выбрать между отсечением моего мизинца и смертью другого, ничто не заставит меня считать, даже если меня вынуждают позволить отрезать свой мизинец, что отсечение моего мизинца должно быть предпочтительней смерти другого.15
Таким образом, это неизбежные выборы, а по отношению к субъекту – выборы неустранимые. Этот принцип индивидуального, неизбежного, неустранимого выбора, принцип атомистического и безусловного выбора, отсылающий к самому субъекту, и называется интересом.
Мне кажется, фундаментальным в этой английской эмпирической философии, обзором которой я заниматься не стану, является введение того, чего прежде не было: идеи субъекта интереса, я хочу сказать, субъекта как принципа интереса, как отправной точки интереса или пространства механики интересов. Конечно, существует целая серия дискуссий о механике этого интереса, о том, что может ее запустить: это самосохранение, тело или душа, симпатия? В конце концов, это неважно. Важно то, что интерес появляется как форма одновременно непосредственного и абсолютного субъективного желания, и происходит это впервые.
Мне кажется, что проблема, в которой сходится вся проблематика homo œconomicus, состоит в том, чтобы выяснить, может ли этот субъект, определяемый как субъект интереса, может ли эта форма желания, обозначаемая как интерес, рассматриваться как того же рода юридическое воление или пониматься как артикулируемая в ней. На первый взгляд, можно сказать, что интерес и юридическое воление являются или подобными, или по крайней мере вполне примиримыми. Именно к этому стремились в XVII в., до появления таких юристов, как Блэкстоун,16 до середины XVIII в.: своего рода смешение юридического анализа и анализа в терминах интереса. Например, когда Блэкстоун ставит проблему первичного договора, общественного договора, он говорит: почему индивиды заключили договор? Потому, что были в нем заинтересованы. У каждого индивида свои интересы, но в природном состоянии и до заключения договора эти интересы подвергаются опасности. Чтобы защитить хотя бы некоторые из них, приходится пожертвовать другими. Пожертвовать ближайшими ради тех, что важнее, а при необходимости отказаться от них.17 Короче, интерес здесь выступает как эмпирический принцип договора. А юридическое воление, которое формируется, когда субъект права конституируется посредством договора, – это, по сути, субъект интереса, но субъект, так сказать, облагороженного интереса, ставший исчислимым, рационализированным и т. п. Так что это, если хотите, несколько примиренческий анализ, в котором юридическое воление и интерес смешиваются и переплетаются, порождая друг друга; Юм замечает, что все это не так-то просто. Почему, спрашивает Юм, вы заключаете договор? В силу интереса. Вы заключаете договор в силу интереса, поскольку замечаете, что, если вы один и не связаны с другими, ваши интересы будут попираться. Но когда вы заключили договор, почему вы этот договор соблюдаете? Юристы, и особенно Блэкстоун, почти в ту же самую эпоху говорили: договор соблюдают, потому что, когда индивиды, субъекты интереса, признают, что заинтересованы в заключении договора, обязательство по договору составляет своего рода трансценденцию, в отношении которой субъект оказывается, так сказать, подчиненным и которая вынуждает того, кто стал субъектом права, подчиняться договору. На что Юм отвечает: но это не так, ведь на самом деле договору подчиняются не потому, что это договор, не потому, что над вами довлеет договор или, другими словами, не потому, что вы внезапно стали субъектом права, перестав быть субъектом интереса. Если вы по-прежнему соблюдаете договор, так это потому, что у вас есть следующее простое соображение: «Торговля, которую мы ведем с нашими ближними, от которой мы получаем столь великие преимущества, не имела бы никакой гарантии, не соблюдай мы свои обязательства».18 То есть, если мы соблюдаем договор, то не потому, что существует договор, но потому, что заинтересованы, чтобы он существовал. Другими словами, появление договора не заменило субъекта интереса субъектом права. В расчете интереса конституировалась форма, конституировался элемент, который по-прежнему представляет определенный интерес. А если он не представляет никакого интереса, ничто не может заставить меня по-прежнему подчиняться договору.19 Таким образом, интерес и юридическое воление не меняются местами. Субъект права не занимает место субъекта интереса. Субъект интереса остается, он существует и продолжает существовать до тех пор, пока существует юридическая структура или договор. До тех пор, пока существует закон, продолжает существовать субъект интереса. Он постоянно выходит за пределы субъекта права. Он не устраняется субъектом права. Он не поглощается им. Он выходит за его пределы, окружает его, выступает постоянным условием его функционирования. Таким образом, по отношению к юридическому волению интерес составляет нечто неустранимое. Это первое.
