Текст книги "Рождение биополитики"
Автор книги: Мишель Фуко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Итак, говорит Хайек, если мы хотим, чтобы правовое государство функционировало в экономическом регистре, оно должно быть чем-то совершенно противоположным. То есть правовое государство должно иметь возможность формулировать некоторые меры общего характера, которые, однако, должны оставаться всецело формальными, то есть они никогда не должны представать как конкретная цель. Это не значит, что государство говорит: нужно, чтобы различие в доходах снизилось. Это не значит, что государство говорит: я хочу, чтобы такой-то тип потребления увеличился. Закон при экономическом порядке должен оставаться сугубо формальным. Он не должен говорить людям, что нужно сделать и чего делать не нужно; он не должен вписываться во всеобщий экономический выбор. Во-вторых, закон, если он придерживается в экономическом регистре принципов правового государства, должен мыслиться a priori в форме точных правил и никогда не подправляться в зависимости от получаемых результатов. В-третьих, он должен определять рамки, внутри которых каждый из экономических агентов может совершенно свободно принимать решения, поскольку каждый агент будет знать, что законные рамки, определяющие его деятельность, останутся незыблемы. В-четвертых, формальный закон – это закон, который связывает государство не меньше, чем других, а значит этот закон должен быть таким, чтобы каждый точно знал, как работает публичная власть.31 Наконец, концепция правового государства в экономическом отношении, по сути, исключает универсального субъекта экономического знания, который мог бы, так сказать, возвышаться над ансамблем процессов, определяя их цели и подменяя ту или иную категорию агентов, чтобы принять то или иное решение. Действительно, государство должно быть слепо к экономическим процессам. Оно не предполагает знания обо всем, что касается экономики, или об ансамбле феноменов, касающихся экономики.32 Короче говоря, экономика для государства, как и для индивидов, должна быть игрой: ансамблем регулируемых действий (как видите, мы возвращаемся к тому, о чем говорили с самого начала), в котором, однако, правила не являются решениями, принятыми кем-то за других. Это ансамбль правил, определяющих, каким образом каждый играет в игру, исхода которой в конце концов никто не знает. Экономика – это игра, и юридическую институцию, устанавливающую рамки для экономики, следует мыслить как правило игры. Rule of law и правовое государство формализуют правительственную деятельность как то, что устанавливает правила экономической игры, единственными партнерами и реальными агентами которой должны быть индивиды, или, если хотите, предприятия. Управляемая игра предприятий в юридическо-институциональных рамках, обеспечиваемых государством: такова общая формула того, чем должны быть институциональные рамки при обновленном капитализме. Регулирование экономической игры, а не произвольный экономико-социальный контроль. Это определение правового государства, или Rule of law, применительно к экономике Хайек характеризует фразой, которая представляется мне совершенно прозрачной. План, который есть противоположность правового государства или Rule of law, говорит он, «план предполагает, что ресурсами общества необходимо осознанно управлять для достижения определенной цели. Rule of law, напротив, состоит в том, чтобы очертить всецело рациональные рамки, внутри которых индивиды будут заниматься своими делами в соответствии со своими собственными планами».33 Так же пишет Поланьи в «Логике свободы»: «Основная функция системы юрисдикции состоит в том, чтобы управлять спонтанным порядком экономической жизни. Законодательная система должна развивать и усиливать правила, согласно которым действует конкурентный механизм производства и распределения».34 Таким образом, перед нами система законов как регулятор игры, и сама игра, которая представляет собой спонтанность экономических процессов, манифестирующая некоторый конкретный порядок. Закон и порядок, law and order, эти два понятия, [к которым] я постараюсь вернуться в следующий раз и которые, как известно, принадлежат американской правовой мысли, – не просто девиз крайне правых американских громил со Среднего Запада.35 Law and order: первоначально это имеет очень точный смысл, который, впрочем, явно возвращается в том либерализме, о котором я говорю.[88]88
М. Фуко добавляет: ведь уже в XIX в… [фраза неразборчива]. Короче говоря…
[Закрыть] Law and order – это значит: государство, публичная власть всегда вмешивается в экономический порядок в форме закона, и внутри этого закона, если публичная власть эффективно ограничивается этими легальными вмешательствами, может возникнуть экономический порядок, который будет одновременно результатом и принципом своей собственной регуляции.