Во-вторых, субъект права и субъект интереса не подчиняются одной и той же логике. Чем характеризуется субъект права? Дело в том, что опирается он, конечно же, на естественные права. Однако в позитивной системе он оказывается субъектом права, принимая принцип уступки естественных прав, принцип отказа от них; подписываясь под ограничением этих прав, он принимает принцип их передачи. То есть субъект права есть по определению субъект, который принимает негативность, принимает отказ от самого себя, который соглашается, так сказать, разделиться и быть на определенном уровне обладателем некоторых естественных и непосредственных прав, а на другом уровне – тем, кто принимает принцип отказа от них и кто конституируется как другой субъект права, накладывающийся на первого. Разделение субъекта, существование трансценденции второго субъекта по отношению к первому, отношение негативности, отречение, разграничение между одним и другим – все это характеризует диалектику или механику субъекта права, и здесь, в этом движении, появляются закон и запрет.
Зато субъект интереса не подчиняется той же механике (здесь вступает в свои права экономический анализ, придающий своего рода эмпирическое содержание теме субъекта интереса). Что показал анализ рынка, например, то, что показали и физиократы во Франции, и английские экономисты, и даже такие теоретики, как Мандевиль,20 это то, что, в сущности, механика интересов никогда не требует от индивида отказаться от своего интереса. Либо, например, то, что происходит на рынке зерна (как вы помните, мы говорили об этом в прошлый раз),21 либо обильный урожай в одной стране и недород в другой. Законодательство, обычно устанавливавшееся в большинстве стран, запрещало неограниченно экспортировать хлеб из богатой страны в страну, в которой случился недород, чтобы в стране, располагающей запасом, не начался голод. На что экономисты [отвечают]: абсурд! Позвольте действовать механике интересов, позвольте торговцам зерном вывозить свой товар в страны, где случился недород, где зерно дорого и где его легко продать, и вы увидите, что чем больше они будут следовать своему интересу, тем лучше будут идти дела, и вы получите общую выгоду, которая будет происходить из максимизации интереса каждого. Каждый не просто может следовать своему интересу, но нужно, чтобы каждый следовал своему интересу, чтобы он следовал ему до конца, пытаясь довести его до максимума, и тогда обнаружатся элементы, исходя из которых интерес других будет не только сохранен, но даже окажется большим. Таким образом, мы имеем дело с субъектом интереса, таким, каким его заставляют функционировать экономисты; это механика, совершенно отличная от диалектики субъекта права, поскольку это эгоистическая, непосредственно умножающая механика, механика без трансцендирования чего бы то ни было, в которой желание каждого спонтанно и как бы невольно согласуется с желанием и интересом других. Это далеко не диалектика отказа, трансцендентности и добровольной связи, которую мы находим в юридической теории договора. Рынок и договор функционируют прямо противоположно друг другу, и фактически перед нами две взаимно противоположные структуры.
Резюмируя все это, можно сказать, что весь анализ интереса в XVIII в., который, как кажется на первый взгляд, можно без труда увязать с теорией договора, этот анализ, если к нему немного присмотреться, в характерных чертах учения о договоре и о субъекте права фактически открывает совершенно новую, совершенно отличную проблематику.[119]119
Рукопись добавляет (р. 9): «а) Сперва посредством эмпирического радикализма на манер Юма, b) затем посредством анализа рыночных механизмов».
[Закрыть] Это, так сказать, точка пересечения эмпирической концепции субъекта интереса и исследований экономистов, стремящихся определить субъекта, который есть субъект интереса и действия которого имеют ценность одновременно умножения и прибыли благодаря интенсификации самого интереса, а это как раз и характеризует homo œconomicus. Homo œconomicus в XVIII в. Представляется мне фигурой совершенно отличной и не совпадающей с тем, что можно было бы назвать homo jitridicus или, если хотите, homo legal is.
Коль скоро это отличие установлено, можно идти дальше: в силу причин, о которых я только что сказал, существует не только формальная разнородность между экономическим субъектом и субъектом права, но вполне закономерно, что между субъектом права и экономическим субъектом есть существенная разница в том отношении, которое они поддерживают с политической властью. Или, если хотите, проблематика человека экономического совершенно иначе ставит вопрос об основании и осуществлении власти, чего не могла сделать фигура и элемент человека юридического, субъект права. Чтобы объяснить, что же такого радикально нового в человеке экономическом с точки зрения проблемы власти и легитимного осуществления власти, я бы хотел для начала процитировать текст Кондорсе, который, как мне кажется, многое проясняет.
Это фрагмент Девятой эпохи «Прогресса человеческого разума». Кондорсе говорит: интерес индивида, изолированного от системы общества, – он хочет сказать, не потому, что индивид изолирован от общества (то есть он не берет одинокого индивида): индивид существует в обществе, но мы рассмотрим его интерес отдельно и сам по себе, – так вот, говорит он, этот сугубо индивидуальный интерес того, кто оказывается внутри системы не только общества, но обществ, обнаруживает две характеристики. Во-первых, интерес зависит от бесконечного количества вещей. Интерес этого индивида будет зависеть от превратностей природы, против которых он бессилен и которые он не может предусмотреть. Он зависит от более или менее отдаленных политических событий. Короче, усилия этого индивида оказываются связаны с движением мира, который выходит за его пределы и который неизменно ускользает от него. Во-вторых, несмотря ни на что, «в этом кажущемся хаосе, – говорит Кондорсе, – мы видим тем не менее в силу общемирового морального закона, что усилия каждого для самого себя способствуют благосостоянию всех».22 То есть он хочет сказать, что, с одной стороны, каждый оказывается в высшей степени зависим от целого неконтролируемого, заданного, представляющего собой движение вещей и мира. Самое отдаленное событие, которое может произойти на другой стороне земного шара, может отразиться на моем интересе, а я ничего не могу со всем этим поделать. Желание каждого, интерес каждого и то, как этот интерес реализуется или не реализуется, – все это связано с массой элементов, ускользающих от индивида. В то же время интерес индивида независимо от того, знает ли он об этом, хочет ли он этого, может ли он это контролировать, оказывается связан с целой серией позитивных эффектов, выступающих причиной того, что все, что [для него] выгодно, окажется выгодно для других. Так что человек экономический оказывается помещен в то, что можно было бы назвать бесконечным полем имманенции, связывающее его, с одной стороны, в форме зависимости с целым рядом случайностей, а с другой – в форме производства с выгодой других, или же связывающее его выгоду с производством других. Совпадение интересов удваивает и покрывает этот бесконечный хаос случайностей.