Это второй аспект, который я хотел бы отметить в связи с процитированным текстом Ружьера. Итак, во-первых, не существует капитализма (le capitalisme) с его собственной логикой, противоречиями и тупиками. Существует экономико-институциональный, экономико-юридический капитализм (un capitalisme). Во-вторых, вполне возможно, стало быть, выдумать, вообразить другой капитализм, отличный от того, что мы знаем, сущностным принципом которого была бы реорганизация институциональных рамок в соответствии с принципом правового государства и который устранил бы, следовательно, весь ансамбль административного или легального интервенционизма, навязывать который позволяют государства, как это было в протекционистской экономике XIX в. или в плановой экономике XX в.
Третий аспект – это, само собой, то, что можно было бы назвать ростом судебных исков, потому что в действительности идея права, общая форма которого оказывается формой регуляции игры, навязываемой публичной властью игрокам (но таким игрокам, которые в своей игре остаются свободными), конечно же, предполагает ревалоризацию юридического, а также судебного. Скажем еще, что в XVIII в. одна из проблем либерализма состояла в том, чтобы максимально усилить юридические рамки в форме общей системы законов, навязываемых всем в равной степени. Но в то же время эта идея примата закона, столь важная для мысли XVIII в., предполагала известное сокращение судебного или юриспрудентного, поскольку, в принципе, судебная институция не могла сделать ничего иного, как просто и непосредственно применить закон. Теперь, напротив, считается, что закон не должен быть ничем иным, как правилом игры, в которой каждый сам себе хозяин; отныне судебное, вместо того чтобы сводиться к простой функции применения закона, приобретает новые автономию и значимость. Конкретно, в либеральном обществе, где подлинный экономический субъект – это не человек обмена, не потребитель или производитель, но предприятие, в этом экономическом и социальном режиме, где предприятие является не просто институцией, но определенным способом вести себя в экономическом пространстве (в форме, зависящей от планов и проектов конкуренции, со своими целями, тактиками и т. п.); в этом обществе предприятия чем больше закон оставляет индивидам возможности вести себя так, как они хотят, в форме свободного предпринимательства, чем больше развиваются многочисленные и динамичные характеристики единого «предприятия», тем больше в то же время точек трения между этими многообразными единствами, тем больше конфликтных случаев, тем многочисленнее спорные случаи. В то время как экономическая регуляция совершается спонтанно, в присущих конкуренции формах, социальная регуляция конфликтов, иррегулярностей поведения, провоцирующих друг друга недостатков и т. п. требует интервенционизма, судебного интервенционизма, который должен осуществляться как арбитраж в рамках регуляции игры. Умножая предприятия, вы умножаете трения, эффекты среды, а следовательно, в той мере, в какой освобождают экономических субъектов и в какой позволяют им играть, чем более они освобождаются, тем больше они отрываются от статуса виртуальных функционариев, к которому их привязывал план, а по необходимости множатся и судьи. Уменьшение числа функционариев или, скорее, дефункционализация той экономической деятельности, которую влекут за собой планы, демультипликация динамики предприятий порождает потребность в судебных инстанциях или во всяком случае все более и более многочисленных арбитражных инстанциях.
Проблема знания (это, впрочем, организационный вопрос) в том, будут ли эти арбитражи эффективно вписываться в предсуществующие судебные институции или, напротив, создаваться заново: это одна из фундаментальных проблем, встающих перед либеральными обществами, где возрастает потребность в судебных инстанциях или в арбитраже. Решения разнятся от одной страны к другой. В следующий раз я постараюсь рассказать вам об этом36 применительно к Франции, о тех проблемах, которые стоят перед современной французской судебной институцией, профсоюзом магистратуры37 и т. п. Во всяком случае по поводу интенсификации и умножения судебных постановлений я хотел бы процитировать текст Рёпке, который говорит: «Сегодня необходимо сделать из судов нечто большее, чем органы экономики, и поручить им выполнение миссий, которые до настоящего времени поручались административным властям».38 В итоге, чем более формальным становится закон, тем более многочисленными оказываются судебные вмешательства. И по мере того, как-правительственные вмешательства публичной власти все больше формализуются, по мере того, как административное вмешательство отступает, в той же мере правосудие стремится стать, и должно стать, вездесущей общественной службой.
Я остановлюсь на той ордолиберальной программе, которую немцы формулировали с 1930 г. до основания и развития современной немецкой экономики. Однако я хотел бы попросить у вас тридцать секунд, а то и две минуты дополнительно, чтобы обозначить – как бы это сказать? – способ возможного прочтения этих проблем. Итак, ордолиберализм предлагает конкурентную рыночную экономику, сопровождаемую социальным интервенционизмом, который сам по себе предполагает институциональное обновление, связанное с ревалоризацией единства «предприятия» как основного экономического агента. Я полагаю, что перед нами не просто чистое следствие и проекция идеологии, экономической теории или политического выбора при современном кризисе капитализма. Мне кажется, что то, рождение чего (быть может, на короткое время, а может быть, и на более долгий период) мы наблюдаем, – это что-то вроде нового искусства управлять, или во всяком случае некоторая реновация либерального искусства управлять. Специфика этого искусства управлять, его исторические и политические цели, я думаю, можно уловить – я хотел отвлечься на несколько секунд, но теперь я вас от этого избавлю – при сравнении с Шумпетером.39 В сущности, эти экономисты, будь то Шумпетер, Рёпке, Эйкен, исходят из (я на этом настаивают и я к этому еще вернусь) веберианской проблемы рациональности и иррациональности капиталистического общества. Шумпетер, так же как и ордолибералы, и ордолибералы, так же как Вебер, думают, что Маркс, или во всяком случае марксисты, ошибаются, усматривая источник и основание рациональности/иррациональности капиталистического общества исключительно в противоречивой логике капитала и его накопления. Шумпетер и ордолибералы считают, что в логике капитала и его накопления нет противоречия, а следовательно, с экономической, чисто экономической точки зрения капитализм вполне жизнеспособен. Такова совокупность тезисов, общих для Шумпетера и для ордолибералов.
Различие проявляется в другом. Поскольку Шумпетер признает, что [в плане] чисто экономического процесса капитализм непротиворечив и что, следовательно, экономика при капитализме всегда жизнеспособна, в действительности, говорит Шумпетер, исторически, конкретно капитализм нельзя отделить от монополистических тенденций. И вовсе не из-за экономического процесса, но по причинам, которые являются социальными следствиями процесса конкуренции, то есть самой организации конкуренции и динамики конкуренции, он взывает, и взывает с необходимостью, ко все более и более монополистической организации. Так что монополистический феномен для Шумпетера – феномен социальный, а следовательно соотносимый с динамикой конкуренции, но не присущий экономическому процессу самой конкуренции. Существует тенденция к централизации, к инкорпорированию экономики в центры принятия решений, все более и более близкие к администрации и государству.40 Таким образом, это историческое осуждение капитализма. Но осуждение не в терминах противоречия, а в терминах исторической неизбежности. По Шумпетеру, капитализм не может избежать этой концентрации, то есть происходящего внутри него самого развития, своего рода перехода к социализму, ведь социализм, по определению Шумпетера, это «система, в которой центральная власть способна контролировать средства производства и само производство».41 Этот переход к социализму, таким образом, вписан в историческую необходимость капитализма не в силу присущих капитализму иллогичности или иррациональности, но в силу организационной и социальной необходимости, влекущей за собой конкурентный рынок. Таким образом, переход к социализму, конечно же, имеет свою политическую цену, о которой Шумпетер говорит, что ее тяжело выплатить, но которую он не считает абсолютно неоплатной, то есть ни абсолютно неподъемной, ни неприемлемой, так что, следовательно, мы идем к социалистическому обществу, за политической структурой которого надо пристально следить и которую надо вырабатывать, чтобы избежать чрезмерно высокой цены тоталитаризма.42 Этого можно избежать, хотя и не безболезненно. По Шумпетеру, как ни досадно, но это будет. Это будет, и, если обратить на это пристальное внимание, это может быть не так плохо, как можно вообразить.