Таким образом, homo œconomicus подвергается тому, что можно было бы назвать невольным удвоением: зависящим от случайностей, которые его настигают, и от выгоды, которую он производит для других, вовсе не стремясь к этому. Кроме того, он подвергается бесконечному удвоению, поскольку, с одной стороны, случайности, от которых зависит интерес, относятся к области, которую нельзя ни обозреть, ни подвергнуть подсчету, а с другой – выгода, которую он произведет для других, производя свою собственную, также бесконечна, потому что не подлежит учету. Безвольное, бесконечное удвоение, не подлежащее подсчету удвоение, впрочем, не означает, что эта бесконечность, безвольность, неконтролируемость могут дисквалифицировать его интерес, его расчет, который он может предпринимать, чтобы как можно лучше следовать своему интересу. Напротив, эта бесконечность обосновывает, так сказать, сугубо индивидуальный расчет, придавая ему основательность, эффективность, вписывая его в реальность и связывая его по возможности наилучшим способом со всем остальным миром. Таким образом, перед нами система, в которой homo œconomicus обязан позитивным характером своего расчета всему тому, что как раз от его расчета ускользает. Обратимся ко всем известному тексту, которого нам не миновать и который написан Адамом Смитом, к замечательному тексту главы 2 книги IV – это единственный текст в «Богатстве народов», где он говорит об этой примечательной вещи: «Предпочитая оказывать поддержку отечественному производству, а не иностранному, он имеет в виду лишь свой собственный интерес, и, осуществляя это производство таким образом, чтобы его продукт обладал максимальной стоимостью, он преследует лишь свою собственную выгоду, причем в этом [случае][120]120
Слово, пропущенное М. Фуко.
[Закрыть], как и во многих других, он невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения».23 Таким образом, мы оказываемся в самом сердце проблематики невидимой руки, являющейся коррелятом homo œconomicus или, скорее, разновидностью своеобразной механики, заставляющей homo œconomicus функционировать как субъекта индивидуального интереса внутри всеобщности, которая от него ускользает и которая тем не менее обосновывает рациональность его эгоистического выбора.
Что это за невидимая рука? Мы привыкли говорить, что невидимая рука отсылает к мысли Адама Смита, более или менее отражающей экономический оптимизм. Кроме того, мы привыкли говорить, что в этой невидимой руке следует видеть отголосок теологической мысли о естественном порядке. При этом оказывается, что Смит более или менее имплицитно подразумевал под понятием невидимой руки пустое место, втайне занимаемое, впрочем, провиденциальным богом, присутствующим в экономическом процессе, вроде того как бог Мальбранша присутствует во всем мире и в малейшем жесте всякого индивида, опосредуя интеллигибельное пространство и всецело господствуя над ним.24 Невидимая рука Адама Смита – это что-то вроде бога Мальбранша, интеллигибельное пространство которого было бы заполнено не линиями, поверхностями и телами, но продавцами, рынками, кораблями, обозами, большими дорогами. Откуда идея, что этому экономическому миру сущностно присуща прозрачность и что, если всеобщность процесса и ускользает от каждого из задействованных в экономике людей, зато существует точка, где всеобщность прозрачна для некоего взгляда, взгляда того, чья невидимая рука согласно логике этого взгляда и тому, что видит этот взгляд, связует воедино все нити этих разрозненных интересов. Таким образом, это условие, или постулат, всеобщей прозрачности экономического мира. Если мы немного вчитаемся в текст, что говорит нам Адам Смит? Он говорит, что люди, которые совершенно не знают ни почему, ни как, следуют своим собственным интересам, а в конечном счете это приносит выгоду всем. Они думают только о собственной наживе, а выгоду от этого получает вся промышленность. Люди, говорит он, думают только о своей собственной наживе и не думают о выгоде всех. И добавляет: в конце концов не всегда так уж плохо, что выгода всех никак не входит в заботы породы торговцев.25 «Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы много хорошего было сделано теми, которые делали вид, что они ведут торговлю ради блага общества. Впрочем, подобные претензии не очень обычны среди купцов».26 В общем, можно сказать: благодарение небесам, что люди заботятся только о своих интересах, благодарение небесам, что торговцы – законченные эгоисты, и редко кто из них заботится об общем благе, поскольку, когда они начинают заботиться об общем благе, дела не идут.