В отношении этого анализа Шумпетера – одновременно анализа капитализма и историко-политического прогноза – этого рода пессимизма, того, что в конце концов получило название пессимизма Шумпетера, ордолибералы, своеобразно подхватывая его анализ, отвечают: во-первых, та политическая цена, о которой Шумпетер говорит, что ее придется платить с момента наступления социалистического режима, эта, если угодно, утрата свободы, эта политическая цена неприемлема, как утверждал Шумпетер. Почему неприемлема? Потому, что на самом деле это не просто неудобства, связанные с экономикой планового типа. На самом деле плановая экономика не может избежать того, чтобы стать политически дорогостоящей, то есть того, чтобы оплачиваться ценой свободы. А следовательно, никакая коррекция невозможна. Никакие возможные поправки не помогут обойти то, что является необходимым следствием планирования, то есть утрату свободы. А почему эта тотальная утрата свободы при планировании неизбежна? Да просто потому, что планирование допускает серию фундаментальных экономических ошибок и будет постоянно пытаться исправить эти ошибки; а исправление ошибок или внутренней иррациональности планирования может быть достигнуто только упразднением основных свобод. Итак, говорят они, как можно избежать этой ошибки планирования? Только если эта тенденция, которую Шумпетер распознал в капитализме и которая, как он верно заметил, есть тенденция не экономического процесса, а его социальных следствий, тенденция к организации, централизации, поглощению экономического процесса государством будет исправлена, и исправлена именно социальным вмешательством. Таким образом, социальное вмешательство, Gesellschaftspolitik, юридический интервенционизм, определение новых институциональных рамок протекционистской экономики таким чисто формальным законодательством, как Rechîsstaat или Rule of law, – вот что позволит устранить, сгладить централизующие тенденции, которые на самом деле присущи капиталистическому обществу, а не логике капитала. Именно это должно позволить сохранить логику капитала в ее чистоте, что позволит, следовательно, заставить функционировать сугубо конкурентный рынок, который не рискует качнуться к монополистическим феноменам, к тем феноменам концентрации и централизации, которые можно констатировать в современном обществе. И таким образом экономика конкурентного типа, какой ее определяли, во всяком случае проблематизировали великие теоретики конкурентной экономики, и институциональная практика, значимость которой показали работы таких крупных историков или социологов экономики, как Вебер, смогут направлять друг друга. Право, институциональное поле, определяемое сугубо формальным характером вмешательств публичной власти, и развертывание экономики, процессы которой регулируются чистой конкуренцией: вот то, что в глазах ордолибералов составляет сегодняшний исторический выбор либерализма.
Итак, я полагаю, что этот ордолиберальный анализ, этот политический проект, это историческое пари ордолибералов были очень важны, поскольку именно они составили каркас современной немецкой политики. И если верно, что существует немецкая модель (а вы знаете, как она пугает наших соотечественников), это не та немецкая модель, на которую часто ссылаются как на всемогущее государство, полицейское государство. То, что является немецкой моделью и что распространяется, – это не полицейское государство, а государство правовое. И если я предложил вам все эти исследования, то не просто из удовольствия немного позаниматься современной историей; это было сделано с целью показать, как эта немецкая модель могла проникнуть, с одной стороны, в современную французскую экономическую политику, а с другой – в определенные либеральные проблемы, теории и утопии, какими мы их видим в США. Итак, в следующий раз я буду говорить, с одной стороны, о некоторых аспектах жискаровской экономической политики, а с другой – об американских либеральных утопиях.[89]89
М. Фуко добавляет: В следующую среду я не буду проводить свой курс, просто потому что я устал и хочу немного перевести дыхание. Простите меня. Таким образом, я продолжу лекции через две недели. Семинар в следующий понедельник, а лекция через две недели.
[Закрыть]
Лекция 7 марта 1979 г.
Общие замечания: (1) Методологическое значение анализа микровласти. (2) Инфляционизм страха перед государством. Связи с ордолиберальной критикой. – Два тезиса о тоталитарном государстве и об ослаблении государственного правления в XX в. – Замечания о распространении немецкой модели во Франции и в США. – Неолиберальная немецкая модель и французский проект «общественной рыночной экономики». – Контекст перехода к неолиберальной экономике во Франции. – Французская социальная политика: пример социальной защиты. – Разделение между экономическим и социальным согласно Жискару д'Эстену. – Проект «отрицательного налога» и его социальные и политические цели. «Относительная» бедность и бедность «абсолютная». Отказ от политики всеобщей занятости.
Я хотел бы заверить вас, что, несмотря ни на что, поначалу у меня действительно было намерение говорить о биополитике, но потом вышло иначе, и я долго, быть может чересчур долго, говорил о неолиберализме, притом о неолиберализме в его немецкой форме. Тем не менее я должен объяснить вам, скажем так, эту инфлексию направления, которое я хотел придать курсу. Если я так долго говорил о неолиберализме, хуже того – о неолиберализме в его немецкой форме, то, разумеется, не потому, что хотел изобразить исторический или теоретический «бэкграунд» немецкой христианской демократии. Если я это сделал, то не затем, чтобы изобличить не-социалистов в правительстве Вилли Брандта или Хельмута Шмидта.1 Если я несколько задержался на проблеме немецкого неолиберализма, то прежде всего по соображениям метода, ибо я хотел, немного продолжив то, о чем я начал говорить в прошлом году, подробнее рассмотреть, какое конкретное содержание можно придать анализу властных отношений – притом, что власть (я повторяю это еще раз) никоим образом не может считаться ни принципом в себе, ни объяснительной ценностью, функционирующей сама по себе. Сам термин «власть» не указывает ни на что иное, как на [область][90]90
М. Ф.: предел.
[Закрыть] отношений, которые следует проанализировать во всей полноте, и то, что я предложил назвать управлением, то есть тем, что управляет поведением людей, есть не что иное, как установление сетки для анализа этих властных отношений.
Таким образом, речь шла о том, чтобы описать понятие «управление», а во-вторых, о том, чтобы выяснить, насколько действенным можно признать использование сетки управления при анализе управления поведением сумасшедших, больных, преступников, детей; насколько она действенна, когда речь идет о феноменах совсем иного масштаба, таких, например, как экономическая политика, руководство социальным телом и т. п. Что я хотел сделать (такова была цель исследования), так это посмотреть, в какой мере можно считать, что анализ микровласти, или процедур управления, не ограничивается определенной областью, задаваемой сектором шкалы, но должен признаваться лишь точкой зрения, методом дешифровки, который может быть пригодным для всей шкалы, какой бы ни была размерность. Иначе говоря, анализ микровласти – это не вопрос масштаба или сектора, это вопрос точки зрения. Вот так. Таково, если угодно, методическое соображение.
Есть и другая причина, по которой я остановился на проблемах неолиберализма. Это соображение, которое я назвал бы моральной критикой. Если возобновить эти темы, можно сказать, что в настоящее время в самых разных горизонтах почти всегда ставится под вопрос государство; государство и его бесконечный рост, государство и его вездесущность, государство и его бюрократическое развитие, государство, в котором зреют ростки фашизма, государство и чинимое им в связи с провиденциальным патернализмом насилие… Во всей этой критике государства, как мне кажется, присутствуют два очень важных и постоянно всплывающих элемента.