Другими словами, существуют два взаимосвязанных элемента. Чтобы быть уверенными в коллективной выгоде, быть уверенным, что будет достигнуто наивысшее благо для большинства людей, не только возможно, но и совершенно необходимо, чтобы каждый из деятелей в этой всеобщности был слеп. На уровне коллективного результата для каждого должна оставаться неопределенность, так, чтобы этот положительный коллективный результат был поистине желанным. Сокрытие, ослепление совершенно необходимы для всех экономических агентов.27 Не нужно стремиться к общественному благу. К нему не нужно стремиться, потому что его невозможно рассчитать изнутри, по крайней мере изнутри экономической стратегии. Это сердцевина принципа невидимости. Иначе говоря, в случае с этой знаменитой теорией невидимой руки Адама Смита мы привыкли подчеркивать слово «рука», то есть то обстоятельство, что существует что-то вроде провидения, связывающего воедино все разрозненные нити. Однако мне представляется, что другой элемент, элемент невидимости по меньшей мере столь же важен. Невидимость – это не просто обстоятельство, которое в связи с определенным недостатком человеческого понимания помешало бы людям отдавать себе отчет в том, что за ними стоит рука, упорядочивающая или связующая то, что каждый делает сам для себя. Невидимость совершенно необходима. Именно невидимость служит причиной того, что никакой из экономических агентов не может стремиться к общественному благу.
Никакой из экономических агентов. Но, пожалуй, надо пойти дальше. Не только никакой из экономических агентов, но и никакой из политических агентов. Иначе говоря, мир экономики должен быть скрытым от правителя в двух отношениях. О первом отношении мы уже знаем, так что не стоит на нем останавливаться, а именно поскольку экономическая механика предполагает, что каждый следует своему собственному интересу, нужно предоставить каждому laisser faire. Политической власти не следует вмешиваться в ту динамику, которую природа вложила в сердце человека. Таким образом, правительству запрещается чинить препятствия интересу индивидов. Именно это имеет в виду Адам Смит, когда пишет: общественный интерес требует, чтобы каждый понимал свой интерес и беспрепятственно повиновался ему.28 Другими словами, правительство не может чинить препятствия игре индивидуальных интересов. Но пойдем дальше. Правительство не только не должно чинить препятствий интересу каждого, но невозможно, чтобы государь мог иметь в экономическом механизме такую точку зрения, которая обобщала бы каждый из элементов и позволяла искусственно или произвольно комбинировать их. Невидимая рука, спонтанно комбинирующая интересы, в то же время запрещает любую форму вмешательства, более того, любую форму взгляда сверху, которая позволила бы тотализировать экономический процесс. С этой точки зрения весьма прозрачен текст Фергюсона. В «Истории гражданского общества»29 он говорит: «Чем больше благ добывает человек для себя лично, тем богаче становится его страна […] Когда же искушенный политик начинает активно во все вмешиваться, он лишь мешает и вызывает нарекания; когда купец забывает о собственной выгоде и начинает думать за всю страну, подобное знаменует приближение периода фантазий и химер».30 Фергюсон обращается к примеру французских и английских колоний в Америке и, анализируя французскую и английскую модели колонизации, говорит: французы пришли со своими проектами, своей администрацией, своим пониманием того, что было бы наилучшим для их колоний в Америке. Они строили «обширные проекты», а эти обширные проекты могли быть «реализованы в идее», и французские колонии в Америке рушились. Зато с чем пришли колонизировать Америку англичане? С грандиозными проектами? Отнюдь. С «близорукостью». У них не было никакого иного проекта, кроме непосредственной выгоды каждого, или, скорее, каждый имел в виду лишь ограниченность собственного проекта. Промышленность сразу стала активной, а колонии – процветающими.31 Следовательно, экономика, понимаемая не только как практика, но и как тип правительственного вмешательства, как форма деятельности государства или государя, так вот, экономика может быть только близорукой, и если бы появился государь, претендующий на дальнозоркость, на всеобщий и тотализирующий взгляд, это государь неизменно видел бы лишь химеры. Политическая экономия середины XVIII в. разоблачает паралогизм политической тотализации экономического процесса.
А что государь есть, что государь может быть, что государь должен быть невежественным, о том говорит Адам Смит в главе 9 книги IV «О богатстве народов», поясняя то, что он хотел сказать о невидимой руке и о той значимости, которую он придает прилагательному «невидимый». Смит говорит следующее: «Каждому человеку, пока он не нарушает законов справедливости, предоставляется совершенно свободно преследовать по собственному разумению свои интересы и конкурировать своим трудом и капиталом с трудом и капиталом любого другого лица и целого класса».32 Таким образом, это принцип laissez-faire, согласно которому каждый в любом случае должен следовать своему интересу. И тогда, говорит он довольно лицемерно (во всяком случае, я говорю, что это лицемерие), государь может найти, что это прекрасно, поскольку «освобождается от обязанности – надзора за всеми экономическими процессами, – при выполнении которой он всегда будет подвергаться бесчисленным обманам».33 Я говорю «лицемерная фраза», потому что ее можно понять и так: государь есть одинокий человек, окруженный более или менее верными советниками, и если бы он принял на себя неподъемную задачу надзирать за всеобщностью экономического процесса, он, несомненно, был бы обманут администраторами и нечестными министрами. Однако эта фраза означает также, что он совершал бы ошибки не только из-за нечестности своих министров или неизбежно неконтролируемой сложности администрации. Он совершал бы ошибки, так сказать, в силу сущностной и фундаментальной причины. Он не мог бы не ошибаться, о чем, впрочем, говорит конец фразы, трактующий о той задаче, о том грузе, от которого государь должен быть освобожден: от задачи надзирать за всеобщностью экономического процесса, «надлежащее выполнение [которой. – А. Д.] недоступно никакой человеческой мудрости и знанию, от обязанности руководить трудом частных лиц и направлять его к занятиям, более соответствующим интересам общества».34
Экономическая рациональность оказывается не только окружаемой непознаваемостью всеобщности процесса, но и основанной на ней. Homo œconomicus – это единственный островок возможной рациональности в экономическом процессе, неконтролируемый характер которого не осуждается, но, напротив, обосновывает рациональность атомистического поведения homo œconomicus. Таким образом, экономический мир по своей природе непрозрачен. По своей природе он необобщаем. Он от начала до конца конституируется точками зрения, множественность которых тем более неустранима, что спонтанно поддерживается и в конечном итоге ведет к их совпадению. Экономия – атеистическая дисциплина; экономия – это дисциплина без Бога; экономия – это дисциплина без всеобщности; экономия – это дисциплина, манифестирующая не только бесполезность, но и невозможность точки зрения государя на всеобщность государства, которым он правит. Экономии удается в юридической форме перехитрить государя, осуществляющего свой суверенитет внутри государства, в том отношении, что экономические процессы оказываются существенной частью жизни общества. Либерализм в своем современном состоянии начался с того момента, когда была сформулирована сущностная несовместимость между множественностью, характеризующей нетотализуемость субъектов интереса, экономических субъектов, с одной стороны, и тотализирующим единством юридического правителя – с другой.