Во-первых, идея, согласно которой государство само по себе и в присущей ему динамике обладает чем-то вроде способности к экспансии, внутренней тенденцией к росту, эндогенным империализмом, непрестанно подвигающим его к распространению в пространстве, в протяженности, в глубине, в объеме, так что оно способно полностью охватить то, что составляет одновременно его другое, его внешнее, его цель и его объект, а именно гражданское общество. Таким образом, первый элемент, который, как мне представляется, пронизывает вообще всю тематику страха перед государством – это внутренняя мощь государства в отношении своего объекта-цели, каковой есть гражданское общество.
Другой элемент, который, как мне кажется, постоянно присутствует в этих общих темах страха перед государством, сводится к тому, что существует родство, что-то вроде генетической преемственности, эволюционной последовательности между различными формами государства – административным государством, государством-покровителем, бюрократическим государством, фашистским государством, тоталитарным государством, всем тем, что, согласно исследованиям, оказывается ветвями одного и того же дерева и что составляет последовательность и единство великого этатистского древа. Эти две идеи, соседствующие друг с другом и друг друга поддерживающие – [во-первых,] что государство обладает способностью к бесконечной экспансии в отношении объекта-цели, гражданского общества, а вторая – что формы государства порождают друг друга в силу специфической динамики государства, – эти две идеи, как мне кажется, составляют общее место критики, которое сегодня обнаруживается очень часто. Итак, мне представляется, что эти темы пускают в обращение определенную критическую величину, некоторую критическую валюту, которую можно назвать инфляционной. Почему инфляционной?
Прежде всего, потому, что, как мне кажется, эта тематика ведет к возрастанию (и с постоянно возрастающей скоростью) взаимозаменяемости исследований. Поскольку можно допустить, что между различными государственными формами существует преемственность или генетическое родство, поскольку можно обозначить постоянную эволюционную динамику государства, сегодня исследования могут не только опираться друг на друга, но и отсылать друг к другу, заставляя каждое из них утрачивать свою специфичность. К примеру, исследование социальной защиты и административного аппарата, на котором она основывается, в силу нескольких соскальзываний и благодаря игре слов отсылает нас к исследованию концентрационных лагерей. А смешивание социальной защиты и концентрационных лагерей делает исследование размытым.2 Таким образом, это инфляция в том смысле, что имеют место нарастание взаимозаменяемости исследований и утрата ими специфичности.
Эта критика представляется мне инфляционной и по другой причине. Она позволяет осуществить то, что можно было бы назвать общей дисквалификацией худшего типа, поскольку, каким бы ни был объект анализа, какова бы ни была ничтожность, незначительность объекта анализа, каково бы ни было реальное функционирование объекта анализа, от имени внутренней динамики государства и от имени тех крайних форм, которые эта динамика может принимать, всегда можно сослаться на что-то худшее, так что меньшее дисквалифицируется большим, лучшее – худшим. Дело вовсе не в том, что я беру пример лучшего; давайте представим, к примеру, что в такой системе, как наша, хулиган, разбивший витрину кинотеатра, попадет под суд, и ему будет вынесен слишком суровый приговор; всегда найдутся люди, которые будут говорить, что такой приговор – признак фашизации государства, как будто бы задолго до фашистского государства не выносили таких и даже куда худших приговоров.
Третий фактор, третий инфляционный механизм, который, как мне кажется, характеризует такого рода исследования, заключается в том, что эти исследования позволяют избежать ответственности перед реальностью и настоящим, поскольку, ведя речь о динамике государства, всегда можно обнаружить что-то вроде сродства или опасности, что-то вроде великого фантазма параноического и пожирающего государства. Так что, в конце концов, неважно, как мы воспринимаем реальность или каков облик современной реальности. Достаточно обнаруживать, строя догадки, и, как сказал Франсуа Эвальд, «изобличать»3 что-то вроде фантазматического характера государства, не нуждаясь больше в исследовании современности. Элизия современности представляется мне [сущностью] третьего инфляционного механизма, обнаруживающегося в этой критике.