Грандиозному усилию юридическо-политической мысли XVIII в. показать, как, исходя из индивидуальных субъектов права, субъектов естественного права, можно прийти к конституции политического единства, определяемого существованием правителя, неважно, индивидуального или нет, но обладающего, с одной стороны, совокупностью своих индивидуальных прав, и в то же время – принципом ограничения этих прав, всей этой грандиозной проблематике недоставало проблематики экономии. Проблематика экономии, экономического интереса, подчиняется совсем иной конфигурации, совсем иной логике, совсем иному типу доказательства и совсем иной рациональности. Действительно, политико-юридический мир и мир экономический выступают в XVIII в. как разнородные и несовместимые миры. Идея экономико-юридической науки строго невозможна, и действительно, она так никогда и не была создана. По отношению к юридическому правителю, государю, обладающему правами и обосновывающему действующее право, исходя из естественного права индивида, homo œconomicus – это тот, кто может сказать: ты не должен, не потому что я имею права, а потому что ты не имеешь права касаться этого, – а вот что говорит государю человек права, homo juridicus: я имею права, некоторые из них я вверил тебе, а других ты не должен касаться, или: я вверил тебе свои права для такой-то и такой-то цели. Homo œconomicus так не говорит. Он тоже говорит государю: ты не должен, но добавляет: не должен почему? Ты не должен, потому что ты не можешь. Ты не можешь в смысле «ты бессилен», а почему ты бессилен, почему ты не можешь? Ты не можешь, потому что ты не знаешь, а не знаешь ты, потому что не можешь знать.
Перед нами, как мне кажется, очень важный момент: здесь политическая экономия может предстать критикой правительственных интересов. Слово «критика» я использую здесь в чистом и философском смысле этого термина.35 В конце концов Кант, хотя и чуть позже, должен будет сказать человеку, что он не может познать всеобщность мира. Так вот, политическая экономия несколькими десятилетиями раньше сказала правителю: ты тоже не можешь познать всеобщность экономического процесса. В экономии нет государя. Нет экономического правителя. Мне кажется, перед нами один из чрезвычайно важных моментов в истории экономической мысли, но главное – в истории правительственных интересов. Отсутствие или невозможность экономического правителя: именно эта проблема встанет в конце концов перед всей Европой и перед всем миром с его правительственными практиками, экономическими проблемами, социализмом, планированием, экономикой благосостояния. Все возвращения, все повторения либеральной и неолиберальной мысли в Европе XIX в. – это всегда некоторый способ поставить проблему невозможности существования экономического правителя. И наоборот, все, что появляется вновь, будь то планирование, дирижистская экономика, социализм, государственный социализм, оказывается проблемой знания того, можно ли преодолеть это проклятие, сформулированное политической экономией в самый момент ее появления, направленное на экономического правителя и в то же время являющееся условием существования самой политической экономии: не найдется ли, несмотря ни на что, такая точка, в которой можно было бы определить экономический суверенитет?
В менее подробном масштабе теория невидимой руки, как мне кажется, имеет своей важнейшей функцией дисквалификацию политического суверена. Если пробежаться по истории либерализма последних двух веков, взглянув на его непосредственный контекст, станет совершенно очевидно, что эта теория невидимой руки, понимаемая как устранение самой возможности экономического суверена, представляет собой отказ от полицейского государства, о котором я вам говорил в прошлом году.36 Полицейское государство, или руководствующееся государственными интересами государство с присущей ему меркантилистской политикой, начиная с XVII в. вполне эксплицитно пыталось конституировать правителя, который больше не был бы сувереном права или зависел от права, но который был бы также правителем, способным администрировать – администрировать, понятное дело, не только субъектов, над которыми он осуществляет свой авторитет, но также и экономические процессы, которые могут разворачиваться между индивидами и между государствами. Полицейское государство, каким его хочет заставить функционировать одновременно волюнтаристская и меркантилистская политика государей, во всяком случае некоторых государей, таких как французский государь в XVII и XVIII вв., всецело основывается на постулате о том, что должен существовать экономический суверен. Политическая экономия составляет не просто опровержение меркантилистских доктрин или практик. Политическая экономия Адама Смита не просто показывает, что меркантилизм возник в результате технической или теоретической ошибки. Политическая экономия Адама Смита, экономический либерализм, представляет собой дисквалификацию политического проекта всеобщности и, более радикально, дисквалификацию политических интересов, которые были бы индексированы в государстве и его суверенитете.