Наконец, я бы сказал, что инфляционная критика, эта критика механизмов государства, критика динамики государства, не развивает собственной критики, не развивает своего собственного исследования. То есть не пытается узнать, откуда в действительности исходит этот вид антигосударственной подозрительности, этот страх перед государством, который циркулирует сегодня в столь различных формах нашей мысли. Итак, мне кажется, что такого рода анализ (я подчеркивал это, говоря о неолиберализме 1930-1950-х гг.), эта критика государства, критика внутренней динамики как неустранимого свойства государства, форм государства, вырастающих одни из других, взывающих одни к другим, опирающихся одни на другие и друг друга порождающих, обнаруживается уже отчетливо сформулированной и на сей раз четко локализованной в 1930–1945 гг. В ту эпоху она не так активно циркулировала, как сегодня. Она была четко локализована внутри неолиберального направления, тогда как раз формировавшегося. Эта критика полиморфного, вездесущего, всемогущего государства обнаруживается в те годы, когда речь шла о либерализме или о неолиберализме, или, еще точнее, о немецком ордолиберализме, одновременно отмежевываясь от кейнсианской критики, проводя критику (скажем так, дирижистского и интервенционистского типа) New Deal и Народного фронта, критику национал-социалистических экономики и политики, политического и экономического развития Советского Союза, наконец, развивая критику социализма вообще. Именно здесь, в этом климате, в узком и, можно сказать, ограниченном смысле, в этой немецкой неолиберальной школе обнаруживаются и исследование необходимого и в своем роде неизбежного родства различных форм государства, и та идея, что само государство обладает присущей ему динамикой, в силу которой оно никогда не может остановиться в своем разрастании и в усилении давления на гражданское общество в целом.
Я хотел бы процитировать два текста, свидетельствующих о раннем созревании этих двух идей, представляющихся нам столь современными, столь жизненными и актуальными. Я процитирую отклик Рёпке, опубликованный в июне-июле 1943 г. в швейцарском журнале,4 где он критикует только что обнародованный план Бевериджа и где он говорит: план Бевериджа ведет к «еще большей социальной защищенности, еще большей социальной бюрократии, к еще более доходной деятельности, к тому, что наклеивается еще больше марок и ставится еще больше печатей, еще больше отчислений, контрибуций, еще большая концентрация власти, национального дохода и ответственности оказывается в руках государства, которое так или иначе все охватывает, все регулирует, все концентрирует и контролирует, единственным определенным результатом чего оказывается осуществление еще большей централизации общества, разрушающей средний класс путем пролетаризации и этатизации».5 И в то же самое время, опять-таки в ответ на послевоенные планы, которые тогда, в 1943 г., разрабатывали англо-американцы, главным образом англичане, Хайек в Англии писал: «Мы опасаемся, что нас постигнет удел Германии».6 Он говорил это не из-за опасения вторжения Германии в Англию, каковое на тот момент было предотвращено, причем окончательно. Знать удел Германии для Хайека в 1943 г. значило вникнуть в систему Бевериджа, систему социализации, дирижистской экономики, планирования, социальной защиты. Впрочем, он поправлялся, добавляя: нам близка не гитлеровская Германия, но Германия другой войны. Как и там, хотят «[сохранить][91]91
М. Ф.: осмыслить.
[Закрыть] в производственных целях организацию, выработанную для национальной обороны».7 Отказываются «признать, что взлет фашизма и нацизма был не реакцией против тенденций предшествующего периода, но неизбежным результатом социалистических тенденций».8 Таким образом, говорил Хайек по поводу плана Бевериджа, мы близки к Германии – правда, говорил он, к вильгельмовской Германии, во всяком случае, к Германии 14-го года, – а эта Германия с ее дирижистскими практиками, плановыми техниками, социалистическими выборами, на самом деле есть то, что породило нацизм, и, сближаясь с Германией 1914-[19]18 гг., мы сближаемся также с нацистской Германией. Опасность немецкого вторжения далеко не изжита. Английские социалисты, лейборизм, план Бевериджа – вот подлинные агенты нацификации Англии впридачу к росту этатизации. Так что, как видите, все это темы старые, локализованные, и я беру их в формулировке 1945 г. Но их можно обнаружить в 1939 г., в 1933 г. и даже раньше.9